Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Нищета и скитания. Россия в 1920-е годы

Быстро собрав свои скудные пожитки мы вышли за порог. В очередной раз мы оказались бездомными. Весенний ветер, ещё холодный и колючий, хлестнул нас по лицам, напоминая, что теперь нам снова предстоит бороться за выживание. Впереди ждала неизвестность, а за спиной — дверь, которая только что закрылась для нас навсегда. Мы сели на завалинке неподалёку, под первыми лучами весеннего солнца. Воздух уже нёс в себе обещание тепла, но по утрам земля ещё сковывалась тонким ледком, а дыхание вырывалось белыми клубами. — Куда уходить, мама? — повторил я вопрос, который мучил нас всех. — Куда? И кто нам здесь рад? Нас нигде не пускали на ночлег. Мы бродили по деревням, разбившись на маленькие группки — я, Ванька, Ленька и Андрейка. В тех краях люди жили тяжело, но у каждой хаты виднелись небольшие летние сарайчики с чердаками, которые местные называли «светёлками». — Тай я в хату ни пиду, — говорили они на украинский манер, — пиду в светёлку! Эти слова звучали почти как шутка, издевательство — на

Быстро собрав свои скудные пожитки мы вышли за порог. В очередной раз мы оказались бездомными. Весенний ветер, ещё холодный и колючий, хлестнул нас по лицам, напоминая, что теперь нам снова предстоит бороться за выживание. Впереди ждала неизвестность, а за спиной — дверь, которая только что закрылась для нас навсегда. Мы сели на завалинке неподалёку, под первыми лучами весеннего солнца. Воздух уже нёс в себе обещание тепла, но по утрам земля ещё сковывалась тонким ледком, а дыхание вырывалось белыми клубами.

— Куда уходить, мама? — повторил я вопрос, который мучил нас всех. — Куда? И кто нам здесь рад?

Нас нигде не пускали на ночлег. Мы бродили по деревням, разбившись на маленькие группки — я, Ванька, Ленька и Андрейка. В тех краях люди жили тяжело, но у каждой хаты виднелись небольшие летние сарайчики с чердаками, которые местные называли «светёлками».

— Тай я в хату ни пиду, — говорили они на украинский манер, — пиду в светёлку!

Эти слова звучали почти как шутка, издевательство — на Украине «светёлками» обычно называли уютные горницы, а не холодные чердаки, где нам приходилось искать приют. Но выбора не было.

Вот в такую «светёлку», один мужик, по фамилии Кузнецов, согласился пустить нас на чердак. Он слыл в селе «зубным лекарем» — не настоящим врачом, конечно, а «шептуном», тем, кто умел заговаривать зубную боль и давал советы, какие травы прикладывать. Говорили, что он даже удалял зубы щипцами, доставшимися ему от какого-то фельдшера.

Но пустил нас «шептун» Кузнецов не просто так. Чтобы он разрешил разместиться нам на своём чердаке, нашему брату Ивану, которому только исполнилось семнадцать лет, пришлось жениться на дочке Кузнецова, Машке, которую никто не брал в жёны.

История эта имела печальный финал и чуть было не закончилась для Вани трагически, когда Машкина сущность всплыла на поверхность. Но выбора на тот момент не было, и, чтобы спасти своих близких, Иван вынужденно пошёл на этот шаг, о чём потом много раз пожалел. Об этих событиях подробно я расскажу позже.

Сейчас с ужасом я вспоминаю, какая нищета и темнота царили в русской деревне! В каких нечеловеческих условиях приходилось жить детям! Чердак оказался тесным и пыльным, но там хотя бы не дуло со всех сторон. Мы расстелили на полу старые мешки, набросали соломы и улеглись вплотную друг к другу, чтобы согреться. По вечерам пьяный Кузнецов, зубодёр и «чародей», иногда поднимался к нам. Садился на ступеньку, закуривал самокрутку и начинал несвязно рассказывать истории — про нечистую силу, про клады, зарытые в старых курганах, про далёкие города, где, говорят, люди не знают голода.

Мы слушали, затаив дыхание. В воображении вставали картины: широкие улицы, магазины с полками, ломящимися от хлеба, дети, играющие без страха остаться голодными… А потом он уходил, и мы снова оставались одни в темноте и холоде, голодные и никому не нужные.

Постепенно пришло тепло. Солнце пробивалось сквозь щели в крыше, согревало наши лица, и мы снова вставали — чтобы искать еду и помогать по хозяйству за кусок хлеба. Еще немного, и настало лето 1921 года. После долгих месяцев голода и скитаний жизнь понемногу налаживалась. Гордей Кузнецов, наш благодетель и новый «родственник», выделил нам участок земли — небольшой, но плодородный, где мы могли сажать овощи и надеяться на урожай.

Почти уже взрослые, Иван, Алексей и Дуняша взялись помогать местным крестьянам‑середнякам в хозяйстве. С рассвета до заката они пахали землю, косили траву, ухаживали за скотом.

— Эх, спина-то ноет, — вздыхал Алексей, вытирая пот со лба после очередной борозды.

— Зато пожрать будет чего, — бодро отвечал Иван, похлопывая брата по плечу. — Хозяйка сегодня обещала нам дать горячей похлёбки.

За работу им платили едой — иногда миской дымящейся похлёбки, иногда парой печёных картофелин, но и это было настоящим спасением.

Мы же, дети помладше, втроём — я, Андрей и Нюра — чтобы хоть что-то найти съестного, часто уходили «пастись» в лес. Ранним утром, когда роса ещё блестела на траве, мы шагали по узкой тропе под сенью высоких сосен. Воздух здесь был густой, хвойный, напоённый ароматами смолы.

— Смотрите, земляника! — радостно вскрикивала Нюра, указывая на алые бусины среди зелёных листьев.

Ягоды мы ели сразу — сладкие, пахнущие солнцем, они таяли во рту, даря краткий миг наслаждения. Грибы же аккуратно срезали ножиком и складывали в корзины: подосиновики с бархатистыми шляпками, крепкие подберёзовики, рыжики с волнистыми краями.

— Эти — на сушку, — деловито распоряжался Андрей, перебирая добычу. — Нанижем на нитки, развесим под крышей сарая. Зимой в похлёбку пойдут — вкус дадут да силы.

Со временем Иван с Алексеем и ещё несколько ребят постарше нашли другой способ прокормиться. Они теперь работали на богатых хозяев — кололи дрова, чистили хлева, таскали воду из колодца. Иван распределял задания:

— Ну что, парни, сегодня по пять вёдер на брата, — командовал он. — За это Трофим обещал по горсти крупы каждому.

Иногда им платили деньгами, но чаще — по прежнему продуктами: куском ржаного хлеба, горстью крупы или той же картошкой. Эти крохи они бережно складывали в общий котёл.

— Всё в общую кучу, — напоминал Иван, выкладывая на стол свои трофеи. — Каждый знает, что нам надо много готовиться, чтобы пережить грядущую зиму.

Мама тем временем устроилась прачкой у одной зажиточной семьи. Каждое утро она уходила к их дому с корзиной грязного белья. Стирала в горячей воде, тёрла щёлоком до красных, потрескавшихся рук, полоскала в студёной речке.

Как‑то вечером, когда мы собрались у печи, Нюра робко спросила:

— Мам, а может, не надо так много работать? Руки-то совсем…

Мама улыбнулась, погладила её по голове:

— Ничего, доченька. Руки заживут, главное, что мы теперь хотя бы не голодаем. Видите, какой хлеб сегодня на столе? И похлёбка густая будет.

Вечером, когда все собирались на чердаке «светёлки» у Гордея Кузнецова, мы делили добычу. Зима придёт быстро, надо к ней готовиться — каждый сделал шаг к выживанию.

С разрешения «лекаря» Кузнецова, мужской пол нашей семьи ближе к новым холодам, перебрался в его баню, в «светёлке» стало совсем невыносимо. Из неё мы соорудили себе жилище: укрепили стены, заделали щели мхом, переделали отопление из «чёрного» в «белое» - поставили дымоход. Дым теперь выходил не через крышу — это было опасно, — а через небольшое отверстие в стене, выведенное наружу. Так было надёжнее и теплее. Внутри мы постелили на лавки что смогли, повесили на стену самодельный фонарь. Получилась скромная, но своя крыша над головой — место, где можно было согреться. Мама с дочками, которые уже повзрослели, пристроилась отдельно, в крохотной съёмной квартирке.

Вечерами, когда работа была закончена, мы все собирались в бане Гордея у самодельной печи. В такие минуты казалось, что самое страшное позади. Мы радовались малому: корке хлеба, чашке чая, улыбке друг друга. Впереди нас ждали новые испытания, но в такие минуты, собираясь остатками нашей семьи мы чувствовали себя почти счастливыми — потому что были живы и вместе.

Из нашей бани смотрело одно подслеповатое окошечко с маленьким подоконником — словно глаз, уставший глядеть на мир. На него добрые люди клали милостыню, обычно ближе к утру: стукнут тихонько в раму — и уйдут, не дожидаясь благодарности. Была в те тяжёлые времена в пензенских сёлах такая традиция — молчаливый договор милосердия между теми, кто мог поделиться крохой, и теми, кого эта кроха могла спасти.

Частички помощи, жалкие подаяния — ломтик хлеба, горсть крупы, варёная картофелина — порой спасали жизни. Мы с Андрюшкой часто проверяли подоконник на рассвете:

— Смотри, — шептал Андрюха, осторожно поднимая тряпицу, — хлеб! И даже кусочек лука!

— Слава Богу, — говорил я. — Сегодня будем сыты.

То было страшное время. Голод, словно хищный зверь, терзал округу. Поволжские переселенцы, измученные лишениями, порой сбивались в голодные стаи и отправлялись на поиски пропитания — не всегда законными путями. Случалось, что в порыве безысходности они совершали грабежи, а порой и убийства. И даже такая милосердная пензенская традиция — оставлять милостыню на подоконниках — использовалась лихими людьми, доведёнными до крайней черты.

*****

На окраине села, у самого леса, стояла ветхая изба одинокой монашки Антонины. Жила она молитвой да подаянием: добрые люди оставляли на её подоконнике хлеб и картошку. Антонина была одинокой и верила, что зло не коснётся того, кто живёт по совести с Богом.

— Господь упасёт, — шептала она, крестясь на образа.

Но в ту ночь Господь, казалось, отвернулся от неё. Было уже за полночь. Туман окутал село, заглушая звуки. В избе Антонины горела лампада, отбрасывая дрожащие тени на стены. Монашка молилась перед сном, когда вдруг…

- Тук-тук-тук, – услышала она тихий, осторожный стук в окно.

Монахиня улыбнулась.

— Благодарствую, добрые люди, — прошептала она и, накинув платок, подошла к окну.

Она не заподозрила ничего дурного — привыкла к этой ночной щедрости. Распахнула ставню, потянулась за ломтём хлеба, оставленным на подоконнике… И в тот же миг чья‑то грубая рука зажала ей рот, а вторая — рванула внутрь. В избу ворвались трое. Лица скрыты тряпьём, в глазах — отчаяние и что‑то ещё, более страшное: голод, превративший людей в зверей.

— Где деньги? — хрипло выдохнул один, толкая Антонину к стене.

— Нет у меня денег, — простонала она. — Только хлеба чёрного краюха, вот берите…

— Врёшь! — второй ударил её кулаком.

Монашка упала на колени, схватилась за живот.

— Пощадите… — прошептала она. — Ироды, Господа побойтесь…

Но они не слушали. Опрокинули стол, вытряхнули сундук, перевернули иконы. В поисках несуществующих сокровищ крушили всё подряд.

— Ничего нет, — прошипел третий, топча ногами рассыпавшиеся крошки крупы. — Старая ведьма нас обманула!

— Или спрятала, — оскалился первый. — Надо заставить её сказать.

Они связали её верёвкой, примотали к стулу. Допрашивали. Били. Антонина молчала, только шептала молитвы.

— Не хочет говорить, — прохрипел один. — Значит, пусть молчит навсегда.

Нож блеснул в свете лампады.

Наутро сосед, старик Еремей, заметил, что ставня на окне Антонины распахнута настежь. Это было странно — монашка всегда прикрывала её на ночь. Он постучал. Никто не ответил. Еремей вошёл внутрь и застыл на пороге. Избушка была разгромлена. На полу — следы грязи, крови, разбросанные вещи. А у стола, привязанная к стулу, сидела Антонина. Глаза открыты, смотрят в потолок. На груди — тёмное пятно, расползшееся по чёрному платью. Старик перекрестился, попятился к двери.

— Убили! — закричал он, выбегая на улицу. — Монашку убили!

Весть разнеслась по селу, как чёрная птица. Люди выходили из домов, крестились, шептали:

— Кто ж такое сотворил?

— Голодные, — мрачно отвечал кузнец. — Голод делает из человека зверя.

Преступников нашли быстро. Голод не дал им скрыться: они попытались продать на базаре вещи Антонины — старый крест, икону, скатерть. Местный торговец узнал вещи — он сам когда‑то дарил их монашке. Их взяли на окраине леса, когда они делили еду.

— Мы не хотели, — бормотал один, опуская голову. — Нам есть нечего…

— «Голодный человек опаснее дикого зверя», — шептались люди, и в этих словах была горькая правда.

Их увели. И тут же, за околицей, расстреляли милиционеры. А село ещё долго не могло забыть ту ночь.

Через неделю на подоконник Антонины кто‑то положил свежий хлеб. Потом ещё один. И ещё. Люди стали оставлять милостыню снова — но теперь не только для бедных, но и за упокой души убитой монашки. А по вечерам, когда туман стелился у самых окон, старухи с тех пор крестились и шептали:

— Не стучи. Не стучи в окно. Примета плохая. Лучше просто оставь — и уходи.

*****

Зима, проведённая в тесной бане, оставила в моей памяти лишь обрывочные воспоминания и ощущения: холод, голод, страх и бесконечное ожидание лучшего дня. Но даже сквозь пелену времени я отчётливо понимаю: та зима закалила нас, научила ценить каждую крошку хлеба и каждую минуту, когда над головой нет угрозы.

Теперь, вспоминая те дни, я осознаю, как хрупка грань между человеком и зверем, когда речь идёт о выживании. Голод лишает рассудка, толкает на страшные, безумные преступления, но в то же время учит ценить простые радости жизни — кусок хлеба, тепло очага, доброе слово. И хотя те времена остались позади, их уроки навсегда врезались в память, напоминая о том, как важно не терять человечность даже в самых тяжёлых обстоятельствах.