Замысел возник у Ильи Репина в конце 1860-х годов, во время прогулки на пароходе по Неве, которую он совершал вместе с Константином Савицким. Впервые увиденные бурлаки произвели на художника сильное впечатление. Контраст с нарядным и жизнерадостным обществом С-Петербурга был поразителен.
Чтобы запечатлеть настоящих бурлаков, в 1870 году Репин отправился в поездку на Волгу вместе с художниками Фёдором Васильевым и Евгением Макаровым, а также своим младшим братом Василием.
Весной 1871 года первая версия большого полотна экспонировалась на ежегодной конкурсной выставке Общества поощрения художников в Санкт-Петербурге, где она получила первую премию среди произведений жанровой живописи.
Окончательная версия картины была представлена в марте 1873 года на Академической выставке в Санкт-Петербурге.
Группа бурлаков состоит из одиннадцати фигур, движущихся из глубины полотна справа налево.
Практически все фигуры оказываются расположенными на одном плане, как на барельефе. Такое построение, с одной стороны, позволяет передать трудность движения и тяжесть работы, а с другой — раскрыть внутренний мир отдельных бурлаков.
В широком смысле картина — это ода/гимн несокрушимости духа русского народа: человек всё ниже и ниже наклоняется к земле, но продолжает, стиснув зубы, идти вперёд.
Академические художники ругали Репина, упрекали в профанации искусства и искажённом изображении российской жизни.
Российский министр путей сообщения в 1873 году негодовал: «Ну какая нелегкая вас дернула писать эту нелепую картину? Да ведь этот допотопный способ транспорта мною уже сведён к нулю, и скоро о нём не будет и помину!»
На Всемирной выставке в Вене (1873) картина завоевала бронзовую медаль и была куплена за 3000 рублей великим князем Владимиром Александровичем, который повесил её в своём дворце в Петербурге.
Книга Владимира Гиляровского «Мои скитания» была написана в 1928 году. Это «повесть бродяжной жизни». В неё он вложил самого себя, рассказав о человеке, который много повидал на своём веку. Почти хронологически автор описывает свои детские годы, гимназический быт, политическую ссылку в Вологде, работу бурлаком на Волге и последующие годы.
Когда автор писал эту повесть ему было под семьдесят, степень достоверности отдельных деталей быта может быть искажена.
… Приняла меня аравушка без расспросов, будто пришел свой человек. По бурлацкому статуту не подобает расспрашивать, кто ты да откуда.
Садись, да обедай, да в лямку впрягайся! А откуда ты, никому дела нет. Накормили меня ужином, кашицей с соленой судачиной, а потом я улегся вместе с другими, на песке около прикола, на котором был намотан конец бичевы, а другой конец высоко над водой поднимался к вершине мачты. Я уснул, а кругом еще разговаривали бурлаки да шумела и ругалась одна пьяная кучка, распивавшая вино. Я заснул как убитый, сунув лицо в песок – уж очень комары и мошкара одолевали, – особенно когда дым от костра несся в другую сторону.
Проснулся я от толчка в бок. Около приказчика с железным ведром выстраивалась шеренга вставших с холодного песка бурлаков с заспанными лицами, кто расправлял наболелые кости, кто стучал от утреннего холода зубами.
Согреться стаканом сивухи – у всех было единой целью и надеждой. Выпивали… Отходили… Солили ломти хлеба и завтракали… Кое-кто запивал из Волги прямо в нападку водой с песочком и тут же умывался.
Потом одежду, а кто запасливей, так и рогожку, на которой спал, валили в лодку, и приказчик увозил бурлацкое имущество к посудине. Ветерок зарябил реку… Согнал туман… Засверкали первые лучи восходящего солнца.
Волга – как зеркало… Бурлаки столпились возле прикола, вокруг бичевы, приноравливались к лямке.
– Хомутайсь! – рявкнул косной с посудины.
Стали запрягаться, а косной ревел:
– Залогу!..
Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты, затянули «Дубинушку», и, наконец, якорь показал из воды свои черные рога…
– Ой, дубинушка, ухнем, ой, лесовая, подернем, подернем, да ух, ух, ух…
Расшива неслышно зашевелилась.
– Ой, пошла, пошла, пошла…
А расшива еще только шевелилась и не двигалась… Аравушка топталась на месте, скрипнула мачта…
– Ой, пошла, пошла, пошла…
Короткие путины, конечно, еще были: народом поднимали или унжаки с посудой или паузки с камнем, и наша единственная уцелевшая на Волге Крымзенская расшива была анахронизмом.
Она была старше Ивана Костыги, который больше двадцати путин сделал у Пантюхи и потому с презрением смотрел и на пароходы и на всех нас, которых бурлаками не считал.
Мне посчастливилось, он меня сразу поставил третьим, за подшишечным Уланом, сказав: – Здоров малый, – этот сдоржить!
И Улан подтвердил: сдоржить!
И приходилось сдерживать, – инда икры болели, грудь ломило и глаза наливались кровью.
– Суводь, робя, держись. О-го-го-го… – загремело с расшивы, попавшей в водоворот.
И на повороте Волги, когда мы переваливали песчаную косу, сразу натянулась бичева, и нас рвануло назад.
– Над-дай, робя, у-ух! – грянул Костыга, когда мы на момент остановились и кое-кто упал.
Булькнули якоря на расшиве… Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали.
А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Кашевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы.
– Мой руки да за хлеб – за соль!
Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом «юшку», то есть жидкий навар из пшена с «поденьем», льняным черным маслом, а потом густую пшенную «ройку» с ним же.
А чтобы сухое пшено в рот лезло, зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши – ложка воды, а то ройка крута и суха, в глотке стоит. Доели.
Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко.
Кое-кто из стариков уехал ночевать на расшиву.
Первая ночь на Волге: я устал, а не спалось. Измучился, а душа ликовала, и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки.
Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом «Что делать?».
И как не хотелось вставать, когда утром водолив еще до солнышка орал:
– Э-ге-гей. Вставай, робя… Рыбна не близко еще.
Холодный песок и туман сделали свое дело: зубы стучали, глаза слипались, кости и мускулы ныли.
А около водолива два малых с четвертной водки и стаканом.
– Подходь, робя. С отвалом!
Выпили по стакану, пожевали хлеба, промыли глаза – рукавом кто, а кто подолом рубахи вытерлись…
Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой – хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не было…
То-то мне всё время чудился какой-то странный запах.