Военное полуголодное время врезалось в память Геннадия не датами - они стерлись. Запахами. Горьким, терпким запахом лепешек из ржаных отрубей с добавлением травы лебеды. Дымом жареного лука в пустом супе. И картинками, которые крутились в его воспоминаниях до старости: мать, уходящая в чёрную темень зимнего утра на машинно-тракторную станцию, и всполохи лучины - бабушка разжигала печь, приготовить еду, согреть дом.
Отца Генка почти не помнил. Тот уехал на Кубань ещё до войны, мать молчала об этом, бабушкины разговоры о нем пресекала.
Дети в войну взрослели быстро и в пять лет Геннадий стал главным мужчиной. На него, маленького, мать оставляла трёхлетнюю сестру Тому. Бабушка, приехавшая из далёкого Оренбуржья, штопала, стирала, варила, летом сушила, принесенные из степи крапиву, щавель, паслен. Зимние дни тянулись однообразно: выбежать в сарай за дровами, потом – строить руками тени на стене от света керосиновой лампы. Генка смешил сестрёнку, они рисовали пальцами на морозном стекле, пересматривали единственную книжку в доме, пока не выучили её наизусть. Вечерами, ожидая мать с работы, слушали бабушкины сказки - тихие, тягучие, как степной ветер.
Игрушек не было. Летом - степь, яркие саранки, съедобная щирица, верблюжья колючка, сурепка, зелёные ягоды алычи у дома. С солью они казались почти вкусными, только сводили рот от кислоты. Генка таскал воду из колодца, пас овец с одноруким пастухом Матвеем. Тома помогала бабушке на кухне, чистила картошку - очистки шли и в похлёбку, и на корм скотине.
Потом мать привела мужчину в военной форме: «Это Виктор, он будет жить с нами». В доме запахло белым хлебом и мясными костями. По воскресеньям от сахарной головы откалывали куски, и никто не цыкал на детей за лишний кусочек. Но иногда Виктор бранился -тогда Генка хватал Тому, и они спасались в ветках алычи, дрожа от страха, боясь спуститься на землю.
Глубокой осенью мать принесла свёрток - появилась сестричка Люда. Генка незлюбил её за то, что она постоянно орала, требовала внимания, бабушка заставляла качать колыбель, смотреть, чтобы не упала. Война кончилась, но легче не стало. Хлеб по талонам, бабушкины серые лепешки и суп, приправленный хлопковым маслом.
Однажды весенним вечером, вернувшись со сбора дикой зелени, они увидели заплаканную мать с Людой на руках и мрачную бабушку. Виктор ушёл. Уехал в соседний совхоз и не вернулся. Дети даже обрадовались. А потом снова пришёл голод, снова слезы матери да бабушкины тяжёлые вздохи. Генка бегал на станцию воровать уголь - трясущимися руками, озираясь, быстро набрасывал угольные камешки в мешок и бегом между вагонами домой.
Самым страшным стала смерть бабушки. Мать уходила на работу затемно, оставляя нарезанный маленькими порциями хлеб и немного молока для малышки. Летом со соседскими мальчишками бегали в степь ловить сусликов, собирали съедобные травы. Мать добавляла в муку высушенные и молотые крапиву, лебеду, от таких лепешек болели животы, но иного не было. Помощи ждать неоткуда.
И однажды в дом вошёл высокий худощавый мужчина. Мать заметалась, заплакала. Дети не поняли - это вернулся их отец. Она вызвала его письмом: просила забрать кого-нибудь, чтобы облегчить жизнь остальным. Утром мать объявила тихо, не поднимая глаз: отец забирает одного. Он оглядел детей, и сказал: «Сына заберу, человеком сделаю». Генка не плакал. Стоял каменным. Только сжал пальцы сестры Томы так, что она вскрикнула. А она тянула к нему свои маленькие ручонки, кричала на весь дом:
— Гена, не уходи! Не уходи, Гена!
Он запомнил этот крик на всю жизнь.
Кубань оказалась хуже обещанного. Отец менял женщин - столько мачех прошло через дом, ни одна не приласкала. Геннадий не простил отцу, что оторвал от матери. Не простил и мать -за то, что отдала. Но больше всего на свете, до ломоты в груди, он жалел Тому. Младшую Люду почти не вспоминал - та была ещё младенцем, чужим комочком.
Отец слово сдержал: выучил. Сначала ремесленное училище, работа на буровой, потом пошел в строительный техникум. Стал инженером, строил дома, больницы, школы, коровники. Женился, у него самого появился сын. Обида от горькой разлуки переплавилась в глухое, свинцовое молчание, о котором не рассказывал даже жене. Лица матери и сестер стали стираться из памяти.
После техникума поехал искать Тому вместе с состарившимся отцом. Приехали в селение. Нашли по расспросам живущих в селе людей домик. У реки стоял разрушенный - крыша провалилась, окна - чёрные провалы, только алыча разрослась дико, будто оплакивала кого-то. Он набрал горсть мелких, терпких ягод - тех самых, что ели в голодном детстве. Постоял, глядя на закат, и заплакал один в степи. Мать к тому времени уже умерла - когда Томе было шестнадцать, а младшей десять. Спросить стало не у кого. Живущие по соседству люди не помнили и не знали куда перебралась семья.
Шли годы. Геннадий вырастил сына, нянчил внуков. Но иногда, среди их смеха, вдруг становился странно-печальным, уходил в себя, будто слушал что-то далёкое -тот детский крик. Никто не знал о рваной ране, которая болела в груди много лет.
И вот, когда ему было чуть за шестьдесят, пришло письмо. Женским почерком, бьющие по памяти нервам строчки: «Брат мой, Геночка, я искала тебя много лет. Ты жив, ты нашёлся». Дальше - подробности её жизни. Как она в суровые девяностые годы уехала из Казахстана за границу, как вернулась потом к младшей Людмиле, тоже перебравшейся в Россию. Ее новый адрес. А это оказалось почти рядом, всего триста километров разделяли теперь брата и сестру.
От волнения он курил одну папироску за другой, не спал, сидел и смотрел в одну точку. Сын, привыкший к отцовским странностям, на этот раз испугался. А узнав причину, твёрдо сказал:
- Едем, батя. Сейчас же.
В машине Геннадий молчал, сжавшись в комок. Лицо серое, кулаки побелели. Подъехали к вечеру. Кирпичный дом, палисадник, калитка. Геннадий не мог выйти - словно прирос к сиденью, будто невидимая стена держала. Сын постучал. На крыльцо вышел седой мужчина.
- Вы к кому?
- К Тамаре Петровне.
- Сейчас позову.
Из дома к калитке шла женщина. И вдруг Геннадий узнал её не лицом - походкой. Отцовской, размашистой, с лёгким наклоном корпуса. Потом поворот головы, будто к чему-то прислушивается. А когда заговорила: «Генка? Ты?» - голос протяжный, точь-в-точь как у отца, которого он ненавидел и боялся в детстве. Тот самый голос, которого он так боялся.
Слёзы хлынули из глаз обоих. Они стояли посреди двора, обнимая друг друга, ощупывая лица, не веря, что это не сон. Тома тут же кинулась звонить Людмиле - та жила рядом.
Потом - стол. Съехались дети и внуки - её и его. Зазвенели кружки с чаем, маленький правнук полез к Геннадию на колени. И тогда он вдруг заговорил. Впервые за всю жизнь. Вслух, не прячась. О том, как нянчил Люду в войну. О том, как Тома тянула к нему ручонки, когда отец увозил. О глубокой обиде на мать, что разлучила его с сёстрами. О мачехах, суровом отце, о том, как искал и не нашёл. О том, как алыча разрослась на месте их дома - будто ждала, пока они встретятся.
В ту ночь он спал на диване в кухне сестры Томы.. И снилась ему алыча - крупная, спелая, сладкая. И две девочки бегут к нему по траве, смеются. Он знал, что одну обнимет сейчас. А другую - потом. Всему своё время.