Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Цена югославской мечты

Зима в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году выдалась ранней и злой. И уже в первых числах ноября провинциальный городок накрыло плотным снежным покрывалом. Света стояла в тесном коридоре хрущевки, с ненавистью глядя на свои ноги. На ней были надеты черные суконные ботинки с войлочной подошвой и молнией спереди. В народе эту стариковскую обувь метко прозвали «прощай, молодость». Но для

Зима в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году выдалась ранней и злой. И уже в первых числах ноября провинциальный городок накрыло плотным снежным покрывалом. Света стояла в тесном коридоре хрущевки, с ненавистью глядя на свои ноги. На ней были надеты черные суконные ботинки с войлочной подошвой и молнией спереди. В народе эту стариковскую обувь метко прозвали «прощай, молодость». Но для шестнадцатилетней девочки ходить в таком уродстве было равносильно публичной казни.

Ведь в классе все девочки уже щеголяли в обновках. А Ленка Савельева и вовсе приходила в школу в настоящих югославских сапогах-чулках. Мягкие, обтягивающие икру как вторая кожа, на изящном каблучке. Эти сапоги Света видела в городской комиссионке на прошлой неделе. И стоили они там целое состояние – сто сорок рублей. Почти мамина зарплата за полтора месяца.

Света резким движением сбросила суконные ботинки в угол. Из маленькой комнаты доносился мерный, убаюкивающий гул. Там, склонившись над старой ручной машинкой «Подольск», сидела мать. Нина Михайловна брала заказы на дом, чтобы хоть как-то сводить концы с концами. Ей было всего сорок три года, но сутулые плечи и уставшие глаза, обрамленные ранней сединой, прибавляли ей десяток лет. Пальцы матери были навсегда исколоты иглами и въевшейся машинной смазкой. А на безымянном пальце правой руки тускло блестело толстое золотое обручальное кольцо пятьсот восемьдесят третьей пробы. Это была единственная память об отце, которого Света совсем не помнила.

Из маленькой комнаты доносился мерный, убаюкивающий гул. Там, склонившись над старой ручной машинкой «Подольск», сидела мать.
Из маленькой комнаты доносился мерный, убаюкивающий гул. Там, склонившись над старой ручной машинкой «Подольск», сидела мать.

– Опять ты за своей машинкой, – с порога начала Света, и голос её дрогнул от накопившейся обиды. – Я больше в школу в этих валенках не пойду. Надо мной уже мальчишки смеются. У всех нормальная обувь, одна я как нищенка из детдома хожу.

Мать остановила колесо машинки. Она медленно подняла голову, поправляя выбившуюся прядь.

– Светочка, доченька. Ну потерпи немного. Вот сошью Зинаиде Петровне пальто, отдаст она деньги, и купим тебе сапожки на фабрике. Теплые, на цигейке.

– Не нужны мне ваши фабричные колодки! – выкрикнула девочка, откидывая свои тёмно-русые волосы. – Я югославские хочу! Как у Ленки! В комиссионке стоят, сто сорок рублей. Но тебе же все равно, да? Главное, чтобы я в тепле была, а что на меня смотрят как на убогую – это ничего. Всю жизнь мы копейки считаем.

И Света убежала на кухню, громко хлопнув хлипкой дверью. А Нина Михайловна так ничего и не ответила. Только тяжело вздохнула в наступившей тишине и снова покрутила колесо машинки. Строчка пошла криво, потому что мать не видела ткани сквозь подступившую влагу. Но девочке в тот вечер казалось, что она самая несчастная на всем белом свете.

Да разве шестнадцатилетние понимают чужую усталость. Им кажется, что весь мир должен лежать у их ног, обутых в изящные импортные сапожки.

Наступило тринадцатое ноября, день Светиного шестнадцатилетия. Она проснулась от того, что по квартире плыл густой аромат сладкого пирога с яблоками. Девушка потянулась на узкой тахте и вдруг замерла. Рядом с кроватью, прямо на старом потертом ковре, стояла большая прямоугольная коробка с иностранными буквами.

Света вскочила, путаясь в подоле ночной рубашки. Дрожащими руками сбросила крышку. Под тонкой шуршащей бумагой лежали они. Те самые югославские сапоги-чулки из комиссионки. Черные, невероятно элегантные, пахнущие настоящей дорогой кожей.

– Мамочка! – закричала Света и выбежала на кухню, прижимая к груди кожаное сокровище.

Нина Михайловна стояла у плиты в своем старом выцветшем фланелевом халате. Она смотрела на счастливую, сияющую дочь, и губы её растянулись в тихой, светлой улыбке.

– Нравятся? Носи на здоровье, Светочка. С днем рождения, родная.

Девушка бросилась обнимать мать, целуя её в пахнущие мукой щеки. А потом побежала в комнату, крутиться перед большим зеркалом старого шкафа. Она так и порхала по комнате весь день. Наряжалась, гладила мягкое голенище сапог, представляя, как завтра пройдет по школьному коридору.

И за всем этим слепым юношеским восторгом Света совершенно не обратила внимания на одну деталь. Нина Михайловна весь тот праздничный день не вынимала руки из глубоких накладных карманов своего халата. А когда ей нужно было порезать пирог, она делала это так быстро, словно чего-то стеснялась. Света не заметила, что на правом безымянном пальце матери осталась лишь белая полоска незагоревшей кожи. Массивное обручальное кольцо исчезло.

Делать было нечего, жизнь побежала дальше своим чередом. Сапоги сносились через три года, школа осталась позади, потом был институт, замужество, переезд на другой конец города. Света стала взрослой Светланой, родила дочку Машеньку. А Нина Михайловна потихоньку старела в своей тихой хрущевке, все так же склоняясь над шитьем, только теперь уже для внучки.

Но время неумолимо. В конце октября тысяча девятьсот девяносто восьмого года Нины Михайловны не стало. Она ушла тихо, во сне, никого не потревожив, как и старалась жить все свои годы.

Прошел месяц после похорон. Ноябрь выдался таким же промозглым, как и пятнадцать лет назад. Светлана приехала в родительскую квартиру, чтобы разобрать вещи. Пятилетняя Машенька сидела на кухне с цветными карандашами, а Света стояла посреди пустой комнаты.

Квартира дышала звенящей пустотой. Здесь все еще пахло корвалолом, старой бумагой и машинным маслом. В груди сидела тяжелая, ноющая боль от потери, с которой невозможно было смириться. Светлана открыла нижний ящик старого комода. Там мать хранила свои швейные принадлежности. Обрезки ткани, мотки мулине, сантиметровые ленты. И старую круглую жестяную банку из-под леденцов монпансье, в которой Нина Михайловна держала пуговицы.

Светлана открыла крышку. Разноцветные пуговицы тихо звякнули. А на самом дне, под слоем пластиковых кружочков, лежал сложенный вчетверо пожелтевший листок бумаги.

Женщина отложила банку и развернула листок. Это была официальная квитанция с выцветшей синей печатью. Буквы немного расплылись от времени, но текст читался ясно.

«Городская скупка ювелирных изделий. Квитанция № 412.

Наименование: кольцо обручальное, гладкое.

Металл: золото 583 пробы.

Вес: 6,4 грамма.

Сумма к выдаче: 147 рублей 20 копеек».

Светлана перевела взгляд в правый нижний угол документа. Там стояла дата. Двенадцатое ноября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. За день до ее шестнадцатилетия.

В комнате стало невыносимо тихо. Даже тиканье старых ходиков на стене словно оборвалось. Светлана смотрела на эти цифры, и перед её глазами начала разворачиваться картина пятнадцатилетней давности.

Она вдруг вспомнила свои жестокие слова про нищенку и фабричные колодки. Вспомнила брошенные в угол суконные ботинки. И маму в выцветшем халате, которая весь следующий день прятала руки в карманы. Мать не накопила эти деньги. Ей не с чего было копить. Она пошла в скупку и отдала самое дорогое, что у нее оставалось от погибшего мужа. Отдала память о своей любви, чтобы ее глупая, злая девчонка могла пощеголять перед подружками в модных чулках-сапогах. И ни разу за пятнадцать лет Нина Михайловна не попрекнула дочь этой жертвой.

Светлана медленно опустилась на пол, прямо на старый ковер. Она нащупала в ящике мамин фланелевый халат, тот самый, аккуратно сложенный. Женщина прижала выцветшую ткань к лицу.

И тут её прорвало. Слезы хлынули непрерывным потоком, обжигая щеки. В груди разлилась такая обжигающая тяжесть, что было трудно дышать. Светлана раскачивалась из стороны в сторону, комкая в руках ткань халата.

– Мамочка... прости меня. Какая же я была дура, мамочка, прости, – шептала она в пустоту комнаты, но ответом ей был лишь глухой шум улицы за окном.

Как же так? Почему понимание того, на что шли наши родители, приходит только тогда, когда им уже невозможно сказать простое человеческое спасибо? Что тут скажешь. Мы принимаем их жертвы как должное, а потом всю жизнь несем этот тяжелый крест запоздалого раскаяния.

Дверь скрипнула. В комнату тихонько зашла Машенька. Девочка увидела плачущую на полу мать, бросила карандаши и подбежала к ней. Ее маленькие ручки обвили шею Светланы.

– Мама, ты чего плачешь? Не плачь, мамочка, я тебя сильно-сильно люблю.

Светлана судорожно выдохнула, обнимая дочь. Она зарылась лицом в светлые кудряшки, чувствуя родное тепло. И в эту секунду она поклялась себе, что будет для своей девочки такой же любящей, всепрощающей матерью. Но что никогда не позволит ей забыть о ценности тех жертв, которые приносятся ради нее.

А вам приходилось жалеть о словах, брошенных мамам в глупой юности? На какие незаметные жертвы шли ваши родители ради вас в те непростые дефицитные годы, отдавая последнее, лишь бы ребенок ни в чем не нуждался? Поделитесь своими историями в комментариях — давайте вместе вспомним наших мам и скажем им то спасибо, которое, возможно, не успели сказать при жизни.