Оля выставила селёдку на стол и услышала за спиной знакомое:
— Олюшка, ну что ты её косо ставишь, у тебя глазомер совсем не женский.
Антонина Петровна прошла мимо, подвинула тарелку на два сантиметра и пошла дальше — командовать племянницей у плиты. Оля выпрямилась, посмотрела на свою сумку, висевшую на спинке стула в углу, — туда она специально перевесила её с вешалки полчаса назад. В сумке лежал прозрачный файл с двумя распечатками маршрутных квитанций, на принтере у Серёжи на работе, обычная бумага А4.
До торта оставалось часа полтора. До того, как она встанет, — она ещё сама не знала, сколько.
Серёжа сидел в углу комнаты в сером свитере и листал телефон. Ему было тридцать восемь, Оле — тридцать шесть, прожили одиннадцать лет. Восемь из них — в этой квартире, через стенку от свекрови: «вместе же дешевле, и я внуков понянчу». Внуков не случилось. Стенка осталась.
— Серёж, — Оля присела рядом, — ты ей сегодня скажешь или я?
— Оль, ну юбилей. Семьдесят. Давай после торта, тихо, на кухне.
— После торта она ляжет с давлением. Ты её знаешь.
— Ну вот видишь. Тем более.
Он посмотрел на неё — мягко, виновато, как смотрел всегда, когда не хотел делать того, что обещал. Оля кивнула. Ладно. Ещё час. Один час я ещё могу.
Час она не выдержала.
Гости рассаживались. Лариса, двоюродная сестра Серёжи, припёрлась с двумя погодками и огромным букетом хризантем. Дядя Витя, муж Антонининой младшей сестры Нины, — Нина болела и не пришла, — сразу налил себе из своей же бутылки. Соседка с пятого, тётя Галя, явилась с тортом из «Ленты», и Антонина Петровна тут же отставила коробку на холодильник: домашний у нас свой.
— Ну что, родные, — Антонина Петровна поднялась с рюмкой. — Семьдесят. Думала, в шестьдесят помру. А вот сижу, ем, командую.
Все засмеялись. Оля улыбнулась уголками рта.
— Я хочу сказать про сына, — продолжала свекровь. — Серёжка у меня один. Не пьёт, работает, мать не забывает. У кого пьют, у кого по бабам. А у меня — золото.
— А Олю? — выпалил старший Ларисин мальчишка. — Про Олю скажи.
Маленькая пауза. Антонина Петровна повернула голову — к двери: Оля как раз входила с миской огурцов.
— А вот и наша приживалка пожаловала, — сказала Антонина Петровна. Ровно, почти ласково. — Огурчики, Олюшка, ставь между мной и Витей. Чтоб под рукой.
Стол хмыкнул. Лариса опустила глаза в салат. Дядя Витя подцепил шпротину. Только тётя Галя пробормотала:
— Тонь, ну зачем ты так.
— А что я такого? — свекровь развела руками. — У нас в семье шутят. Олечка не обижается, правда, Олюшка?
Оля поставила миску. Точно по центру.
— Не обижаюсь.
Села. Посмотрела на Серёжу. Серёжа смотрел в тарелку, в кусок буженины, и Оля знала эту его привычку — становиться частью обоев. Восемь лет он становился. На Новом году позапрошлом, когда мать при всех брякнула «бесплодная», он тоже смотрел в тарелку. Потом, на лестнице, сказал: «Оль, ну она же не специально».
Оля встала. Дотянулась до сумки на спинке стула. Достала файл.
— Антонина Петровна, — голос вышел ровный, как у регистратора в поликлинике. — Мы хотели сказать после торта. На кухне. Не получится.
Она положила распечатки на скатерть, рядом с салатницей.
— Двадцать восьмое июля. Москва — Калининград. Серёже предложили работу, контракт на два года. Мы согласились. Уезжаем оба.
Тишина. Слышно было соседский холодильник за стеной.
— Я хотела мягко, — добавила Оля. — Цветы, торт, потом «мам, присядь». Но раз «приживалка» — пусть будет вот так.
Антонина Петровна не пошевелилась. Только посмотрела на распечатку — долго, внимательно, как смотрят на медицинскую справку.
— Серёжа. Это правда?
— Правда, мам.
— Давно знал?
— Две недели.
— Две недели, — повторила Антонина Петровна. — Слышали, родные? Две недели сын собирался сказать матери, что уезжает.
Лариса сунулась:
— Тонь, ну Калининград — это же не Магадан, два часа лететь, я к тёте в Новосибирск…
— Лариса. Помолчи.
Лариса замолчала.
Антонина Петровна положила вилку. Очень аккуратно — на край тарелки, зубцами влево.
— Значит, так, — сказала она. — В моём доме. На моём юбилее. При моих родных. Ты, Ольга, мне предъявляешь билеты, как повестку в военкомат.
— Я не предъявляю. Я говорю.
— Ты унижаешь.
— Антонина Петровна. Меня вы при них унижаете восемь лет. И «приживалка», и «бесплодная», и про сервиз мой — «гжель не гжель». Я ни разу не ответила. Сегодня тоже не отвечаю. Я просто говорю — мы уезжаем.
— Серёжа! — свекровь повернулась к сыну. — Ты слышишь, как она со мной?
Серёжа поднял глаза. В первый раз за вечер.
— Слышу, мам.
— И?
— И она права.
За столом снова стало очень тихо. Дядя Витя поставил рюмку обратно, не выпив.
Антонина Петровна прижала руку к груди. Чуть откинулась на спинку стула.
— Что-то мне нехорошо. Галя, накапай мне корвалол, в ванной, в шкафчике.
Тётя Галя встала, пошла. Лариса засуетилась:
— Тонь, ты сядь поудобнее, ты сядь.
— Я и так сижу, — сказала Антонина Петровна. — Куда я денусь.
Тётя Галя принесла пузырёк, накапала на сахар. Свекровь сжевала сахар, запила водой. Поморщилась.
— Гости, — сказала она, — прошу прощения. Я думала, у меня семья. Оказывается, у меня — пассажиры. С билетами.
— Тонь, — тётя Галя села рядом, — ну ты не накручивай. Дети едут на работу, не на войну.
— Галя. Помолчи и ты.
Галя помолчала.
Юбилей доедали как недоеденный обед в столовой. Антонина Петровна сидела во главе стола прямо, как памятник, и резала буженину на одинаковые квадратики, не отправляя их в рот. Серёжа дважды пытался ей что-то сказать вполголоса — она не поворачивала головы. Оля разговаривала с Ларисой про мальчишек.
— Мишка-то в какой класс?
— В четвёртый. По математике пятёрка, представляешь.
— В отца.
— Скажешь тоже. Отец два плюс два через раз.
Они тихо посмеялись. Дядя Витя налил себе ещё.
Торт вынесли. Свечек семьдесят не ставили — воткнули одну большую. Антонина Петровна задула. Загадывать вслух не стала. Лариса захлопала, мальчишки заорали «ура», тётя Галя засуетилась с тарелочками. Серёжа поцеловал мать в висок. Она не отстранилась, но и не повернулась.
Когда вышли в коридор обуваться, свекровь вышла следом. Встала, скрестив руки.
— Серёжа.
— Да, мам.
— Ключи от квартиры оставь на тумбочке.
— Мам.
— Что мам? Ты уезжаешь. На два года. С возможностью продления, я слышала. Зачем тебе ключи от моей квартиры?
— Мам, у меня тут вещи. Книги. Зимнее.
— Книги заберёшь до отъезда. Зимнее в Калининграде наденешь, там ветер с моря, говорят. Ключи, Серёжа.
Серёжа достал связку. Снял с кольца два ключа — от подъезда и от квартиры. Положил на тумбочку рядом с телефонным аппаратом, который тут стоял ещё с девяностых.
— Олечкины тоже, — сказала Антонина Петровна, не глядя на Олю.
Оля молча открыла сумку, достала свою связку, сняла два ключа, положила рядом с Серёжиными.
— Спасибо, — сказала Антонина Петровна. — Счастливого пути, дети.
Закрыла за ними дверь. Щёлкнул замок, потом второй, потом цепочка.
В лифте Серёжа смотрел в пол.
— Жёстко она.
— Жёстко, — согласилась Оля.
— Я думал, поорёт и отойдёт.
— Я тоже думала.
— Оль. Ты, может, зря при всех.
Оля повернулась к нему. Лифт ехал медленно, восьмой этаж.
— Серёж. Я тебе один раз скажу, и больше не будем. Я не наказывала её. И тебя не наказывала. Я устала восемь лет делать вид, что у нас с тобой нет своей жизни. У нас она есть. Контракт твой — есть. Билеты — есть. Всё. Если бы я сказала ей шёпотом на кухне после торта, она бы две недели звонила Ларисе и рассказывала, как Олька её сына у матери увезла. А так — все слышали. И «приживалку» слышали, и «бесплодную» она при них же говорила. Пусть теперь сама выбирает, что пересказывать.
— А ключи?
— А ключи — это её право. Это её квартира.
Лифт открылся. Они вышли.
Дома — то есть в их части, через стенку, отдельный вход, две комнаты, которые Серёжин отец когда-то отписал сыну, — Серёжа сел на край кровати и долго возился со шнурками. Оля снимала серьги в блюдечко.
— Оль.
— Ну.
— Она же не отойдёт.
— Не знаю.
— Она такого не прощает. Помнишь, тётю Нину перестала пускать после того, как та сказала, что отец, может, не во всём виноват?
— Помню.
— Так это родная сестра. А ты — невестка.
— Серёж. Я не за её прощением замуж за тебя выходила.
Он поднял голову. Посмотрел на неё впервые за вечер прямо.
— Я тебя двадцать восьмого посажу в самолёт, — сказал он, — и буду до конца жизни помнить, как ты сегодня одна стояла. Я в стол смотрел.
— Смотрел.
— Прости меня.
— Серёж, ты передо мной сегодня извиняешься. А восемь лет я у тебя извинений не просила. Я просила одно: чтобы ты сказал «мам, не надо». Вслух. При них.
— Я не умел.
— Я вижу.
Он лёг. Она тоже легла. Не обнялись. Но и не отвернулись.
Антонина Петровна не позвонила ни через три дня, ни через неделю.
Через десять дней Лариса позвонила Оле:
— Олюшка. Ты как?
— Нормально. Пакуем.
— Слушай. Тонька с тёть Галей со скорой неделю назад… давление двести на сто двадцать. Положили в шестьдесят восьмую, на Каширке. Сейчас уже дома, но злая, говорит — вы её похоронили.
— Лариса. Кто похоронил?
— Ну вы же. Серёжа же.
— Лариса. Серёжа маме звонил три раза. Она трубку не берёт.
— Ну, Олюшка… ну ты её пойми. Ей семьдесят. Сын — единственный.
— Я понимаю. И ты пойми. Я её приживалкой при тебе сидела восемь лет. И «бесплодной» тоже — при тебе. Ты ни разу не сказала: «Тонь, ну хватит». Ни разу.
В трубке помолчали.
— Олюшка, ну я же в гостях. Что я скажу.
— Вот и я в гостях, Ларис. Восемь лет в гостях.
Положила трубку.
Контейнер заказывать не стали — Оля сразу выкинула эту идею, как только посмотрела цены и сроки. Через Литву всё стояло, паромы расписаны на месяцы вперёд, везти барахло на два года — выходило дороже, чем купить там новое. Серёжа сначала сопротивлялся: книги, инструменты, дрель. Оля сказала: дрель купим за три тысячи, книги — в коробку и почтой, по тарифу «посылка», восемьсот рублей за коробку, до десяти килограммов. Сервиз бабушкин — в ручную кладь, замотать в полотенца. Зимнее — в большой чемодан, докупить второй на «Озоне», там по акции.
— А мамины ключи? — спросил Серёжа на третий день.
— Ключи остались на тумбочке.
— Я хотел зайти. Книги забрать, отцовы. Они там, в шкафу в зале.
— Позвони ей.
Он позвонил. Она взяла со второго раза.
— Мам.
— Серёжа.
— Можно я зайду? За книгами отца. Двадцать пятого.
— Один?
— Один.
— Заходи.
Двадцать пятого он пошёл один. Вернулся в три часа дня с двумя пакетами книг и одним лицом, по которому Оля ничего не смогла прочитать.
— Ну.
— Молча. Открыла, я прошёл, она в кухне сидела. Я зашёл в зал, собрал, вышел. Она в коридоре сказала: «Сергей, телефон отцов ещё в шкатулке, в спальне. Возьми». Я взял. Она сказала: «Звони, когда долетите». Я сказал: «Хорошо». Всё.
— И всё?
— И всё. Она не обнимала. Не плакала. Чай не предложила.
— Оля «приживалка» — звучало?
— Нет. Имя твоё вообще не звучало.
Оля кивнула. Она и не ждала.
Двадцать восьмого июля, в пять утра, такси приехало раньше на десять минут. Чемоданы скатили по лестнице — лифт, как назло, отрубили на профилактику. Серёжа таскал, Оля держала пакет с замотанным в полотенца сервизом.
На площадке третьего этажа, у двери Антонины Петровны, лежал свёрток. В газете «Вечерняя Москва», перевязанный бечёвкой. Сверху — записка, шариковой ручкой, печатными буквами: «СЕРГЕЮ И ОЛЕ В ДОРОГУ».
Серёжа развернул прямо на ступеньках. Внутри лежал пакет с пирожками — десяток, ещё тёплые, явно с утра, — и шерстяные носки, две пары, серые мужские и тёмно-зелёные поменьше. Без записки. Без подписи. Только карандашная пометка на одной паре, изнутри, мелко: «38–39».
У Оли тридцать восьмой.
Серёжа посмотрел на дверь. Глазок не двинулся, но Оля знала, что Антонина Петровна стоит с другой стороны и ждёт, услышат ли они шаги, или уедут, не заметив.
— Постучи, — сказала Оля.
— Она не откроет.
— Постучи.
Серёжа постучал. Тихо, костяшками. Раз, два.
С той стороны не ответили.
Оля наклонилась, аккуратно сложила свёрток обратно — пирожки в пакет, носки на пирожки, газету сверху, бечёвку снова повязала. Положила перед дверью. Достала из своей сумки ручку и на той же записке снизу дописала:
«АНТОНИНА ПЕТРОВНА. ПИРОЖКИ ВОЗЬМЁМ. НОСКИ ТОЖЕ. СПАСИБО. У МЕНЯ 38-Й, ВЫ УГАДАЛИ. ОЛЯ».
Подняла свёрток. Сунула под мышку. Взяла пакет с сервизом. Пошла вниз по лестнице — её каблуки на бетонных ступеньках стучали ровно, без пауз, до самого первого этажа.