Перфоратор визжал за стеной уже сорок минут. Регина натянула одеяло на голову, полежала так секунд двадцать и сдалась. Бетонная пыль проникла в спальню, осела на тумбочке белёсым слоем, забилась в ноздри.
Она спустила ноги на холодный пол. В коридоре пахло крошкой и чем-то кислым, металлическим, и этот запах раздражал даже сильнее, чем звук. Дрель нарастала, стихала, снова нарастала, будто Глеб нарочно выбирал моменты, когда Регина уже почти привыкла к тишине.
– Глеб!
Он выглянул из комнаты. Серая пыль на лбу, строительные перчатки, спокойные серые глаза. Ста восьмидесяти пяти сантиметров невозмутимости.
– Ты можешь хоть в воскресенье не сверлить?
– Рин, ты сама просила полку. Две недели назад.
– Я просила в нормальное время! Не в воскресенье утром!
Он помолчал. Посмотрел на перфоратор в руке, потом на неё.
– Сейчас почти одиннадцать.
Регина глянула в телефон. 10:47. Но какая разница?
Она развернулась и ушла на кухню. За стеной снова загудело. Чайник зашумел. Пакетик в чашку, кипяток, подождать. За окном декабрь, серое небо и пустой двор. А в квартире на шестнадцатом этаже, панелька на Бутырской, снова этот бесконечный ремонт.
Семь лет назад она сама выбрала Глеба. Именно за это.
На дне рождения однокурсницы Марины, в тесной кухне с дешёвым вином и оливье, он сидел в углу и молчал. Высокий, русые волосы коротко стрижены, широкие плечи, большие руки, которым некуда деться. Регина заметила, как он встал, тихо собрал грязные тарелки и отнёс в мойку. Никто не просил. Никто даже не повернулся.
Она подошла, когда он уже мыл.
– Любишь мыть тарелки?
Обернулся. Серые глаза, чуть удивлённые.
– Не особо. Но раковина полная.
– И что?
– Ну... кто-то должен.
Она засмеялась. Потом курили на балконе, и Глеб рассказывал, как в детстве собрал шкаф для бабушки из старых досок. Говорил медленно, с паузами, подбирая слова, как подбирают гвозди нужного размера. А Регина слушала и думала: вот он. Тот, кто не орёт, не выпендривается, не обещает луну. Просто моет посуду, потому что раковина полная.
Через полгода расписались. Подруги завидовали тихо. Мама одобрила громко. А Глеб просто любил: молча и ровно, как фундамент любит дом. И Регина за этим фундаментом чувствовала себя как за каменной стеной.
Когда стена перестала быть защитой и начала раздражать, она не заметила.
С Верой встретились в кофейне через два дня после перфораторного воскресенья. Вера опоздала на двадцать минут, влетела, стуча каблуками по плитке. Длинные ногти щёлкнули по столу.
– Слушай, пробки нереальные. Ну что?
Регина помешала латте. Пенка давно осела.
– Устала, Вер.
– От чего? От Глеба?
– Нет. Хотя... может.
– Говори нормально.
За соседним столиком двое мужчин обсуждали футбол, один запрокидывал голову, когда смеялся. Глеб так никогда не смеялся. Коротко улыбался, и всё.
– Он скучный. Вот совсем. Утро, завтрак, работа, пришёл, поел, телевизор, спать. В выходные сверлит. Мне иногда кажется, я живу не с мужем, а с прорабом.
Вера хмыкнула.
– Нет ну серьёзно. Многие бы мечтали. Мой первый даже лампочку ввернуть не мог.
– Вот пусть и мечтают. А мне хочется разговоров. Чтобы удивлял. Чтобы хоть иногда непредсказуемо.
– Непредсказуемость, это мой второй муж. Который непредсказуемо свалил к бухгалтерше. Аккуратнее с желаниями, Рин.
Но Регина уже не слушала. Она вспоминала вчерашний ужин: попросила Глеба рассказать что-нибудь, просто так. Он помолчал, посмотрел в потолок и выдал: «На работе трубу заменили. Нормальная теперь труба». Весь рассказ.
– Вер, я даже не помню, когда он последний раз говорил мне комплимент.
– А ты ему?
Регина моргнула.
– Что?
– Ты ему когда говорила что-то приятное?
– Мы не обо мне сейчас.
Вера пожала плечами, потянулась за меню. Разговор ушёл: работа, начальник, сериал. Но фраза «а ты ему?» осталась где-то на краю сознания. Регина её не подобрала.
Знаете, я видела четыре такие пары в нашем подъезде. Жёны, которые выбирали надёжных, а потом начинали злиться, что сейф не танцует. И нельзя сказать, что они плохие или глупые. Просто в какой-то момент надёжность начинает выглядеть как равнодушие. А спокойствие, как безразличие. И вот уже вместо «спасибо за кран» рождается «мог бы и цветы принести».
Регина начала с мелочей. С футболки.
– Ты опять в этой?
Глеб посмотрел на себя. Серая «Columbia», чуть вытянутая на животе.
– Нормальная.
– Для гаража. А мы к людям едем.
– К Пашке. Шашлыки и пиво. Зачем рубашка?
– Не рубашка. Просто... поприличнее.
Он ушёл переодеваться. Вернулся в тёмно-синей. Регина кивнула. Про себя подумала: мог бы и сам догадаться.
Потом еда.
– Глеб, ну что ты так хлюпаешь?
– Где?
– Борщ ешь громко.
– Горячий. Дую.
– Можно тише.
Не ответил. Доел. Помыл тарелку. Ушёл.
Потом карьера.
– Когда попросишь повышение? Вадик, муж Лены, уже начальник отдела.
– У Вадика отец, директор завода.
– Я не сравниваю. Говорю: можно стараться больше.
Глеб посмотрел на неё долго. И сказал:
– Ладно.
Это его «ладно» убивало больше всего. Не спорил, не злился, не хлопал дверью. Просто «ладно» и тишина. Как стена, в которую кидаешь мяч: он прилетает обратно. Беззвучно.
Однажды, примерно через месяц, Глеб принёс домой торт. Медовик из кондитерской на углу, мимо которой Регина ходила каждый день. Она как-то обронила: «Там, наверное, вкусные торты».
– Вот. Тебе.
Открыла коробку. Красивый, ровный, кремовая розочка сверху.
– По какому поводу?
– Без повода.
И Регина почувствовала раздражение. Потому что «без повода», это не романтика. Романтика, когда с обстановкой, с подготовкой, со словами. А «без повода» в картонной коробке из-за угла, это починенный кран. Функция, не чувство.
– Спасибо, – сказала она таким голосом, что Глеб убрал руки со стола, кивнул и вышел из кухни.
Медовик ели три дня. Молча. Между прочим, он был вкусный. Но Регина этого уже не замечала.
Представьте: человек пытается сделать приятное, а в ответ получает тон, от которого хочется больше не пытаться. Раз, два, десять. В какой-то момент человек перестаёт. Не от нелюбви. От того, что каждый раз промахиваться больно.
Мама позвонила в среду вечером. Тамара Петровна, шестьдесят один год, голос мягкий и протяжный, как у дикторов старого радио.
– Доченька, как дела?
– Нормально, мам.
– Давление скачет опять. Пирожки напекла, некому. Может, заедете?
– Может. Спрошу у Глеба.
– Что спрашивать, он никогда не отказывается.
Правда. Глеб ездил к Тамаре каждые две недели. Чинил, помогал, хвалил пирожки. Мама обожала зятя. Иногда Регине казалось, что мама любит его больше, чем дочку.
– Мам, а тебе не кажется, что Глеб... скучный стал?
Пауза. Холодильник загудел на том конце.
– Скучный? Это как?
– Молчит, работает, чинит. Как робот.
Тамара вздохнула. Так вздыхала, когда Регина в пятнадцать покрасила волосы в зелёный.
– Ну что ты. Работает, содержит, руки золотые. Скажи спасибо.
– Мне тридцать четыре, мам. Хочется не только содержания. Хочется жизни.
– Жизни, – повторила мама тихо. И замолчала так, что Регина поняла: она хочет сказать ещё. Но не скажет.
Следующие две недели она чувствовала себя геологом, который долбит породу в поисках чего-то ценного. Проблема в том, что порода была живой, и звали её Глеб.
Критика утром: вода в ванной слишком громко. Вечером: смотрит футбол вместо разговоров. В выходные: опять инструменты.
– Можешь хоть раз сделать что-нибудь без моей просьбы?
– Чиню трубу. Ты не просила.
– Я про приятное! Цветы, ужин, поездку!
– Куда?
– Да куда угодно! В Суздаль, в Казань! Просто туда, где не надо ничего чинить!
Он положил гаечный ключ на пол. Медленно. Аккуратно, как всё, что делал. Встал. Вытер руки тряпкой.
– Ладно.
– Не «ладно»! – щёки горели. – Скажи нормально! «Да, поехали». Или «нет, не хочу». Только не «ладно»!
Он смотрел на неё. Серые глаза, прямой взгляд. И произнёс:
– Я устал.
Два слова. Но Регина на секунду замерла, и в горле перехватило. А потом привычка оказалась быстрее разума.
– Все устали. Я тоже.
Вечером стояла в ванной, чистила зубы. В зеркале: тёмные волосы до плеч, карие глаза, морщинка между бровей, которой год назад не было. Утром она поправляла чёлку, а Глеб прошёл мимо. Не посмотрел. Раньше всегда останавливался. Говорил «красивая». Или просто смотрел.
Когда перестал? Три месяца назад? Полгода? Может, когда она в десятый раз сказала, что его «красивая» звучит как привычка, а не как комплимент?
Вера позвонила в субботу.
– Ну что, решила?
– Что решать, Вер?
– Ты жаловалась. Скучный, неинтересный, прораб.
– Я не так...
– Именно так. Дословно.
Регина потёрла виски. За окном темно. Глеб в другой комнате читал. Или делал вид.
– Я тебе точно говорю, – Вера тараторила, – не прогибайся. Мужики как дети. Пока не надавишь, не сдвинется. Поставь ультиматум.
– Какой?
– Прямой. Или меняешься, или я ухожу.
Регина повесила трубку и пошла к нему. Глеб сидел в кресле с книгой. Потёртая обложка про Вторую мировую, закладка из магазинного чека.
– Глеб, нам надо поговорить.
Он поднял голову. Заложил страницу пальцем.
– Слушаю.
– Мне кажется, нам нужно что-то менять. В отношениях.
– Что именно?
– Всё! Мы как соседи. Одна квартира, одна кровать, а я не помню, когда мы нормально говорили. Не про трубы и полки. Про нас.
Долгое молчание. Она уже открыла рот повторить, но он заговорил:
– Ты хочешь, чтобы я изменился.
– Да!
– А если не смогу?
– Тогда... Я не знаю, зачем мы вместе.
Она не планировала это вслух. Слова выскочили сами, как ключи из кармана на эскалаторе. Звякнули и покатились.
Глеб закрыл книгу. Положил на стол. Встал.
– Хорошо.
Не «ладно». «Хорошо». Регина не сразу уловила разницу.
Может, у вас бывало такое: скажешь что-то близкому, а среди ночи проснёшься и думаешь, зачем? Зачем именно так, именно сейчас? Но утром встаёшь и продолжаешь. Потому что признать ошибку труднее, чем удвоить ставку.
Регина удвоила.
На следующей неделе она подняла тему денег. Потом друзей. Потом его привычку читать перед сном вместо того чтобы поговорить. Каждый вечер новая претензия, мелкая, бытовая, но острая, как осколок чашки в тапке.
А в четверг она вернулась с работы в шесть. Разулась, повесила куртку. Прошла на кухню поставить чайник. И услышала тишину.
Не обычную, домашнюю, когда кто-то рядом и ты чувствуешь это кожей. Другую. Гулкую. Пустую.
– Глеб?
Ничего.
Спальня. Шкаф открыт. Полки наполовину пустые: свитера, джинсы, тёмно-синяя рубашка. В ванной нет зубной щётки. Бритва исчезла. Книга про войну тоже.
На кухонном столе записка. Лист из блокнота, синяя ручка, крупный ровный почерк.
«Рин, поживу у Димы. Ключи на тумбочке. Если что-то сломается, звони, приеду починю».
Если что-то сломается.
Перечитала трижды. Села на табурет. За стеной работал соседский телевизор, и женский голос громко смеялся.
Набрала Веру.
– Он ушёл, Вер.
– Как ушёл?
– К другу. Вещи забрал.
– Ну... – пауза. – Пусть. Вернётся. Они всегда возвращаются.
– Уверена?
– Рин, два дня без еды, и прибежит. Не звони первая. Пусть помучается.
Регина положила телефон. Открыла холодильник: суп, который Глеб сварил позавчера. Кастрюля зелёная, с кривой ручкой, которую он сам приварил, когда в магазине не нашлось нужной. Закрыла. Есть не хотелось.
Первый день без него квартира стала больше. Не просторнее. Больше. Как будто стены раздвинулись, и между ними похолодало.
Перфоратор стоял в углу прихожей. Серый корпус в пыли. Рядом дрель, удлинитель, коробка с дюбелями. Полка, ради которой всё началось в то воскресенье, висела на одном шурупе. Криво. Недоделанная.
На второй вечер она не выдержала и позвонила. Глеб ответил на четвёртый гудок.
– Алло.
– Привет.
Пауза. На фоне чужой телевизор.
– Привет, Рин.
– Ты как?
– Нормально.
– Когда вернёшься?
Тишина. Такая долгая, что она подумала: сбросил.
– Не знаю.
– Что значит «не знаю»?
– Значит, не знаю.
– Глеб, это глупо. Взрослые люди...
– Рин, я не хочу ссориться по телефону.
– Мы не ссоримся! Мы разговариваем!
– Ты кричишь.
Осеклась. Посмотрела на свою руку: пальцы побелели от того, как вцепилась в телефон.
– Приходи домой.
– Не сейчас.
– Когда?
– Когда буду готов.
Она хотела спросить: к чему? Хотела сказать: ты мне нужен. Хотела десять разных вещей, и ни одна не годилась.
– Ладно, – сказала она. Его слово. В её голосе оно прозвучало жалко.
Глеб положил трубку. Мягко, без хлопка. Как всё, что делал.
На третий день она набрала маму.
Тамара приехала через два часа. С пирожками, конечно. Капуста и яйцо. Пакет в одной руке, сумка в другой, на ногах зимние сапоги, которые Глеб подклеил прошлой осенью, когда подошва начала отходить.
– Доченька, что случилось? По телефону ничего не поняла.
Регина сидела на кухне. Чай давно остыл, на поверхности радужная плёнка.
– Глеб ушёл, мам.
Тамара медленно поставила пакет на стол. Сняла сапоги. Прошла, села напротив. И лицо у неё стало каким-то другим. Не от возраста. От выражения, которое Регина раньше не видела. Или не хотела.
– Когда?
– Три дня назад.
– Куда?
– К другу.
Молчание. Тамара взяла чашку, вылила остывший чай в раковину, налила свежий. Поставила перед дочерью. Медленные привычные движения. Так она когда-то наливала чай отцу.
– Расскажи.
И Регина рассказала. Всё. Про скуку, про претензии, про «ладно», про ультиматум, про записку. Говорила минут двадцать без остановки, а мама слушала и молчала, только иногда поправляла седую прядь, выбившуюся из пучка.
Когда Регина замолчала, Тамара тихо спросила:
– Ты знаешь, почему ушёл папа?
Регина моргнула.
– Не сложилось. Ты же сама так говорила.
– Я говорила «не сложилось», потому что стыдно было говорить правду.
Пирожки лежали нетронутые. Пахло капустой и тестом, и этот запах вдруг стал таким домашним, что в горле встал ком.
– Мам?
Тамара сложила руки на столе. Пальцы подрагивали.
– Твой отец был хороший мужик. Тихий, работящий, золотые руки. Как Глеб. Я его выбрала, потому что мой папа, дед твой, был гулящий и пьющий. Поклялась: найду надёжного. Нашла.
Регина слушала. Внутри сжималось по витку, медленно, как заводная пружина.
– А потом мне стало скучно. Понимаешь? Я ещё молодая, хочу танцев, хочу разговоров, хочу, чтобы не просто кран починил, а чтобы посмотрел в глаза и сказал: «Тамарка, ты красивая». А он молчит. Чинит.
– И?
– И начала пилить. Каждый день. По мелочам. Не так сидит, не так ест, мало зарабатывает, друзья скучные. Капала, как вода на камень.
– Мам...
– Подожди. Двадцать два года это ношу. Дай договорить.
Регина замолчала.
– Павел терпел три года. Молчал, кивал, делал как просила. А потом пришёл однажды, сел на кухне и сказал: «Тамара, я устал».
У Регины пересохло в горле.
– Не «ухожу». Не «надоело». Просто «устал». А я ему знаешь что ответила?
– «Все устают»?
Тамара посмотрела на дочь долго и пристально.
– Откуда знаешь?
Регина не ответила. В ушах зашумело. Как перфоратор, только изнутри.
– Он ушёл через неделю, – продолжила мама. – Тихо. Собрал сумку и уехал. Записку оставил.
– «Если что-то сломается, звони».
Тамара кивнула.
– Может, не слово в слово. Суть одна. Мужик, которого долбили каждый день, ушёл. Не от нелюбви. Стена не может вечно держать удары. Крошится.
Часы тикали. Кукушка молчала, не её время.
– Я потеряла его, доченька. Навсегда. Женился, родил ещё двоих. А я с тех пор одна.
– Почему раньше не рассказала?
Тамара пожала плечами.
– Ты бы послушала? В двадцать пять человек не верит, что повторит чужие ошибки. В тридцать уже повторяет, но не замечает. А когда замечает...
Откусила пирожок. Прожевала.
– Иногда бывает поздно.
Регина посмотрела в прихожую. Две фотографии на стене. Свадебная: она и Глеб. Рядом родительская: мама и папа. Разные десятилетия, разные причёски, разная страна. Один и тот же сюжет.
Когда Тамара уехала, Регина ещё час сидела на кухне. Пирожки остыли и пахли уже не так вкусно. Фонарь за окном освещал двор, качели скрипели на ветру, и где-то на другом конце Москвы Глеб, наверное, сидел у чужого телевизора.
А может, вспоминал свадьбу. Как она прижалась к его плечу и шепнула: «Мне с тобой так спокойно, что хочется плакать». И он ответил: «Не плачь. Никуда не денусь».
Она достала телефон. Фотография в контакте: Глеб на даче у мамы, в старой майке, с шуруповёртом, щурится на солнце. Счастливый.
Набрала: «Приходи домой». Стёрла.
«Нам нужно поговорить». Стёрла.
«Прости». Стёрла.
Положила телефон. Не потому что не хотела. А потому что любые слова сейчас казались тем же перфоратором. Даже «прости» можно произнести так, что оно прозвучит как упрёк: прости, мол, что мне приходится первой.
Нужно не слово. Действие.
И тут она посмотрела на полку. На одном шурупе, криво, недоделанная. Которую Глеб начал вешать в то воскресенье, когда она пришла ругаться.
Утром встала в шесть. Кофе, куртка, мороз. Минус четырнадцать, щёки обожгло мгновенно. Строительный магазин через дорогу, тот самый, куда Глеб ходил каждые выходные.
– Мне дюбели нужны. Для полки.
Продавец, лет пятидесяти, в оранжевом фартуке, оглядел её с интересом.
– Стена какая?
– Бетон.
– Вес полки?
– Обычная. Книжная.
– Тогда восьмёрка. И саморезы вот эти. Перфоратор есть?
– Есть.
Дюбели в пакетик. Заплатила. Вышла. Пакетик лёгкий, а в кармане лежал как камень.
Дома надела его футболку. Серая «Columbia» из корзины с бельём. Пахла машинным маслом, чуть-чуть потом и стиральным порошком. Его запах.
Достала перфоратор из угла. Три килограмма, не меньше. Вставила бур, как видела у него сто раз. Упёрла в стену. Включила.
Звук оглушил. Пыль полетела в лицо, руки тряслись от вибрации, бур входил в бетон медленно, рывками, с визгом. Первая дырка вышла кривая. Вторая ещё хуже. Руки болели, в ушах звон, на полу белая крошка.
Вставила дюбели. Вкрутила саморезы. Повесила полку. Левый край ниже правого, заметно. Но полка висела. И не падала.
Отступила. Посмотрела. Вытерла лоб рукавом его футболки. Убрала инструмент. Подмела. Сфотографировала полку.
Отправила Глебу. Без подписи. Без единого слова.
Пять минут тишины. Десять. Двадцать.
Регина убрала телефон, пошла мыть чашку. Вода лилась, часы тикали, за стеной у соседей крутилась стиральная машина.
Звякнуло.
Сообщение. Три слова: «Левый шуруп перекрутила».
Она улыбнулась. Впервые за неделю. Губы дрожали, но это была улыбка. Написала: «Приедешь переделать?»
Три точки на экране. Появились, исчезли, снова появились.
«Завтра после работы».
Закрыла телефон. Положила рядом с запиской, которую так и не выбросила. «Если что-то сломается, звони, приеду починю».
Полка висела криво. За окном валил снег, первый по-настоящему густой в этом декабре. Засыпал двор, качели, машины. Часы с кукушкой пробили семь, птица выскочила, хрипло крикнула и спряталась.
Регина сняла свадебную фотографию с гвоздя. Протёрла стекло рукавом. Семь лет назад: Глеб щурится, костюм чуть великоват, а она улыбается так, будто знает что-то, чего не знают другие.
Поставила рамку на полку. На кривую. На свою. Фотография наклонилась влево. Не ровно. Но стояла.
Перфоратор, это просто инструмент. Им можно разрушить стену. А можно повесить полку. Зависит от того, кто держит и зачем.
Тамара поняла это спустя целую жизнь. Регина, намного раньше. Может, в этом и есть смысл: не в том, чтобы не совершать ошибок, а в том, чтобы вовремя их заметить.
Я не знаю, чем у них закончится. Кривая полка, это не финал. Это шуруп в стене, который может выдержать вес, а может и нет. Зависит от того, что повесят: фотографию или претензии.
Но на следующий вечер в квартире на шестнадцатом этаже снова загудел перфоратор. И Регина не пошла ругаться. Она заварила два чая, отнесла один в комнату, где Глеб выкручивал её кривой шуруп, и поставила кружку на подоконник.
Он посмотрел на неё. Она на него.
– Ладно, – сказала Регина.
И это «ладно» значило совсем другое.
Рекомендуем почитать