— Лорочка. Сядь, пожалуйста. У меня для тебя новость.
Голос у Светы был сладкий. Тот сладкий, которым она объявляет, что записалась к новому стоматологу или нашла секцию для Артёма. Не тот, которым звонят золовке в субботу утром.
Я как раз резала редиску для окрошки. Нож остановился. Стояла босиком на коврике, в халате, волосы после душа ещё мокрые.
— Слушаю.
— Я беременна. Третьим. Срок четырнадцать недель, девочка, всё показало.
— Поздравляю.
— И вот, Лор. Мы с Денисом всё посчитали. В нашей двушке мы уже на головах сидим, Артёму четырнадцать в августе, ему отдельная комната нужна. Я говорила с мамой. Решили продавать дачу в Колосовке. Деньги поделим — нам на доплату по ипотеке, ну и вам, конечно, половина. Олежка же поймёт. У вас Поля выросла, дача вам, считай, не очень-то и нужна.
Я отложила нож. Посмотрела на доску — десять ровных кружочков редиски.
— Свет. С какой мамой ты говорила?
— С нашей. С Тамарой Ивановной. С кем ещё.
— Когда?
— В среду заехала с УЗИ.
— А Олегу когда сказала?
— Я как раз через тебя хотела. Ты же знаешь, как к нему подойти. Ну, Лор, не делай такое лицо, я по голосу слышу.
— Свет. К нему ты сама подходи.
— Лор, ну не злись. Это семейный вопрос.
«Семейный». Я в этой семье двадцать два года. Двадцать два, Свет. Я в этом «семейном вопросе» по уши — каждым чеком, каждой поездкой, каждым отгулом, каждым кубом цемента.
— Свет. Я Олегу скажу. Сегодня. И мы с ним сами решим.
— Лор, ты только не настраивай его.
— Свет. Всё.
Положила трубку.
Постояла у окна. Майское солнце било наискось через тюль, на тюле — пятно от Полькиной малиновой газировки, ещё с прошлой пятницы, я всё забывала постирать. Машина за окном урчала — соседский «Логан» прогревался. В подъезде кто-то долбил по батарее ключами.
Дача в Колосовке. Восемь соток, дом сорок пять квадратов, баня, скважина, гараж. От города — восемьдесят километров по трассе. Свёкор Виктор Петрович со свекровью Тамарой Ивановной купили её в девяносто шестом, ещё за «зелёные», когда Олежке было двадцать. Светке тогда было двенадцать, она ездила туда летом со своими подружками, кормила чужих собак. Когда мы с Олегом поженились в две тысячи четвёртом, дом стоял чёрный, скрюченный, с просевшим фундаментом. Печка дымила, окна не закрывались, крыша протекала прямо над кроватью. Свёкор уже болел — диабет, ноги не держали, инсулин. Вся стройка свалилась на нас.
То есть на меня и Олега.
Я пошла на балкон, закурила. Я бросала четыре раза, последний — в две тысячи семнадцатом. Сейчас курю по случаю, в пачке три штуки, в холодильнике, за йогуртом. Полька, конечно, ругается, но не сильно. Полька знает: когда я лезу за пачкой — что-то серьёзное.
Олег был в гараже, ковырялся со «Шкодой». А я стояла на балконе и считала.
Две тысячи седьмой. Две тысячи десятый. Две тысячи тринадцатый. И так далее.
Каждая цифра — это сумма.
После окрошки, когда Олег вернулся из гаража и помыл руки, я поставила перед ним папку. Старая, бордовая, с завязочками — раньше в ней лежали Полькины медицинские справки, потом я переложила их в шкаф, освободила под отдельную тему. Дача.
— Олежка. Свет звонила. Они с твоей матерью решили дачу продавать. Половина денег нам, половина им. Свете третий, расширяться нужно.
Олег вытер руки, сел напротив. Он у меня медлительный — если бы рядом ребёнок ползал к розетке, он бы три раза успел подумать «надо встать», прежде чем встал. Но не дурак.
— Так. И что в папке?
— Чеки. И тетрадь.
Открыла. Тетрадь школьная, в клеточку, обложка с пингвином — Полька в первом классе её разрисовывала. Я туда записывала: дата, что сделано, сколько отдали. Графа «вернули» всегда оставалась пустая.
— Олег. Помнишь, как мы крышу перекрывали в две тысячи тринадцатом?
— Помню. Мы тогда машину не купили, отложили.
— Сто восемьдесят. Шифер плюс работа. Из наших накоплений на «Калину», потому что у твоего отца тогда диабет осложнился, его на инсулин перевели, какие там деньги.
Олег кивнул. Он этих цифр не помнил. Он мужик, он живёт от понедельника до пятницы — забыл, и нет.
— Скважина — две тысячи десятый. Шестьдесят. Газ — две тысячи девятнадцатый. Двести пятьдесят. Мы тогда Польке в репетиторе по математике отказали, я ей сама сидела по вечерам, восьмиклассную математику вспоминала по «Ютубу». А Светка с Денисом в тот же октябрь в Сочи на машине ездила, на десять дней.
— Лор. Я понял. Дальше.
— Дальше — септик, забор, окна, баня, печка. Полтора миллиона за двадцать лет. У меня не на всё чеки, на бо́льшую часть. Тетрадка вся.
Олег открыл тетрадку на первой странице. Перелистывал страницы. Долго. Я налила ему чай — без сахара, с лимоном.
— Лор. И что ты предлагаешь?
— Не торопиться. Если уж продавать — учесть наш вклад. Дача стоит миллионов пять. Если бы мы не вкладывали — стояла бы как в девяносто шестом, тысяч на восемьсот. Наш вклад — полтора. Логично, чтоб эти полтора сверх половины пошли нам. Светке — миллион семьсот пятьдесят. Нам — три двести пятьдесят. Я не жадничаю, Олег. Я не хочу платить за её третьего ребёнка нашей дачей. Я и за первого её ребёнка платила, и за второго.
Олег смотрел в тетрадь. Я водила пальцем по столу — на столе скатерть с подсолнухами, я её купила лет двенадцать назад, ткань уже истёрлась на сгибах.
— Лор. А родители?
— Юридически — дача их. Тут я согласна. Они могут хоть подарить Свете всё. Но они же двадцать лет говорили: «Это и ваше тоже».
— Я с матерью поговорю.
— Хорошо.
Он встал. Допил чай стоя. Пошёл в комнату.
Это была первая неделя.
Вторую неделю Олег молчал. Ходил на объекты, возвращался, ел, смотрел телевизор. Я тоже молчала. Полька приехала на выходные — рюкзак, тетради, грязное бельё. Пельмени я варила в воскресенье. Полька рассказывала про однокурсницу, которая встречается с тренером. Я слушала, кивала, думала о другом.
Полька — наша. Она тонкая, она по моему лицу читает. Спросила в коридоре, тихо:
— Мам. Что у вас?
— Ничего. Дачные дела.
— Опять тётя Света?
— Опять.
Она посмотрела на меня серыми Олеговыми глазами и сказала:
— Мам. Не сдавайся.
Уехала на учёбу.
В воскресенье Олег сорвался в Колосовку. «Забор подлатать». Один. Мне сказал: «Поспи».
Вернулся в восемь вечера. Лицо озабоченное.
— Лор. Я заехал к матери. Они с весны в посёлке.
— Ага.
— Она говорит, Светке тяжело. Третий ребёнок. У них денег нет на расширение, ипотека на двадцать пять лет. Если мы не уступим — Светка может потерять. У неё там что-то по-женски, угроза какая-то. Беречься надо.
— Олег. С каких пор ты от матери берёшь сводки про беременность Светки?
— Лор. Это правда.
— Олег. Светке сорок два, у неё уже двое здоровых. Если бы была настоящая угроза, её бы положили в стационар. Это спекуляция. Это твоя мать на тебя давит.
Олег молчал.
— Олег. Ты пошёл к ней без меня.
— Лор, ну я мужик. Это моя мать. Я с ней могу поговорить?
— Без меня. Хорошо. И о чём вы договорились?
— Ни о чём. Я просто послушал.
— Олег. Не лги.
— Я не лгу.
Но он не смотрел в глаза. Смотрел на скатерть. На подсолнух с краю — у него лепестка половины не было, я его прожгла утюгом ещё в две тысячи восемнадцатом.
Третью неделю мы существовали параллельно. Чай не наливали друг другу. Спать ложились — я первая отворачивалась к стене. Олег утром завтракал хлопьями, я — кофе на ходу. В семейной тишине самое страшное, что её слышишь даже в магазине, даже на работе. Она носится с тобой.
В пятницу я задержалась в санатории — переделывали смету, я закрывала пожарные документы. Вышла в восемь вечера. Шла домой через парк — десять минут, у нас близко. Думала: куплю бутылку вина, открою, скажу Олегу: давай по-человечески. Хватит.
Пришла. Олега нет. Машины во дворе нет. Набрала.
— Лор. Я у мамы. Заехал по дороге, она просила полку повесить.
— Когда вернёшься?
— К десяти.
— Хорошо.
Положила трубку. Села на табуретку в прихожей. Пальто не сняла.
Полку у свекрови Олег вешал на прошлой неделе. На кухне, на свободную стену, под банки. Один раз. У них одна свободная стена — я в их кухне знаю каждый сантиметр, я туда двадцать лет хожу.
Я сидела. Минуту. Две. Пять.
Потом встала, пошла в спальню. Открыла верхний ящик его тумбочки. У нас не принято друг у друга шарить. Сегодня — было принято. В ящике лежал его блокнот. Маленький, в кожаной обложке. Светка ему на сорокалетие подарила в две тысячи шестнадцатом. Он туда записывает рабочие телефоны, заказы, размеры.
Последняя страница. Свежие записи карандашом.
«Свет — 1.7
Нам — 2.2
Маме — оставить полоску участка под хозблок».
Поверх стёртого, крупнее:
«Свет — 2.0
Нам — 2.0
Под мать — 100 тыс наличкой ежемесячно из нашей доли первое время».
Эти цифры — не Олега. Это цифры Тамары Ивановны.
Я закрыла блокнот. Положила обратно. Закрыла ящик.
Вернулась на кухню. Достала из холодильника начатый кефир, налила стакан. Выпила. Кефир был кислый. Я смотрела на холодильник — на нём магнитики. Геленджик две тысячи восьмого. Ярославль две тысячи двенадцатого. Светлогорск две тысячи восемнадцатого. Полькин рисунок — танк ко Дню Победы, второй класс. И магнитик с дачи: «Колосовка. Посёлок Берёзовый. 2009».
Олег вернулся в десять пятнадцать. Шуршал шнурками в прихожей. Зашёл, налил чай. Сел.
— Лор. Я думаю, надо им уступить. Светке правда тяжело.
— Олег. Покажи блокнот.
— Какой блокнот?
— Тот, в тумбочке. С цифрами.
Он замер. Чашка в руке остановилась.
— Лор. Ты лазила?
— Лазила. Покажи.
— Лор, ты мне не доверяешь?
— Олег. Покажи цифры. Ты с матерью обсуждал распределение нашей дачи без меня. Покажи.
Он поставил чашку. Пошёл в спальню. Вернулся с блокнотом. Положил передо мной. Я открыла. Прочитала вслух.
— «Свет — два миллиона. Нам — два миллиона. Под мать — сто тысяч наличкой ежемесячно из нашей доли». Это твой почерк, Олег?
— Мой.
— Олег. Ты школу окончил, я надеюсь. Сто тысяч в месяц из двух миллионов — это сколько?
— Лор...
— Это двадцать месяцев. Год и восемь. Через год и восемь у нас от дачи — ноль. Это не «помощь маме». Это план твоей матери выдоить нашу долю досуха за полтора года. Даже без расписки, без бумаг — наличкой, на её карман. Олег. Ты сидел и записывал это собственной рукой. И называешь это «первое время».
— Лор. Мать боится, что Светка с Денисом её бросят, когда деньги уйдут. Просит из нашей доли подкидывать. На лекарства, на содержание. Год, может, два.
— Год и восемь, Олег. Я тебе посчитала. Дальше — что? Просить нас опять? Из чего? Из моей зарплаты в санатории? Тридцать восемь тысяч — это, конечно, бездонная скважина для Тамары Ивановны.
Олег молчал.
— Я двадцать два года считаю, Олег. Я считала, когда крышу клали. Когда газ тянули. Когда Польке в репетиторе отказывали. Сейчас я считаю эту твою столбиком записочку. И знаешь, что обиднее всего? Не то, что мать так считает. Она всю жизнь так считала. А то, что ты сел, взял свой блокнот, который Светка тебе подарила, и записал её цифры своей рукой. Не оспорил. Не пересчитал. Записал.
Это было в две тысячи тринадцатом, в августе. Крыша на даче протекала уже третий год. В тот август протекло прямо в спальне — над диваном, где спала Полька. Она была в третьем классе. Утром проснулась мокрая, заплакала. Мы тогда решили: всё.
Олег нашёл бригаду из Воронежа. Сто восемьдесят за всё — старый шифер снять, обрешётку подлатать, металлочерепицу постелить. У нас были отложены сто двадцать на «Калину» — мы пять лет копили, я с подработок, Олег с премий. Шестьдесят добрали с кредитки, потом гасили полгода.
Свёкор тогда уже почти не вставал, лежал на даче в гамаке, на солнце. Свекровь крутилась вокруг него — у него после инсулинового шока ослабела левая рука. Денег от них — ноль.
В тот же август приехала Света. С Денисом. Артёму был год с небольшим. Они приехали на выходные, на шашлыки. Я мариновала свинину с вечера, ведро на четыре кило. Света зашла на кухню в открытом сарафане, на руках у неё спал Артёмка.
— Лорик! Какая у вас крыша новая, красотища! Я как заехала — глаза разбежались. Молодцы вы! А кто платил? Папа?
— Сами, Свет.
— Ну какие вы золотые! Слышишь, мам? — крикнула она в окно. — Лорик с Олегом крышу-то сами поставили!
Свекровь, с веранды:
— Конечно, Олежик у нас старший, он и заботится. Он у нас всегда заботливый.
«Заботливый». Я тогда стояла у плиты, помешивала маринад в эмалированном тазу, и в голове впервые щёлкнуло. Не возмущение. Просто щелчок, как у часов перед тем, как пробить полночь.
Олег подошёл, обнял меня сзади. Шепнул:
— Не обращай внимания. Они такие.
Я кивнула. Думала: да, такие. Но это семья. Через год привыкнут. Через пять. Через десять. Заметят, оценят.
Не заметили.
В субботу я поехала на дачу одна. Олегу сказала: «К Кате в Каширу». Не правда. Поехала в Колосовку — побыть в этом доме одной, походить по комнатам.
По дороге зашла в посёлковый «Магнит» — за молоком и хлебом. У касс стояла Антонина Степановна, наша соседка через улицу. Лет семьдесят пять, она в Колосовке круглогодично. Рядом с ней — другая бабуля в косынке.
— Лариса! Здравствуй, дорогая!
Я подошла, поздоровалась.
— А я слыхала, у вас в семье что-то с дачей? Тома мне говорила в воскресенье, в храме.
Антонина Степановна не понизила голос ни на полтона. Кассирша медленно пробивала её творог. Бабуля рядом замерла с упаковкой яиц.
— Антонина Степановна, давайте не здесь.
— А что не здесь? Хорошее же дело. Светке третий, дай Бог здоровья. А ты, говорят, упрямишься. Лариса! Уступи. Это ж кровиночка. У них Артёмка, Кирка, теперь третий. У вас Полина одна, и взрослая, сама по себе. Да и невестка ты. Не родная.
Бабуля рядом покивала.
— Конечно, невестка. Тома говорит — в семью так и не вошла, всё по-своему.
Кассирша оживилась — заинтересовалась, лента двигалась медленней.
— Антонина Степановна, — я сказала ровно. — Мы в эту дачу вложили миллион пятьсот за двадцать лет. Знаете об этом?
— А мне что с того? Вкладывали — себе же. Жили там, шашлыки жарили, дача стояла.
— А Светка не жила там? Не жарила?
— Светка — кровь, Лариса. Кровь.
— Ясно.
Я взяла молоко и хлеб, расплатилась картой. Бабуля смотрела мне в спину и явно жалела, что не сказала ещё чего-нибудь. Кассирша посмотрела на меня — глаза у неё были не Антонины Степановны и не бабули. Свои. Молодая, лет тридцать. Кивнула еле заметно.
Я вышла. На крыльце «Магнита» было солнце, ребятишки бегали к ларьку с мороженым.
«Невестка. В семью не вошла». Я двадцать два года эту семью кормила-поила, выхаживала свёкра в две тысячи десятом, когда он лежал после инсулинового шока, я ему утки выносила месяц подряд, пока свекровь рыдала на кухне. Я двадцать два года собирала им продукты по «Пятёрочкам» и возила в посёлок каждые выходные. Я.
Не вошла.
В четверг я съездила в «Сбер». Открыла на своё имя отдельный накопительный счёт. Принесла туда восемьдесят тысяч — это была моя премия за апрель плюс отпускные за прошлый год, я их не потратила.
В пятницу попросила бухгалтерию санатория переоформить мне зарплатную карту на новый счёт. Не на наш с Олегом совместный. На мой.
Я понимала, что это смешные деньги на фоне ушедшего. Полтора миллиона уже не вернуть, я их даже на бумаге никогда не докажу. Восемьдесят тысяч рядом с этим — пшик. Не победа. Просто знак — где у меня теперь моё.
В субботу мы поехали к свекрови вместе. Олег за рулём, я рядом. Молчали. У самого посёлка я сказала:
— Олег. Я пойду на разговор. Но я ничего не подпишу. Что бы ни решили — это решение между тобой и твоей мамой. Я не подписант.
— Лор...
— Я сказала. Веди.
Свекровь Тамара Ивановна встретила нас в халате с мелкими цветочками. Поцеловала Олега в щёку. Меня — обняла левой рукой, не наклоняясь. Светкин «Сузуки» уже стоял у забора.
Сидели на кухне. Чай, печенье «Юбилейное» — она это печенье покупает сорок лет. Светка с животом, гладила его рукой. Четырнадцатая неделя, живот ещё небольшой, гладила скорее символически.
— Лариса, — начала свекровь. — Мы тут собрались по поводу дачи. Светке надо расширяться. Решили — пополам.
— Хорошо.
— И ещё. Мы хотим, чтоб вы из своей половины — раз вы у нас давно вложились — нам с Виктором Петровичем выделили на содержание. Сто тысяч в месяц первое время. Ну и Светке немножко — на роды, тысяч триста. Из вашей доли. Вы сильные, у вас Полина уже взрослая, ей не надо.
— Хорошо.
Светка подняла глаза от живота. Свекровь насторожилась.
— Что — хорошо?
— Хорошо, что вы это сказали вслух. При свидетелях. При мне и при Олеге. И ещё, Тамара Ивановна. Давайте вместе посчитаем. Доля наша после трёхсот тысяч Свете — два сто. Делим на сто — двадцать один месяц. Через год и девять месяцев у нас от дачи — ноль. Это не «первое время». Это весь срок до последней копейки. Не маловато ли «первое»?
— Лариса. Не дерзи.
— Я не хамлю. Я считаю. У меня по работе сметы — ничего сложного, школьная арифметика. Светкина ипотека, кстати, на двадцать пять лет. А ваше «первое время» — на год и девять месяцев. Очень аккуратно посчитано. Прямо в обнимку с нашей долей.
Светка нервно засмеялась.
— Лор, ты что, обиделась?
— Я не обиделась, Свет. Я поняла. Тамара Ивановна. Я в этом разговоре больше не участвую. Я ничего не подпишу. Олег пусть решает. Это его сестра, его мать, его дача, его инвестиция, его семья. Я — невестка. Мне здесь решать нечего.
Олег сидел между нами, как между двумя поездами. Свекровь смотрела на него.
— Олежка. Скажи жене.
Олег молчал. Долго. Я смотрела на него и думала: ну скажи. Скажи хоть одно слово в мою сторону. За двадцать два года скажи хоть одно слово при матери.
Не сказал.
Сказал свекрови и Свете:
— Мам. Свет. Я подумаю. Дайте недельку.
«Подумаю». Это слово относительно меня я в этом доме слышала впервые. Раньше «подумаю» было про плитку, про обои, про колёса на машину. Сейчас — про двадцать два года моей жизни.
Я встала, пошла в туалет. Закрылась. Сидела на крышке унитаза три минуты. Потом вышла, пошла к выходу. Олег рванулся за мной. У калитки догнал.
— Лор. Куда?
— Домой. Электричкой. Тут двадцать минут до станции.
— Лор, я тебя отвезу.
— Нет. Ты оставайся. Решай. Я подожду.
Я ушла. Шла мимо заборов из профнастила, мимо чужих собак. Антонина Степановна сидела на лавочке у своего дома. Помахала мне.
Я не помахала в ответ.
Дошла до станции. Электричка — каждые сорок минут. Села на платформе, на скамейку.
Электричка пришла в три двадцать.
Дачу продают. За четыре восемьсот, риелтор уже работает. Светке — два семьсот: её половина плюс триста тысяч из нашей доли «на роды». Нам — два сто, из которых сто тысяч в месяц «первое время» — Тамаре Ивановне, под честное слово, без расписки. По бумагам всё проходит как дарение от родителей. Никаких наших полутора миллионов в расчёт не вошло. Я не нашла слов, чтоб их посчитали. Проиграла.
Олег согласился. Не сразу — через пять дней «думанья». Пришёл, сел напротив меня на кухне.
— Лор. Я согласился. Так будет проще. Мы потом отстроим что-нибудь, я обещаю.
— Олег. Не обещай.
— Лор. Ну я же не против тебя. Я просто... мама.
— Я знаю, Олег. Я двадцать два года знаю. Я думала — может, с возрастом изменится. Не изменилось.
— Лор.
— Олег. Я не уйду от тебя. Я тебя люблю, в общем-то. Но кошельки у нас теперь раздельные. Зарплату — на свой счёт. На общие расходы — еда, коммуналка, Полина, машина — будем скидываться поровну, как соседи. А мать твоя, сестра твоя, племянники твои — это теперь твоя графа. Не моя. На лекарства матери, на расширение Светки, на сто тысяч в месяц «на содержание» — из своих, не из моих.
— Лор. У тебя там восемьдесят тысяч. Это смех против того, что ушло.
— Знаю, Олег. Восемьдесят тысяч против полутора миллионов — мне это самой смешно. Полтора миллиона уже не вернуть, я понимаю. Но следующих полутора из моей зарплаты в этот общий котёл не уйдёт. Двадцать лет уходило. Хватит.
— Лор. Это что — измена?
— Нет, Олег. Это бухгалтерия. Я просто перестала складывать.
Свёкры со мной не разговаривают. Через Олега передают: «Скажи Лоре, чтоб привезла Полину к нам в воскресенье». «Скажи Лоре, что я ей курицу вчерашнюю оставила». Я молчу. Полину не повезу. Сама съездит, если захочет.
Полька, узнав про дачу, сказала по телефону:
— Мам. Я туда никогда больше не поеду. И к бабушке тоже.
— Поль. Бабушка тебя любит.
— Мам. Я её тоже. Только из своих денег. И из своего сердца. А из твоих — нет.
Светка написала раз. «Лорик, зла на меня не держи. Я люблю тебя. Мы же родные. Ты сильная, ты выстоишь».
«Сильная». Я посмотрела на это слово долго. Я уже знаю, что оно значит в этой семье.
Я смотрю иногда вечером на Олега. Он сидит на диване, смотрит футбол. Двадцать два года я знаю этого мужчину. Я знаю, как он хрипит во сне на правом боку. Я знаю, что у него болит поясница после длинной смены и где растереть. Я знаю его шрам на колене, его привычку чинить розетки сначала отвёрткой, потом пальцем, потом матом. Я знаю его молчание перед сложным разговором. Его «подумаю».
Не знаю одного — что он думает обо мне на самом деле.
И, кажется, никогда не узнаю. Потому что он сам этого не знает.
На моём счёте — несколько зарплат. На фоне ушедших полутора миллионов — пшик, я не обманываюсь. Но я наконец-то знаю, где именно у меня — моё.
Что скажете? Стоило ли сжигать двадцать два года ради этой дачи и ради того, чтоб один раз увидеть мужа в правильном свете? Или надо было замолчать, как двадцать лет молчала, отдать, и потом ещё что-нибудь, и спокойно жить в семье, где меня называют сильной за то, что я молчу, пока другие выбирают, кому им рожать ребёнка на чьи деньги? Что бы вы сделали? Я правда хочу знать.
Магнитик с Колосовкой я с холодильника сняла. Пусть лежит в коробке из-под чая — чек на полтора миллиона, который никто никогда не оплатит.