У меня начались схватки на тридцать пятой неделе. Врачи сказали: ложные, , рано паниковать. Но когда живот каменеет, а поясницу простреливает так, что ноги подкашиваются, трудно думать о медицинских терминах.
Я жила одна уже семь месяцев. С тех пор как застала Кирилла с его «просто коллегой по корпоративу» в нашей собственной спальне. Тогда я собрала сумку за пятнадцать минут и ушла к маме. А через месяц узнала, что беременна. И решила: справлюсь сама.
И справлялась. Работала на удалёнке, заказывала продукты с доставкой, а на фитболе прыгала так, что соседи снизу стучали по батарее. Я готовилась стать матерью-одиночкой с железобетонным спокойствием. И даже почти поверила, что мне всё равно.
До сегодняшнего утра.
Я стояла у прилавка с цветами — наконец-то вышла в парк, потому что солнце светило так, что грех было сидеть в четырёх стенах. Ромашки — самые простые, дешёвые, белые с жёлтой сердцевиной — я купила себе сама. Просто потому, что захотелось.
И тут меня окликнули.
— Надя?.. Твою мать, Надя?
Голос был хриплым, будто у человека пересохло в горле. Я обернулась и увидела Кирилла. Он стоял в трёх метрах, держал в руке кофе из автомата и смотрел на мой живот. На мой совершенно круглый, огромный, девятимесячный живот.
А потом его взгляд скользнул ниже — на букет.
— Ты... — он сглотнул так громко, что я услышала. — Ты же полгода жила одна!
Я не сразу поняла, почему он так уставился на цветы. А когда поняла, мне захотелось рассмеяться в голос. И разреветься. И ударить его этим букетом по лицу — всем сразу.
Кирилл подумал, что ромашки — не для себя. Кто-то ведь дарит беременной женщине цветы. Значит, есть тот, кто дарит.
— Один, — поправила я, сжав стебли так, что хрустнули. — Я жила одна. Но это не значит, что я была одна.
Он побледнел. Я видела, как побелели его костяшки на стаканчике, как дёрнулся кадык. Он всегда так нервничал — когда реальность не совпадала с тем, что он себе придумал.
— Ты с кем-то... У тебя кто-то есть?
— А тебе какая разница? — я чувствовала, как внутри поднимается та самая древняя, тёмная злость, которая помогала мне не звонить ему по ночам, когда схватки выливали целую вечность. — Ты же сам выбрал Марину. Её квартиру с панорамными окнами. Её умение молчать, когда ты врёшь.
— Я ушёл от неё, — выпалил он. — Два месяца назад. Я искал тебя. Мама твоя не говорила, где ты...
— Потому что я её попросила.
Подошёл какой-то прохожий — мужчина лет пятидесяти с таксой на поводке. Замедлил шаг, глянул на Кирилла, потом на меня, на живот, на ромашки. И спросил:
— Девушка, помощь не нужна?
Я мотнула головой, но внутри что-то дрогнуло. Чужой человек заметил, что мне страшно. А тот, кто клялся в любви, — нет.
— Надь, — Кирилл шагнул ближе, и я шагнула назад. Оступилась, подвернула лодыжку и схватилась за скамейку свободной рукой. — Надь, чёрт, сядь!
— Не прикасайся! — рявкнула я так, что такса заскулила и потянула хозяина прочь.
Мы остались вдвоём. Солнце палило немилосердно, я чувствовала, как капелька пота течёт между лопаток. Ребёнок внутри ворохнулся — то ли от моего крика, то ли от его голоса. Узнал, наверное. Ведь первые месяцы, когда я ещё не ушла, Кирилл читал мне животом вслух «Войну и мир». Смешно сейчас вспоминать.
— Я хочу быть рядом, — сказал он тихо. Опустился на корточки, чтобы наши глаза были на одном уровне. — Я не знал о ребёнке. Никто мне не сказал.
— А если бы знал? — я смотрела на него сверху вниз, чувствуя, как ноет спина. — Остался бы? Или Марина перестала бы быть проблемой?
Он молчал. Вот это молчание было красноречивее любых слов.
— Вот видишь, — я выпрямилась, насколько позволял живот. — Ты не меня хотел. Ты хотел идею — что у тебя будет семья, что ты молодец, что исправился. А живого человека с отёками, токсикозом и дикой ревностью к твоим командировкам ты не вывозил.
— Я вывезу, — он встал, и теперь уже он смотрел на меня сверху вниз. — Надя, дай мне шанс.
Я посмотрела на ромашки. Белые лепестки чуть пожелтели по краям — продавщица сказала, что вчерашние, поэтому дёшево. Я хотела просто порадовать себя. Не ждала от жизни подарков. И вот вам — на, получай.
— Знаешь, Кирилл, — я сунула букет ему в руки. Он автоматически принял. — Отнеси эти цветы той, кто поверит, что ты изменился. У меня больше нет сил проверять.
Я развернулась и пошла. Медленно, переваливаясь, как утка. По асфальту, через парк, мимо фонтана, где подростки целовались на скамейке. Я не плакала. Я улыбалась — криво, жёстко, но улыбалась. Потому что за спиной раздался его голос:
— Я всё равно приду. Завтра. С твоими любимыми пирожными. И мы поговорим нормально.
Я не обернулась. Но пальцы сами собой сжались в кулак.
— Придёшь — вызову полицию. А ты же не хочешь портить свою безупречную репутацию, правда?
Он ничего не ответил.
Только когда я свернула за угол, услышала глухой звук — будто стаканчик с кофе полетел в урну. Или в стену. Какая, в сущности, разница.
Дома я села на фитбол, погладила живот и сказала:
— Слышал, маленький? Это твой папа. Очень красивый, очень талантливый... и очень поздно спохватившийся.
Ребёнок пнул меня в печень. Я решила, что согласен.
А за окном начинался дождь. Первый за месяц. И пахло им так, как пахнет только в конце августа — свободой и началом чего-то нового.
Я больше не ждала, что он придёт. И впервые за полгода это чувство не было похоже на пустоту.