Хлеба в тот год стояли — глаз не отвести. Золотые, густые, колос к колосу, и каждый налитой, тяжёлый, к земле клонится. Ветер пройдёт — и волна по полю, будто живое дышит. Жаворонки заливаются, стрекозы над межами вьются, крылышками на солнце переливаются.
Вся семья в поле — отец, мать, старшие братья. Жнут, вяжут снопы, на телегу складывают. Фомка тут же, крутится под ногами, то стрекозу поймает, то колосок надломит, зёрнышко на язык положит — сладкое, молочное.
— Тятя, а почему хлеб золотой?
— Потому, что солнце его любит.
— А почему колосья разные — один толстый, другой тонкий?
— Потому, что земля разная.
Фомка кивает, но глаза уже дальше смотрят, туда, где поле сливается с небом и в мареве что-то будто пляшет. Ему бы всё знать, всё понять.
Ближе к полудню жара стала злая. Солнце в самую голову печёт, дышать нечем. Отец вытер пот, оглянулся.
— Сворачивай. До вечера хватит. Тенька переждём.
Собрали серпы, сели в тени под телегой, кто на мешки, кто прямо на землю. Мать развязала узелок, достала хлеб, лук, кринку с водой.
— Фомка, — строго сказала она. — Ты смотри, в поле не бегай. Полдень — час недобрый. Полудница ходит. Кого застанет в поле — защекочет до смерти. Слышишь?
Фомка кивнул. Но в глазах у него было не страшно, а любопытно.
«Что за Полудница? Откуда она берётся? И как это — защекотать до смерти?»
Он сидел смирно, пока все не начали клевать носами. Отец захрапел первым, мать прислонилась к колесу, братья разлеглись кто где. Жарко, тихо, воздух горячим тягучим сиропом еле колышется.
Фомка потихоньку встал. Оглянулся — никто не видит. Сделал шаг, другой и побежал в поле, прямо в ту самую высокую рожь, где марево дрожит и солнце стоит как раз над головой.
Решил: только одним глазком глянет и назад. Греха не будет, коль никто не заметит.
Прошёл чуть — оглянулся, домочадцев не видать, только лошадкина голова видна: то пропадёт, наклоняясь за очередной порцией травы, то подымится, тряхнёт гривой, отгоняя надоедливых слепней. Фомка дальше идёт, по скошенному.
Заприметил стрекозу, большую, золотистую — слюдяные крылья переливаются на полуденном солнце. Фомка за ней, та от него, отлетела чуть, прицепилась за стебель и качается, вертит лупатыми глазищами — дразнит. Фомка шапку снял и красться стал, намереваясь поймать. А разбойница уже пропала, виднеется вдалеке, да не одна — уже две дрожат в раскалённом воздухе, покачиваются. Побежал за ними, да куда там.
А вокруг синими головами выглядывают васильки. Решил Фомка мамке цветов нарвать.
Потянулся к одному, к другому — и вдруг почувствовал, что стало тихо. Совсем тихо. Даже стрекозы умолкли. Даже ветер перестал. Солнце висело прямо над макушкой, и тени под ногами не было — только маленькая, чёрная, прямо под пятками съёжилась.
Фомка оглянулся. Позади — рожь, высокая, стеной. Впереди — рожь, тоже стеной. Откуда пришёл, куда идти — неведомо. Фомка побежал, сердце скачет, что заяц петляет. Поле под уклон, и в самом его конце что-то белело. Сначала подумал — платок обронили. А белое зашевелилось и пошло к нему. Не быстро, ровно, будто плыло над колосьями.
Фомка хотел бежать, но ноги не слушались. Хотел крикнуть — язык прилип к нёбу. И тут он вспомнил мамкины слова: «Полудница ходит. Кого застанет — защекочет».
А белое всё ближе. Уже видно — девка, молодая, красивая, волосы распущены, глаза светлые, и в руке серп, длинный, изогнутый, блестит на солнце. И чем ближе она подходила, тем выше ростом становилась, росла на глазах. Фомка ни жив ни мёртв стоит, пот ручьём течёт, а в ушах стрекот кузнечиков — всё громче и громче.
Она остановилась напротив, склонила голову набок, посмотрела на него — и вдруг улыбнулась.
— Стало быть, боишься меня? А что же мамку с тятькой ослушался?
Фомка хотел сказать, что не боится, но язык не повиновался. Она опустила серп, присела перед ним на корточки и стала ростом как обычная девка.
— Зачем пришёл? — спросила тихо.
— Стрекозу… — выдавил Фомка. — И мамке цветов хотел.
Она засмеялась — звонко, по-девичьи, но смех этот по полю разошёлся сухим треском.
— Цветов, говоришь. А знаешь, что в полдень в поле нельзя?
— Мамка говорила. А я подумал — только одним глазком…
— Одним глазком, — повторила она и вздохнула. — Эх вы, люди. Всё вам одним глазком. А полдень — час мой. Кто в этот час по полю ходит — тот мой становится.
Фомка попятился, но ноги увязли в стерне.
— Не боись, — сказала девица. — Я тебя забирать не стану. Больно ты простой, Фома. В тебе злобы нет, один интерес. За такой душой охотиться — себя не уважать.
Она протянула руку, провела пальцем по его щеке — холодным, как вода из ключа.
— Но чтоб помнил, да старших слушал, будет тебе от меня наука. А коли забудешь — я приду. И тебя заберу, и память о тебе. Станешь для людей пустым местом.
Фомка кивнул, не в силах вымолвить слова.
— Ну, прощай, — она наклонилась и поцеловала его в лоб. Губы у неё были сухие и горячие, как сама полуденная жара.
В тот же миг Фомке стало душно, голова закружилась, ноги подкосились. Он упал в рожь и провалился в темноту.
---
Очнулся уже под телегой. Мать сидела рядом, всплакивала, обмахивала его лопухом. Отец хмурый стоял, крутил цигарку.
— Очухался, — выдохнула мать. — Слава тебе, Господи.
— Что со мной? — спросил Фомка. Голос был слабый, чужой.
— В поле нашли, почти бездыханного, — сказала мать. — Хорошо, тятька тебя нашёл, а то бы пропал.
Фомка хотел рассказать про Полудницу, но язык не повернулся. Только ощупал свой лоб — там, где она поцеловала, кожа была чуть шершавая.
Дома, глянув в зеркало, он увидел: всё лицо усыпано мелкими рыжими пятнышками. Мать ахнула.
— Откуда это у тебя?
— Не знаю, — прошептал Фомка.
А бабка, которая зашла проведать, поглядела и сказала:
— Конопатинки это. К солнышку, значит, душой прирос. — И посмотрела хитро.
Фомка промолчал. Только с того дня в полдень он всегда находил себе дело в тени. И если кто звал его в поле в этот час — он крестился и отказывался. А на лице его конопатинки так и остались — россыпью, будто солнце поцеловало.
#сказка