Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Писатель | Медь

Я требовала у дочери деньги каждый месяц, однажды она отказала, и вскоре я просила передать ей записку

Дочь ответила мне тем же. «Вот и плати, мам. Я свое заплатила. Сполна». Я сидела на кухне с телефоном в руке и прикусывала губу, привычка дурацкая, с молодости, Дашка ее тоже подхватила, хоть и не признается. Телефон был еще теплый, а в квартире уже стало холодно, хотя форточка была закрыта и сквозняку взяться неоткуда. Просто пусто стало, а от пустоты всегда зябко. Здесь рассказ дочери, как все было на самом деле Квартира без них оказалась огромной. Не в метрах, в метрах-то там все те же две комнаты с кухней, а в пустоте. Я ходила по коридору, и тапки мои - старые, с жестким каблучком - стучали по линолеуму, и стук этот возвращался от стен, не встречая по дороге ни одной живой души. Раньше Дашка выходила из комнаты, или Темка бежал с планшетом, или хотя бы дверь чья-нибудь хлопала. А теперь тапки стучали, и стук гас. На столе стояла сахарница, рядом пустой блистер. Последнюю таблетку я выдавила утром, перед тем как набрать Дашкин номер. Пальцы тогда подрагивали, и я списала это на дав

Дочь ответила мне тем же. «Вот и плати, мам. Я свое заплатила. Сполна».

Я сидела на кухне с телефоном в руке и прикусывала губу, привычка дурацкая, с молодости, Дашка ее тоже подхватила, хоть и не признается. Телефон был еще теплый, а в квартире уже стало холодно, хотя форточка была закрыта и сквозняку взяться неоткуда. Просто пусто стало, а от пустоты всегда зябко.

Здесь рассказ дочери, как все было на самом деле

Квартира без них оказалась огромной. Не в метрах, в метрах-то там все те же две комнаты с кухней, а в пустоте. Я ходила по коридору, и тапки мои - старые, с жестким каблучком - стучали по линолеуму, и стук этот возвращался от стен, не встречая по дороге ни одной живой души. Раньше Дашка выходила из комнаты, или Темка бежал с планшетом, или хотя бы дверь чья-нибудь хлопала. А теперь тапки стучали, и стук гас.

На столе стояла сахарница, рядом пустой блистер. Последнюю таблетку я выдавила утром, перед тем как набрать Дашкин номер. Пальцы тогда подрагивали, и я списала это на давление. Конечно, на давление. На что же еще.

Я встала, открыла шкаф и тут же закрыла - нечего там было искать. Открыла холодильник: внутри стоял кефир и половина луковицы на блюдце, подсохшая, с желтыми краями. Пахло кислым.

Я закрыла дверцу и села обратно. Карманы халата оттопыривались от всякой дряни: чеки из аптеки, огрызок карандаша, десятирублевая монета, салфетка. Я запустила руку в карман, нащупала монету и крутила ее пальцами, пока она не нагрелась.

Надо было что-то делать. Куда-то звонить, кого-то просить. Но все слова, которые я могла произнести, застряли где-то между горлом и гордостью, и я понимала, что скорее задохнусь, чем попрошу еще раз.

***

Откуда это во мне - требовать, а не просить? Командовать, а не договариваться? Я могу рассказать, но рассказ получится жалкий, из тех, что рассказывают в поликлинических очередях, чтобы соседка по лавке покивала и сказала «ой, а у меня еще хуже». Не хочу так.

Но расскажу.

Дашкин отец ушел, когда ей было три. Не то чтобы ушел красиво - просто однажды не вернулся с работы, а через неделю прислал записку, что живет теперь в другом месте и просит не искать. Записку, между прочим, передал через соседа. Не через друга, не через родственника, а через мужика с третьего этажа, который даже имени его не запомнил и путал нас с соседями из сорок седьмой.

Моя мать жила тогда далеко и помогать не собиралась. Она считала, что я сама виновата в своем замужестве и сама должна расхлебывать последствия. «Я тебя предупреждала», - говорила она по телефону таким голосом, будто зачитывала приговор. Каждый раз одно и то же: «Я тебя предупреждала, Фая».

И ведь действительно предупреждала, но какая от этого польза, когда трехлетний ребенок ревет в кроватке, а ты стоишь в коридоре коммуналки и не знаешь, хватит ли зарплаты до конца месяца?

Я тогда работала лаборанткой на заводе: смена, потом Дашка, потом стирка, потом снова смена - и так по кругу, без выходных. Денег не хватало, и я научилась экономить так, что из одной курицы варила суп на три дня, а бульон разбавляла водой, чтобы хватило и на четвертый. Я даже завела тетрадку, расходы-доходы-остаток. Это потом Дашка тоже завела себе такую, но я об этом узнала уже позже, когда увидела ее с карандашом над тетрадкой и подумала: ну надо же, яблоко от яблони.

И вот тут я начинаю оправдываться. Чувствую, как подступает - ну, мол, жизнь заставила, мол, одна с ребенком, мол, никто не помогал.

Все это правда, но правда тут не при чем.

Потому что из одних и тех же условий можно выйти по-разному. Кто-то закаменеет, а кто-то размякнет. Я закаменела.

Мне было проще приказать, чем попросить, и проще потребовать, чем поблагодарить. Дашка росла тихой, и я думала: значит, воспитала правильно. Послушная, не перечит, деньги приносит.

Она только один раз попробовала возразить, давно еще, ей было лет пятнадцать. Сказала: «Мам, я хочу на экскурсию с классом, все едут». А я ответила: «Все едут, а ты не все. Деньги на ветер не выбрасываем». Она кивнула и ушла к себе. Без крика, без слез, без хлопанья дверью. Тихо.

Оказалось, что «тихая» - это не «согласная». Это «терпит». Я этого тогда не понимала, а может, не хотела понимать, что, пожалуй, одно и то же.

Я однажды откладывала деньги для Дашки - в конверте, на верхней полке шкафа. Копила, чтобы ей на образование хватило, на курсы какие-нибудь или на комнату в общежитии, если в институт поступит. А потом у самой крыша потекла, в буквальном смысле - залило кухню, - и я потратила все на ремонт. Конверт опустел. Новый я не завела.

Не потому что денег не было, а потому что привычка откладывать для другого человека требует чего-то, чего у меня к тому времени уже не осталось. Какого-то запаса мягкости, что ли.

***

На обследование меня записали через две недели после того разговора с Дашей. Кашель к тому времени усилился, по ночам не давал спать, и я стала просыпаться с таким ощущением, будто кто-то всю ночь давил мне на ребра ладонью.

Деньги нужны были на платные анализы. Бесплатные тоже существовали, но очередь на них растягивалась на полтора месяца, а я знала - точнее, чувствовала, - что полтора месяца у меня нет. Не потому что я врач и умею ставить себе диагнозы, а потому что тело, когда в нем что-то серьезно ломается, начинает говорить с тобой по-другому. Не жалобой, а фактом.

Я попробовала занять. Позвонила Зое, бывшей коллеге с завода.

– Зой, мне бы перехватить до пенсии, - сказала я, и слова эти дались мне с трудом, как будто горло сузилось.

– Ой, Фая, ты знаешь, у меня самой сейчас... - Зоя повздыхала. На фоне бормотал телевизор. - Ну никак не могу, ты извини.

Голос у нее был при этом бодрый, и я подумала: ладно, Зоя, ладно. Позвонила Вере из двадцать третьей квартиры, но та не взяла трубку. Через час перезвонила - снова тишина. Не возьмет.

В поликлинику я пошла к восьми утра, а пришла к семи, потому что знала, что иначе не попаду. У входа уже стояли пять человек, и все делали вид, что не мерзнут, хотя утро было ранним и еще прохладным. Пахло мокрым асфальтом и чем-то больничным уже от крыльца.

Очередь продвигалась медленно. Я втянула голову в плечи и смотрела себе под ноги. Встречаться взглядами с такими же ждущими людьми не хотелось, все мы были здесь по одной причине, и причина эта не располагала к общению. Женщина передо мной шуршала пакетом, доставая документы, и этот шорох действовал на нервы.

Когда подошла моя очередь, медсестра за стойкой спросила:

– Полис, направление.

Не «пожалуйста», не «будьте добры». Просто два слова, и рука протянута ладонью вверх. Я достала полис, и руки тряслись. Медсестра не заметила или сделала вид.

Обследование заняло полдня. Меня водили из кабинета в кабинет: кровь из вены, снимки, холодный кружок фонендоскопа на спине. Я послушно раздевалась и одевалась, послушно дышала и не дышала, послушно ложилась и вставала.

Послушная, как моя Дашка когда-то.

Эта мысль пришла ко мне в кабинете рентгена, когда я стояла прижавшись грудью к холодной пластине, и мне велели замереть. Я замерла и подумала: а ведь Дашка так же замирала, когда я на нее кричала. Стояла и ждала, пока кончится. И эту мысль я отодвинула быстро, потому что думать об этом в кабинете рентгена, где тебе вот-вот скажут что-нибудь страшное, - глупо. Но она уже была. Мысль. Торчала, как гвоздь из стены.

Результаты велели забрать через три дня. Три дня я не выходила из дома, варила макароны, пила кефир и ходила по квартире: кухня, комната, коридор, обратно. Тапки мои отстукивали ритм.

На второй день пришла Рита. Позвонила в дверь, я открыла. Она стояла с пакетом, из которого торчал багет и пачка масла.

– Фаина, я тут подумала - у тебя, наверное, хлеба нет, - сказала Рита негромко, как она все говорила, ровно и без нажима, будто предлагала очевидную вещь.

– Есть у меня хлеб, - ответила я и тут же пожалела об этом, потому что хлеба действительно не было, только корка, высохшая до состояния камня.

Но Рита уже прошла мимо меня на кухню, поставила пакет на стол и начала доставать: хлеб, масло, пачка творога, яблоки, пакет гречки. Она делала это молча, будто раскладывала вещи у себя дома. Я скрестила руки на груди и не двигалась с места, и мне хотелось сказать «не надо», но слово не шло. Потому что надо было. И мы обе это знали.

Рита была из тех женщин, которые не спрашивают, чем помочь, а просто делают. Сухая, поджарая, с тонкими волосами, стриженными коротко, в хлопковой блузке, заправленной в юбку. Говорила мало, но то, что говорила, было по делу и никогда не мимо. Мы не были подругами - мы были соседками, а это совсем другое. Подруга может предать, а соседка просто живет через стенку и видит все, хочешь ты этого или нет.

– Как сама? - спросила Рита, расправляя пакет.

– Нормально, - сказала я.

– Кашляешь?

– Нормально.

– Фаина, «нормально» - это не ответ, - Рита аккуратно сложила пакет и убрала его в ящик под раковиной, будто знала, где у меня что лежит. - Результаты когда?

– Послезавтра.

Рита кивнула и посмотрела на меня, но ничего больше не сказала. Она умела молчать так, что в этом молчании было больше заботы, чем в чужих расспросах.

Через три дня я забрала результаты. Врач была молодая, моложе Дашки, с сухими губами и темными кругами под глазами - видно, целый день по кабинетам, даже воды попить некогда.

– Нужна операция, - сказала она, положив снимок на стол. - И чем быстрее, тем лучше.

– Насколько быстрее? - спросила я, хотя знала, что ответ мне не понравится.

– В течение двух месяцев. Желательно раньше.

Я сидела перед ней и прикусывала губу, все сильнее, пока не почувствовала вкус крови. Врач объясняла что-то про подготовку и стоимость. Стоимость я услышала и перестала слышать все остальное.

Такие деньги у меня были когда-то. Не мои, Дашкины. Те самые, из конверта, который она сама мне отдавала каждый месяц, исправно, точно налог. И я принимала, тоже исправно, точно сборщица податей. Что уж тут.

Когда я вернулась домой, Рита уже ждала у моей двери. Не знаю, как она угадывала, - может, слышала, как я выхожу, может, видела в окно, а может, просто чувствовала. Я открыла дверь и впустила ее.

– Операция, - сказала я.

Рита кивнула, будто ей сообщили прогноз погоды.

– Квоту надо оформить, - сказала она. - У меня знакомая в регистратуре, я спрошу.

Я хотела сказать «не надо». Хотела сказать «сама разберусь». Хотела сказать что-нибудь командное, из привычного своего набора. Но вместо этого я сказала:

– Ладно.

Это «ладно» далось мне тяжелее, чем все крики, которые я за свою жизнь произнесла. Потому что «ладно» - это согласие на чужую помощь. А я привыкла быть той, от кого зависят. Не наоборот.

Рита уходила и уже в дверях обернулась.

– Тема тебе привет передавал, - сказала она. - Рисует все. Каждый вечер садится и рисует.

Я не спросила, что он рисует, потому что и так знала. Все знали. Дома - с трубой и без, с забором и с садом, и на каждом подписано одно слово: «наш».

Я закрыла за ней дверь, прошла в кухню и села на свой стул. Подперла щеку кулаком и сидела так, пока не стемнело. За окном гудели машины, у соседей сверху работал телевизор, со двора доносился чей-то смех. Нормальный летний вечер, нормальные звуки, нормальная жизнь. Только моя жизнь нормальной давно не была, и внук мой рисовал дома, потому что своего у него не было, и виновата в этом была, среди прочих, я.

***

Я думала об этом ночью, когда кашель не давал уснуть и я лежала на спине, глядя в потолок. Потолок был тот же, что и тридцать лет назад, - трещина от люстры к окну, пятно от старого протека, побелка, которую пора бы обновить, да руки не доходят.

Мне шестьдесят два года, и я, кажется, впервые в жизни задумалась: а зачем я требовала у Дашки деньги? На что - на таблетки, на крупу, на оплату коммуналки? Пенсия маленькая, это правда. Но ведь были месяцы, когда хватало, а я все равно стояла в коридоре с поджатыми губами и ждала конверт.

Пальцы мяли друг друга, скользили, переплетались, и мне казалось, что если остановлюсь, то придется признать то, что я и так уже знала, но пока не произнесла вслух.

Деньги были не про деньги.

Они были про власть. Про то, что пока Дашка несет мне конверт, она моя. Пока она зависит от моей квартиры, от моего расположения, от моего настроения, я существую, я нужна, я главная. А без этого конверта я просто пожилая женщина в халате с набитыми карманами, которая кашляет и ходит по пустой квартире.

Когда Дашка стала отдавать не все, у меня перехватило дыхание, будто кто-то закрутил вентиль. Не деньги я теряла. Ее. И от этого я стала еще жестче, еще требовательнее, еще невыносимее, потому что страх у меня выглядит как злость. Всегда так было, еще с завода, еще с тех времен, когда мастер орал на меня, а я приходила домой и орала на трехлетнюю Дашку за разлитый компот.

«За все надо платить» - я действительно так сказала. При соседке, при Рите, при всех. Я сказала это дочери, которая несла мне деньги, пока сама сидела без копейки. Которая кормила меня, пока ее муж носил голубые рубашки и теребил пуговицы. Которая ни разу - ни разу за все годы - не сказала мне «хватит».

А потом сказала. Но не «хватит» - а мои же слова, дословно, как цитату из протокола. «Вот и плати, мам».

Я лежала и кусала губу, пока не стало больно. Потолочная трещина расходилась от люстры к окну, и мне показалось на секунду, что она стала длиннее, чем была вчера, - но это, конечно, было не так.

***

Квоту оформляли месяц. Рита ходила к своей знакомой в регистратуру, носила документы, сидела в очередях - за меня, потому что я уже плохо ходила по лестницам и задыхалась на втором пролете. Я ей ничего не говорила. Ни спасибо, ни пожалуйста. Она и не ждала.

За неделю до операции я села за кухонный стол, вырвала лист из старой тетрадки - той самой, в которой когда-то считала расходы, - и написала: «Даша». Потом сидела и смотрела на это имя.

Что писать? «Прости»? Слишком коротко для того, что я натворила. «Я была неправа»? А дальше нужно объяснять, а объяснять - значит опять оправдываться.

– Хватит, Фая, - сказала я себе вслух и удивилась собственному голосу в пустой кухне.

Написала еще строчку: «Я знаю, что ты не придешь. И правильно». Перечитала, скомкала лист, расправила, сложила пополам и убрала в карман халата, к монетам и чекам. Записка лежала там до самой операции, мялась и размокала от пота. В больнице, когда медсестра забирала мои вещи, я вытащила ее и переложила в пакет с документами. Не знаю зачем. Отправлять я ее не собиралась.

Операция прошла. Палата на четыре койки пахла хлоркой и чем-то сладковатым, лекарственным. Я лежала и смотрела в казенный потолок, без трещины, ровный, белый, и думала о том, что это первый потолок за тридцать лет, под которым я не командую.

Соседка по палате, Люда, женщина лет семидесяти, с теплыми морщинистыми руками, спросила на второй день:

– Тебя навещает кто?

– Соседка придет, - ответила я.

– А дети?

Я не ответила. Люда вздохнула и протянула мне мандарин - из тех, что ей принесла дочь. Я взяла. Корка лопнула под пальцами, и по палате разнесся запах, от которого защипало в носу.

Здесь командовали мной: когда есть, когда спать, когда встать, когда лечь. И мне было все равно.

Рита пришла в день выписки. Привезла одежду и обувь, довела до такси молча, как всегда. В машине пахло елочным освежителем и сигаретами, я откинулась на сиденье и смотрела в окно. Руки мои лежали на коленях ладонями вверх, расслабленные, ни к чему не готовые, привыкшие указывать и теперь не знавшие, куда деться.

Дома было чисто. Рита прибралась, пока я лежала в больнице. На кухонном столе стояла та же сахарница, рядом - новая пачка чая и записка: «Фая, звони если что. Рита». Почерк ровный, учительский. Я убрала записку в карман халата.

А рядом, прислоненный к сахарнице, лежал рисунок. Лист из альбома, нарисованный фломастерами: дом кривоватый, с большими окнами и с трубой, из которой шел дым. Вокруг дома стоял забор, три дерева росли во дворе, а в углу листа светило желтое солнце. И внизу, печатными буквами, старательно, с нажимом: «наш».

Рита потом рассказала:

– Тема сам дал, когда я к Дашке заходила. Подошел, протянул и говорит: «Передайте бабушке». Тихо так сказал, серьезно.

Больше ничего не сказал. Ему семь лет, но иногда он ведет себя так, будто ему все семьдесят.

Я стояла на кухне с рисунком в руках, и руки дрожали. Не от слабости после операции, нет, - от другого. Я достала магнит с холодильника - старый, с выцветшей надписью «Анапа», привезенный непонятно когда и непонятно кем, - и прикрепила рисунок к дверце.

Дом с трубой, забор и три дерева.

«Наш».

Потом я надела тапки и пошла по коридору - из кухни в комнату, из комнаты в коридор. Тапки стучали, как стучали всегда: тук-тук-тук. Только раньше этот стук означал - мать идет, приготовься. А теперь он не означал ничего. Его слышала только я.

Я остановилась посреди коридора. Постояла. Потом вернулась в кухню, открыла ящик, достала конверт - обычный, белый, почтовый, из тех, что лежат пачкой с девяностых годов и никому не нужны. Вытащила из кармана халата записку, ту самую, скомканную, с размокшими краями.

Разгладила ее ладонью на столе, рядом с рисунком. «Даша. Я знаю, что ты не придешь. И правильно».

Две строчки. Больше я так и не смогла написать.

Я сложила записку, убрала в конверт и заклеила. Подержала его в руках, будто взвешивая - конверт был легким, почти невесомым, а мне казалось, что он весит больше, чем все, что я когда-либо держала в руках.

Вечером позвонила в дверь к Рите. Та открыла, посмотрела на меня, на конверт.

– Передай Дашке, - сказала я. И добавила, потому что «передай Дашке» звучало слишком похоже на приказ: - Пожалуйста.

Рита взяла конверт и кивнула. Не спросила, что внутри.

Я вернулась к себе, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. На холодильнике висел рисунок.

Ответит Дашка или нет - я не знала.

От автора: Это «пожалуйста» далось для матери Даши тяжелее всего - тяжелее болезни, тяжелее одиночества, тяжелее пустой квартиры. Но она его сказала. И записку написала. Заслуживает ли она прощения от дочери?