Найти в Дзене
Фамильный след

Один день из жизни ямщика Быкова: он вёз казённый пакет, не зная, как тот изменит его жизнь

Подорожная лежала на козлах, и красная печать на ней была едва различима в темноте, пока лошади ещё стояли. Быков взял её двумя пальцами, не читая, и убрал за пазуху: он не умел читать, но знал, что бумага важная. До рассвета оставалось, по его счёту, с час. Двор станции стоял пустым. Только смотритель Горохов возился у фонаря у ворот, поправлял стекло. Фонарь раскачивался, и тень от него ходила по бревенчатой стене большими медленными шагами. С крыши капало: ночью прошёл дождь, и сейчас вода стекала с соломы редкими каплями, в одно и то же место, тихо. Запах мокрого дерева и навоза стоял плотный, почти осязаемый. Лошадей привели трёх. Гнедой, Буланый, Карка. Гнедой был коренник, и Быков подошёл к нему первым. Взял за морду, потрогал левое ухо. Привычка. Двадцать лет. Если тронуть левое ухо до выезда, конь не споткнётся. Никакого смысла в этом не было, он сам понимал. Но и не трогать было нельзя. Что-то в этом жесте держалось само по себе, крепче любого смысла, крепче любого объяснения

Подорожная лежала на козлах, и красная печать на ней была едва различима в темноте, пока лошади ещё стояли. Быков взял её двумя пальцами, не читая, и убрал за пазуху: он не умел читать, но знал, что бумага важная.

До рассвета оставалось, по его счёту, с час. Двор станции стоял пустым. Только смотритель Горохов возился у фонаря у ворот, поправлял стекло. Фонарь раскачивался, и тень от него ходила по бревенчатой стене большими медленными шагами. С крыши капало: ночью прошёл дождь, и сейчас вода стекала с соломы редкими каплями, в одно и то же место, тихо. Запах мокрого дерева и навоза стоял плотный, почти осязаемый.

Лошадей привели трёх. Гнедой, Буланый, Карка. Гнедой был коренник, и Быков подошёл к нему первым. Взял за морду, потрогал левое ухо. Привычка. Двадцать лет. Если тронуть левое ухо до выезда, конь не споткнётся. Никакого смысла в этом не было, он сам понимал. Но и не трогать было нельзя. Что-то в этом жесте держалось само по себе, крепче любого смысла, крепче любого объяснения.

Коренник стоял спокойно. Только ноздрями повёл, почуяв знакомую руку.

Пассажир вышел из станционной комнаты без слова. Невысокий человек в серой форменной шинели, с кожаным саквояжем на локте: медная застёжка поблёскивала в свете фонаря. Прошёл к экипажу, не посмотрев на Быкова, не посмотрев на лошадей. Залез. Накрылся тулупом. Казённый пакет держал под мышкой: серый, перевязанный шпагатом, с двумя красными печатями, плотный.

Горохов подошёл и передал вторую подорожную. Сказал вполголоса: «Гони без задержки, Степан Фёдорыч. Пакет к вечеру должен быть на месте. Сам понимаешь».

Быков понимал. Это значило: на станции не более получаса. Норму скорости выдерживать строго, а лучше сверх нормы. Если Гнедой или Буланый скажут своё слово раньше времени, всё это ляжет на него.

Он кивнул, залез на козлы и взял вожжи.

Тройка двинула в темноту.

Колокольчик под дугой бил негромко и ровно. Щербина на его боку давала чуть другой звук: немного глуше, чуть ниже тоном. Быков слышал его уже двенадцать лет, с тех пор как колокольчик достался ему от старика Пряхина. Пряхин умер в том же марте, тихо, просто не вышел на выезд. Колокольчик передали Быкову, и щербина с тех пор никуда не делась.

Дорога шла лесом. Осина стояла голая, берёзы держали по три-четыре листа каждая, жёлтых, уже почти прозрачных на свету. В колеях стояла вода. Копыта шлёпали по грязи, экипаж чуть качался на каждой рытвине. Коренник шёл ровно, только чуть тяжелее, чем в сентябре: холод давал о себе знать в суставах раньше, чем человек успевал заметить.

Быков считал версты по столбам. Бессознательно, как считают дыхание. Шесть минут до следующего столба. Не больше и не меньше. Если меньше, лошади устанут к середине перегона. Если больше, смотритель запишет задержку.

Пассажир молчал.

Иногда было слышно, как он шевелится под тулупом. Пакет чуть шуршал. Что в нём было, Быков не знал. Он никогда не знал. Пакеты шли постоянно: серые, перевязанные, с печатями. Иногда пассажир держал руку поверх, как держат то, что может упасть. Этот держал под мышкой. Крепко, как держат то, о чём лучше не думать в дороге.

К пятой версте с востока начало светлеть. Не рассвет ещё, а только намёк: небо над лесом стало чуть темнее, чем остальная темнота. Быков знал этот свет. Он приходил всегда раньше, чем казалось нужным, и ни к чему не обязывал. Просто напоминал, что ночь всё-таки кончится.

Конь шёл ровно. Буланый немного тянул вправо, как всегда. Карка берегла силы.

По сторонам от дороги лежал лес, осенний, тихий. Изредка сова кричала где-то в глубине, один короткий крик, и тишина. Запах мокрой коры, прелых листьев, и сквозь всё это чуть слышный запах конского пота и кожаной упряжи.

Быков сидел прямо на козлах. Спина давно не болела при езде, не то что в молодости. Тело привыкло раньше, чем он сам успел привыкнуть к этой работе. Он думал о том, что к следующей неделе надо проверить подпругу у Буланого: крайняя пряжка разрабатывается, и это нехорошо. Надо поговорить с Горохом о Карке: последние два выезда она ела плохо. Но это потом. Сейчас вожжи, версты и бумага за пазухой.

Первая станция показалась в восемь вёрст от выезда. Молодой смотритель, незнакомый, выбежал на двор, принял подорожную, кивнул.

Быков завёл лошадей к корыту. Дал воды. Достал из мешка горсть овса, высыпал в деревянное корытце. Коренник опустил морду. Жевал медленно, не торопясь. Это было хорошо.

В станционной комнате пахло прелой соломой и кислыми щами. На столе самовар, уже остывший, и оловянные кружки. Пассажир сидел у окна, пил чай, пакет держал на коленях. Быков взял кружку, налил себе кипятку, сел у стены.

Пассажир поднял взгляд. Посмотрел так, как смотрят на вещи, которые должны быть на месте. Спросил неспешно: «Далеко ли ещё, братец?»

– Три перегона, ваше благородие.

Отпил чай медленно, глядя в окно. Помолчал.

Потом сказал, ни к кому особенно не обращаясь: «Слышал, братец, что говорят? Скоро паровую машину пустят по рельсам. От Петербурга до Москвы. Не нужны будете, ямщики. Ни вы, ни лошади».

Быков не ответил.

Он не знал, что такое рельсы в этом значении. Слово слышал, но ни во что не складывал. Машина, паровая. На что пар, он представлял: кузнец в соседней деревне показывал как-то, как пар выходит из-под заслонки. На что машина, тоже. Но чтобы она везла людей вместо лошадей, это не собиралось в картину. Слишком далеко от дороги, от грязи в колеях, от ноздрей коренника, которые чуют знакомую руку ещё в темноте.

Допил кружку. Встал. Поправил шапку.

– Лошади готовы, ваше благородие.

Пассажир посмотрел в окно. За окном: двор, забор, берёза с двумя листьями.

Второй перегон начался в грязи. Дорога здесь шла ниже, вода стояла в колеях почти по ступицу. Гнедой шёл с усилием. Буланый тоже. Карка молчала, тянула вместе со всеми.

Быков держал вожжи ровно. Не торопил. Норма есть норма.

На третьей версте он почувствовал.

Конь поставил правую ногу иначе. Едва. На долю вершка короче обычного шага. Быков не увидел и не услышал. Он почувствовал через вожжи, через руки, через двадцать лет вот этого: тело само знало, что что-то изменилось. Нога говорила что-то своё, тихо, без жалобы.

Он подтянул левую вожжу. Немного. Коренник выровнялся.

Через полверсты то же самое. Правая нога ставится чуть короче. Не хромота ещё. Усталость. Или начало чего-то, у чего пока нет имени.

Из-за спины, из-под тулупа: «Быков. Нельзя ли прибавить? Пакет должен быть к вечеру».

– Дорога тяжёлая, ваше благородие. Грязь.

«Это мне известно. Прибавь».

Быков тронул кнутовищем по козлам. Не по лошадям, по козлам. Конь услышал звук и пошёл скорее. Звук работал лучше удара: удар пугает, звук говорит. Быков знал это давно.

Правая нога всё равно ставилась чуть иначе.

Он смотрел на дорогу, считал. До следующей станции оставалось семь вёрст, может шесть. Гнедой дотянет. Почти наверняка дотянет.

Он сам себе это сказал. Тихо, не вслух.

Он помнил одного ямщика с этого тракта, которого штрафовали за упавшую лошадь. Давно, в первые годы. Помнил, как тот потом молчал несколько дней. Как его перевели на конюшню. Помнил, потому что с тех пор боялся именно этого, и боялся давно, почти с самого начала. Но сейчас гнал. Потому что Гнедой дотянет. Почти наверняка.

Лес кончился. Дорога вышла на открытое место, и ветер ударил сразу, с севера, сухой и острый. Быков поднял воротник тулупа. Руки между воротником и перчатками оставались открытыми. Через минуту пальцы задеревенели. Так было всегда. Ничего не менялось двадцать лет.

Упряжь пахла мокрой кожей и конским потом. Колокольчик звучал чуть глуше, чем утром: как будто тоже устал. Где-то в лесу справа ударил дятел, один раз, потом замолчал.

Пассажир больше не говорил. Медная застёжка саквояжа иногда звякала, когда тот перекладывал его с колена на колено.

Коренник шёл.

На пятой версте Быков дал ему слабину левой вожжи. Чуть. Конь скосил шаг немного влево. Буланый и Карка взяли немного больше нагрузки. Так можно было ещё версты три, а то и четыре.

Поле тянулось справа, серое, мокрое. Несколько ворон сидели у края дороги, отлетели, когда тройка приблизилась, и снова сели чуть дальше. Облака шли низко, тяжёлые. В воздухе пахло приближающимся дождём.

Быков подумал, что к вечеру снова зарядит.

И больше ни о чём не думал.

Станция показалась с холма. Бревенчатый дом, крыша тёмная от сырости, дым из трубы. Во дворе уже стояли свежие лошади, запряжённые.

Быков въехал во двор. Остановил тройку.

Гнедой встал и сразу поднял правую ногу. Не до конца. Чуть. Просто перестал на неё опираться.

Быков слез с козел. Подошёл. Лёг на колено в грязь. Посмотрел на ногу: не порез, не камень. Просто нога, которая болит.

Пассажир вышел быстро. Забрал пакет и саквояж. Сказал что-то смотрителю. Тот кивнул. Подорожную передали. Пассажир пересел в другой экипаж, к свежим лошадям. Колокольчик под чужой дугой ударил раз, другой, и тройка ушла за ворота. Звук уменьшался, уменьшался, пропал.

Быков стоял во дворе.

Смотритель подошёл, осмотрел коня, потрогал ногу. Покачал головой. Ничего не сказал. Ушёл в дом.

Быков достал из мешка горсть овса. Высыпал в ладонь, протянул Гнедому. Тот взял. Жевал медленно, как всегда.

***

Колокольчик со щербиной лежал на земле. Быков не помнил, когда снял его с дуги. Просто снял. Наверное, сам.

Вечер пришёл быстро, как в октябре всегда. Небо стало сначала белым, потом серым, потом просто закрылось.

Быков сидел на козлах пустого экипажа. Не потому что нужно было. Просто больше некуда.

Конь стоял рядом, привязанный к кольцу в стене. Правую ногу держал чуть на весу. Дышал ровно. Пар от его дыхания уходил в сторону и исчезал.

Быков смотрел на двор. На забор. На берёзу за забором, голую. На глубокие колеи в грязи: они уходили за ворота и там пропадали.

Паровая машина, подумал он. По рельсам.

Он не знал, что такое рельсы. Он знал, что такое грязь в колеях в октябре. Что такое ветер на открытом поле. Что такое нога коренника, которая начинает ставиться чуть иначе, и ты это чувствуешь через вожжи раньше, чем видишь.

Он потрогал левое ухо Гнедого. Тот не шелохнулся.

Смотритель вышел на крыльцо, постоял немного, ушёл обратно. Из трубы шёл дым, пахло жжёной берёзой и чем-то варёным, жирным. Быков не ел с утра. Просто не вспомнил об этом.

Он слез с козел. Встал рядом с конём. Положил руку ему на холку. Шерсть была влажная и чуть тёплая.

Начал накрапывать дождь. Мелкий, почти незаметный. Такой, что не понять сразу: дождь ли это или просто стало сыро в воздухе.

Где-то за лесом ударил дятел. Один раз. Замолчал.

***

Записей о том дне не осталось, или они где-то в тех фондах, куда добираются редко. Казённый пакет, который вёз коллежский асессор по октябрьскому тракту в 1840 году, я не могу проследить: таких пакетов по этой дороге шли сотни. Ямщик по имени Быков в архивах не значится. Он был одним из тех, кого учитывали по станции, а не по имени.

Но такой день был. Или очень похожий. Осенний тракт выглядел именно так. Подорожные с красными печатями. Лошади, которые чувствуют холод в суставе раньше, чем ямщик замечает глазом. Пассажиры с казёнными пакетами, которые не смотрят на тех, кто их везёт.

И слова про паровую машину в том году тоже произносились. Разговоры о железной дороге шли по чиновничьим кабинетам именно тогда, в 1840-м, за два года до высочайшего указа о строительстве. Ямщики эти разговоры почти не слышали. Или слышали, но не складывали ни во что понятное.

Через одиннадцать лет Николаевская дорога открылась. Ямщиков на тракте стало меньше. Потом ещё меньше.

А колокольчики со щербинами хранятся в музеях. Маленькие, помещаются в ладонь. Звук у них нёс на несколько вёрст по пустому осеннему полю. Странное несоответствие: такой маленький предмет, и такой большой голос. Может быть, именно поэтому их снимали с дуги последними. Не хотели, чтобы замолчало.

Встречали ли вы что-то, что уже меняло мир вокруг, но пришло так тихо, что никто рядом не успел заметить? Как это ощущалось изнутри?