Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стихия Оксаны Сибирь

Босиком по брусчатке роман

Пролог. Брусчатка
Было раннее утро, когда Софья Дмитриевна впервые за долгое время вышла на крыльцо босиком.
Роса ещё не сошла. Брусчатка из округлого морского камня — старая, выложенная ещё её свёкром — оказалась скользкой и холодной. Пальцы ног сами собой сжались, но она не вернулась. Постояла, прикрыв глаза, и шагнула вниз.
Сорок три шага до калитки. Двадцать до скамьи под вязом. Она знала
Оглавление

Пролог. Брусчатка

Было раннее утро, когда Софья Дмитриевна впервые за долгое время вышла на крыльцо босиком.

Роса ещё не сошла. Брусчатка из округлого морского камня — старая, выложенная ещё её свёкром — оказалась скользкой и холодной. Пальцы ног сами собой сжались, но она не вернулась. Постояла, прикрыв глаза, и шагнула вниз.

Сорок три шага до калитки. Двадцать до скамьи под вязом. Она знала этот путь наизусть, но сегодня он казался чужим. Потому что сегодня она разрешила себе не думать.

Не думать о том, что скоро тридцать. Не думать о том, что доктор Свечин в прошлую среду смотрел в пол, когда говорил: «Организм здоров, Софья Дмитриевна. Но бывает… так». Не думать о муже, который мёртв уже пять лет, а запах его трубочного табака до сих пор держится в зале, въевшись в шторы.

Шторы. Болотные, плюшевые, с жёлтыми балабонами. Павел Андреевич любил их трепать пальцем, когда сердился.

— Соня, — говорил он, дёргая кисточку. — Ты баба с характером. Мне таких не надо было брать.

Не надо было. А взял. Потому что в девятнадцать она была красивая — не лицом, нет, а статью, походкой, тем, как голову держала. Сейчас уже не так. Сейчас она часто ловит себя на том, что смотрит в одну точку слишком долго. И плечи сутулит.

Селение справа просыпалось. Залаяла собака у Ефремова, хлопнула дверь — это Евдокия Петровна вынесла помои. Скоро потянутся бабы к колодцу, зашушукаются. «Калмагорова опять одна. И что она там делает в своём доме?»

А ничего. Вышивает. Пьёт чай с мятой. Иной раз плачет в подушку так тихо, что немая Фёкла не слышит — а у той слух, как у летучей мыши.

Софья Дмитриевна повернулась лицом к заливу. Того не видно было за поворотом, но воздух уже тянул солёным, водорослями, чем-то большим и свободным. Туда она и пойдёт. Как всегда.

Но сначала — чай. И несколько строк в тетрадь.

Дневник Софьи Калмагоровой

Запись первая. Июнь, числа не помню. Утро.

Решила начать писать. Не знаю зачем. Может, чтобы голос был. В доме только я и Фёкла, а она мычит — я уже по мычанию понимаю, что ей надо: «мы-ы» — это чайник вскипел, «м-м-м» короткое — кто-то идёт. Долгие «ммм» с паузой — значит, опять куры залезли в палисадник.

Иногда мне кажется, что я сама скоро начну мычать. Или говорить со шторами.

Вчера сидела у окна, смотрела, как пыль кружится в луче. И думала: если бы кто-то увидел меня со стороны — сидит баба, пялится в пустоту, щиплет балабон — что бы подумал? Что с ума сошла. А я не сошла. Я просто жду.

Чего? Не знаю.

Не Бога. Не чуда. Не мужа из могилы. Наверное, жду, когда кто-нибудь войдёт в эту дверь и скажет: «Здравствуй, Соня. Я больше не могу без тебя». Или: «Пойдём, покажу тебе море с другой стороны». Или даже: «Дура ты, дура, а я тебя люблю».

Матвей так говорил. Один раз. В сенях, когда я подавала ему квас. Он тогда рукавом пот со лба стёр, посмотрел и сказал: «Люблю». Я засмеялась. Он обиделся. Ушёл и три дня не показывался.

Может, зря засмеялась. Но что мне делать с его любовью? Я не умею. Павел Андреевич меня не любил — терпел. И я его, кажется, не любила. Мы просто жили рядом. Ели из одной миски. Спали под одним одеялом — и то врозь, потому что он храпел, а я пинала его локтем.

А с Матвеем… Не знаю. Тянет к нему, и боишься. Как к краю обрыва. Стоишь, смотришь вниз, сердце замирает — и в то же время хочется шагнуть. Чтобы лететь. Чтобы ветер в ушах.

Глупости пишу. Фёкла сейчас чай принесёт, увидит, что я пишу, — не прочитает, конечно, но всё равно стыдно. Спрячу тетрадь под матрас.

Вчера ходила в грот. Вода была тёплая, почти как парное молоко. Зашла по колено, подол замочила. И представила, что я — русалка. Глупая, старая, бездетная русалка, которая живёт в камнях и пугает рыбаков.

Рассмеялась вслух. Эхо подхватило — получилось жутковато. Испугалась сама себя и пошла домой.

Сегодня, может, опять пойду. Босиком. По щиколотку. Там, у самого входа в грот, камни гладкие, как спины спящих котов. Приятно наступать.

Ах да. Вчера вечером видела парусник. Белый, с красной полосой. Шёл далеко, почти у горизонта. Я смотрела, пока не растаял. И всё ждала: может, свернёт к берегу? Может, там кто-то есть, кто меня ищет?

Не свернул. Ушёл.

Как все.

Глава первая

В тот вечер она вернулась из грота позже обычного. Солнце уже село, но небо ещё держало свет — тот особый, зелёный, какой бывает только на юге перед самой темнотой. Фёкла ждала на крыльце с фонарём.

— М-м-м! — сказала она строго и показала рукой на дверь: мол, стынь, простудишься.

— Не простужусь, — отмахнулась Софья Дмитриевна. — Вода как кипяток была. Лето, дурочка.

Фёкла не поверила, но спорить не стала. Потому что спорить с хозяйкой — всё равно что с ветром: бесполезно и только уши заложит.

В доме пахло щами и свежевыстиранными тряпками. На круглом столе — накрыто на одну персону. Ложка, хлеб, соль, глиняная кружка с отбитым краем. Софья Дмитриевна села, но есть не стала. Отодвинула тарелку и уставилась в окно.

Там, за болотными шторами, уже зажглись первые звёзды.

— Фёкла, — сказала она. — А ты бы хотела замуж?

Служанка замерла с горшком в руках. Поставила на пол. Подумала. Потом кивнула — резко, один раз.

— За Гришку Босого?

Фёкла отвернулась. Значит, да. Или нет — с ней не поймёшь.

— Он же конокрад, — сказала Софья Дмитриевна без осуждения, просто как факт. — И бьёт тебя, я видела синяки.

Фёкла подошла, взяла её руку и прижала к своей щеке. Потом показала на дверь — туда, где селение. Потом на свою грудь. И развела руками — мол, сердце не выбирает.

— Эх, Фёкла, — вздохнула Софья Дмитриевна. — Глупые мы с тобой бабы. Обе глупые.

Она встала, подошла к окну, отдёрнула штору. За стеклом было темно, только у калитки маячил чей-то силуэт. Высокий. Кудрявый.

Сердце ухнуло куда-то вниз, в живот, в самый низ.

— Матвей, — сказала она тихо. — Чёрт тебя принёс.

А сама уже поправляла волосы. И губы кусала, чтобы кровь прилила. И дышала чаще, чем надо.

Фёкла посмотрела на неё, на дверь, снова на неё — и вышла, громко хлопнув кухонной дверью.

«М-м-м!» — донеслось оттуда. Очень красноречивое «м-м-м».

Софья Дмитриевна отворила входную дверь сама. Матвей стоял на верхней ступеньке, держа в руке узелок.

— Здравствуй, — сказал хрипло. — Я это… Гостинцев принёс. Вобла, мёд в сотах. Мимо ехал, думаю, зайду.

— На ночь глядя?

Он усмехнулся — криво, одной стороной рта.

— А ты не гляди. Закрой глаза — и не видно, что ночь.

Она шагнула назад, пропуская его.

— Проходи уж. Раз приехал.

И подумала: «Вот оно. Начало или конец?»

Не знала. И знать не хотела. Только балабоны на шторах колыхнулись от сквозняка — жёлтые, глупые, похожие на маленькие солнца.

Глава вторая. Мёд в сотах

Он прошёл в залу и остановился у круглого стола, не решаясь сесть. В руках всё ещё держал узелок — серый, засаленный, перевязанный бечёвкой. Софья Дмитриевна смотрела на его пальцы: большие, красные, с обломанными ногтями. Рабочие руки. Не купеческие.

— Садись, — сказала она. — Чего стоишь, как на смотринах.

Матвей сел. Стул под ним жалобно скрипнул — он был тяжёлый, шире любого дверного проёма. Развязал узелок, выложил на сукно плоскую воблу, завёрнутую в газету, и горшок с мёдом. Мёд был в сотах, жёлтый, прозрачный, ещё не засахарившийся.

— Из нового взятка, — сказал он. — Сам качал.

— Спасибо, — она села напротив. — Чай будешь?

— Буду.

Фёкла не вышла — слышно было, как она гремит на кухне посудой, нарочно громко, чтобы показать, что недовольна. Софья Дмитриевна встала, пошла за чайником сама. В коридорчике задержалась на минуту, прижалась лбом к холодной стене. Глупое сердце колотилось, как воробей в силке. Она велела ему успокоиться, но оно не слушалось.

Вернулась с двумя кружками. Матвей зажёг керосиновую лампу — не спросясь, как у себя дома. Свет лёг на его лицо, и Софья Дмитриевна рассмотрела его как следует. Он похудел за ту неделю, что не показывался. Скулы острее, под глазами тени. Кудри давно не стрижены, лезут на лоб.

— Есть будешь? — спросила она, кивнув на остывшие щи.

— Я сыт.

— Врёшь.

Он усмехнулся — и правда. Взял ложку, хлеб, стал есть молча, быстро, крупными кусками. Она наливала чай, думала, что сказать. Слова всегда давались ей трудно. С Павлом Андреичем они могли молчать по вечерам напролёт — и это было нормально. А с Матвеем молчание давило, как подушка на лицо.

— В селе говорят, — начал он, не поднимая глаз, — земский врач к тебе часто ходит.

— Он лечит меня. Мигрень.

— А я думал, мигрень лечат порошками. А не вечерними сиденьями за чаем.

Софья Дмитриевна поставила кружку так, что чай плеснул на блюдце.

— Ты за этим приехал? Ревновать?

Матвей отодвинул тарелку, посмотрел на неё в упор. Глаза у него были тёмные, почти чёрные, с каким-то больным блеском.

— Я за тем приехал, что не могу без тебя, — сказал глухо. — А ты без меня можешь. И это меня убивает.

Она хотела ответить резко — что-то про его права, про то, что он не муж ей, не сват, не брат. Но язык не повернулся. Потому что это была правда. Она могла без него. Легко. Неделями не вспоминала, а потом вдруг — среди ночи — просыпалась от того, что его нет рядом. И лежала с открытыми глазами, слушая, как тикают ходики на стене.

— Оставайся, — сказала она тихо. — Переночуешь. Завтра поедешь.

Матвей кивнул. Не улыбнулся, не обрадовался — просто кивнул, как солдат, который получил приказ.

Фёкла зажгла лампу в спальне и ушла к себе — в каморку за кухней. Уходя, задержалась на пороге, посмотрела на Матвея долгим, тяжёлым взглядом. Он не заметил. Или сделал вид.

Они легли в темноте. Софья Дмитриевна — в своей белой рубашке, Матвей — в исподней, пахнущей лошадью и табаком. Он не притронулся к ней сразу, как обычно. Лежал на спине, глядел в потолок, где плясали отражения от воды — за окном светила луна, и море за горами переливало блики.

— Соня, — сказал он вдруг.

— Мм?

— А ты бы хотела ребёнка?

Она замерла. Даже дышать перестала.

— Зачем ты спрашиваешь?

— Хочу знать.

Она повернулась к нему — в темноте видела только очертание его плеча, тень кудрей.

— Хотела, — сказала шёпотом. — Очень. И не могу.

Он долго молчал. Потом взял её руку и прижал к своей груди — там, где сердце. Оно билось часто и неровно, как у загнанного зверя.

— А у меня в Сибири была баба, — сказал он. — Двоих родила. Потом ушла к другому. Я её не ревновал. А тебя ревную. Почему?

— Не знаю.

— Я знаю. Потому что ты — не моя. Совсем. Ни капельки. А та была моя — вся, до косточки. И скучно стало.

Он отпустил её руку, отвернулся к стене. Софья Дмитриевна лежала и смотрела на его широкую спину. Хотела погладить, но не посмела.

— Матвей, — сказала она через минуту. — Ты мёд привёз. Спасибо. Я люблю с чаем.

Он ничего не ответил. Может, уснул. Может, не захотел отвечать.

Она закрыла глаза и долго притворялась, что спит. А когда открыла — уже светало. Матвей стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на залив.

— Ты не спишь? — спросила она.

— Я почти никогда не сплю, — сказал он, не оборачиваясь. — Думаю много.

Она села на кровати, натянула одеяло до подбородка.

— О чём?

— О тебе. О себе. О том, что зря я сюда приехал в первый раз. Надо было мимо ехать.

— А теперь?

Он повернулся. В утреннем свете лицо его было жёстким, чужим.

— А теперь поздно.

Глава третья. Утренний разговор

Фёкла подала завтрак на крыльцо — яичницу с салом, огурцы солёные, хлеб. Матвей ел за троих, а Софья Дмитриевна пила чай маленькими глотками и смотрела, как над заливом поднимается солнце. Сегодня оно было багровое, как кровь с молоком.

— Дождь будет, — сказала она.

— Не будет, — ответил Матвей. — Я на небо смотрел. Чисто.

Она не стала спорить. Он любил быть правым.

После завтрака он ушёл поить коня — колодец был за домом, под старым орешником. Софья Дмитриевна осталась одна, перемыла посуду, переоделась в чистое — ситцевое платье в мелкий горошек, которое носила только дома. Фёкла ушла на базар, оставив записку на столе: «Вернусь к обеду. Не балуй».

Матвей вернулся мокрый до пояса — конь брыкался, облил из ведра.

— Строптивый, — сказал он, смеясь. — Как ты.

— Я не строптивая, — обиделась Софья Дмитриевна. — Я осторожная.

— Одно и то же.

Он снял рубаху, выжал её прямо на траву. Софья Дмитриевна смотрела на его голое тело — широкие плечи, волосы на груди, полоска шрама на боку (упал с воза в молодости). Он не стеснялся, и ей тоже не велел. Давно уже.

— Иди в дом, — сказала она. — Простынешь.

— Не прос-тыну, — передразнил он. — Я сибирский.

Но пошёл. В зале он натянул сухую рубаху — из тех, что Софья Дмитриевна держала для него в комоде. Серую, домотканую, с заплаткой на локте. Она сама пришила.

— Скажи, — спросил он, садясь на стул и глядя ей в лицо снизу вверх. — Ты меня любишь?

Она замерла с кружкой в руке.

— Не знаю.

— Как это — не знаешь? Либо любишь, либо нет.

— Бывает по-разному, — она поставила кружку на стол, села напротив. — Иногда мне кажется, что да. Например, когда ты спишь и не храпишь. Или когда мёд привозишь. А иногда — что нет. Когда ревнуешь понапрасну. Или когда смотришь так, как сейчас.

— Как?

— Как будто я тебе должна. А я ничего тебе не должна.

Матвей замолчал. Долго. Потом встал, подошёл к окну, отдёрнул штору. На улице уже собирались люди — бабы шли к колодцу, Гришка Босой тащил куль с мукой, собаки грызлись за кость.

— Посмотри, — сказал он. — Вся жизнь там. А у нас с тобой — здесь. В этих четырёх стенах. Мы как будто уже умерли, а ещё ходим.

— Не говори так.

— Почему? Правда.

Он повернулся к ней — и вдруг улыбнулся. Не насмешливо, а грустно, по-детски.

— Соня, а давай сбежим?

— Куда?

— Всё равно куда. На море. На паруснике. Я украду лодку у Ефремова, а ты соберёшь узелок.

— Ты с ума сошёл.

— Давно.

Она подошла к нему, встала рядом, тоже глядя в окно. Селение жило своей жизнью — деловитой, шумной, чужой. Никто не смотрел в сторону её дома. Никому не было дела.

— Я не могу, — сказала она. — Дом. Фёкла. Всё это.

— Фёкла без тебя проживёт. А дом — он каменный, не сгорит.

— Матвей, перестань.

Он вздохнул, взял её за плечи, притянул к себе. Не по-хозяйски, а осторожно — так держат что-то хрупкое.

— Ладно, — сказал в макушку. — Уговорила. Останемся.

Она уткнулась носом в его рубаху, вдохнула запах коня, табака, мёда. Закрыла глаза. И подумала: «А что, если он прав? Что, если мы уже умерли?»

Но вслух ничего не сказала.

Глава четвёртая. Евдокия Петровна

После обеда, когда Матвей уехал (наказав беречь себя и не открывать двери кому попало), к дому подошла Евдокия Петровна. Шла она медленно, опираясь на палку, хотя хромать не хромала — просто для важности. Чёрное платье, белый платок, лицо рябое от оспы, глаза зоркие, как у коршуна.

— Софья Дмитриевна, дома ли? — крикнула она с калитки, хотя видела, что дома — Фёкла полоскала бельё у крыльца.

Софья вышла, щурясь от солнца.

— Здравствуйте, Евдокия Петровна. Проходите.

— Ненадолго я, ненадолго. — Соседка уже шла к крыльцу, не дожидаясь приглашения. — Дел по горло, а нельзя не зайти. Должок за вами.

— Какой долг? — удивилась Софья Дмитриевна.

— Выкройку обещали. Для внучки. В городе такой фасон носят, а у нас нет.

— Ах да. Сейчас принесу.

Она ушла в спальню, достала из комода выкройку — вырез из журнала «Нива», прилежно обведённый карандашом по контуру. Когда вернулась, Евдокия Петровна уже сидела на лавке в зале и разглядывала шторы.

— Хорошие, — сказала она. — Болотные. Покойный любил такой цвет?

— Любил.

— И балабончики милые. Жёлтые. Дорогие, поди?

— Не помню.

Евдокия Петровна взяла выкройку, сложила вчетверо, сунула за пазуху. Но не встала.

— А я вчера, — сказала она в потолок, — видела, как с вашего двора выезжали. В сумерках. На вороном коне.

Софья Дмитриевна промолчала.

— Мужик, — продолжала соседка. — Кудрявый. Торговый? Я таких не знаю.

— Это Кузьмин. Лесом торгует.

— А-а, Кузьмин. — Евдокия Петровна поджала губы. — Из Холщевки? Мать его знаю. Строгая женщина. Сыном гордится.

Наступила пауза. Софья Дмитриевна сцепила пальцы под столом.

— Евдокия Петровна, — сказала она спокойно. — Может, вам пряников с собой дать? Свежих, Фёкла пекла.

— Не откажусь.

Она встала, и вдруг, проходя мимо Софьи, задержалась. Положила сухую, жёсткую руку на её плечо.

— Дочка, — сказала тихо. — Ты хорошая баба. Не глупая. А ведёшь себя, как девка. Люди видят. Люди говорят.

— А мне плевать, что люди говорят.

— Напрасно. Люди — они как пчёлы. Ужалить могут. А могут и весь улей разорить.

С этими словами она вышла, забрала пряники, перекрестила калитку и ушла в сторону села, не оглядываясь.

Фёкла, которая всё это время стояла за дверью и слушала, вошла в залу с красным от злости лицом. Она показала кулак в сторону улицы — сначала один, потом два. Потом топнула ногой.

— Знаю, — сказала Софья Дмитриевна. — Змея она, а не Евдокия. Но права.

Фёкла вопросительно подняла брови.

— Права, — повторила Софья. — Глупо мы делаем. И осторожно надо.

Она подошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу. За селением синели горы, а за горами — море. Там, где парусники.

— Фёкла, — сказала она. — А давай тоже уедем? Куда-нибудь. В город. Или в деревню к твоей тётке.

Фёкла засмеялась — беззвучно, открыв рот. Показала на дом, на шторы, на круглый стол. Потом взяла Софью за руку и положила себе на сердце.

«Ты не уедешь, — говорил этот жест. — Ты здесь родилась. Здесь и умрёшь».

Софья Дмитриевна убрала руку.

— Дура я, — сказала. — Дура и есть.

Глава пятая. Гришка Босой

Через два дня, ближе к вечеру, в дом постучали не так, как Матвей. Тихо, неуверенно, пауза — и снова. Софья Дмитриевна отворила и увидела Гришку Босого.

Он был молод — лет двадцать пять, но выглядел на все сорок: лицо в цыпках, руки в ссадинах, глаза бегают, как у пойманного зверька. Одет в рваную поддёвку, сапоги просят каши. Стоял на пороге, переминался с ноги на ногу, не решаясь войти.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна, — сказал он сипло. — Можно Фёклу? Поговорить.

— Проходи.

Она позвала служанку. Фёкла вышла, увидела Гришку — и замерла. Глаза её сузились, губы сжались в нитку. Она покачала головой — нет, уходи.

— Феклуша, — заговорил он жалостливо. — Ты погоди серчать. Я дело пришёл.

Она показала на дверь.

— Я жениться на тебе хочу, — выпалил он. — По-настоящему. К батюшке завтра пойду. Дом поставлю, к осени. Честное слово.

Фёкла усмехнулась — зло, с горечью. Подошла к нему, задрала рукав. На предплечье был синяк — жёлто-зелёный, старый. Потом показала на живот.

Гришка побледнел.

— Это не я, — сказал он. — Это так… пьяный был. Не помню.

Фёкла отвернулась и ушла в кухню, громко хлопнув дверью.

Гришка постоял, потоптался, почесал затылок.

— Не хочет, — сказал он Софье Дмитриевне. — А я хороший. Я исправлюсь.

— Гриша, — она сказала это мягко, почти ласково. — Ты уже три раза обещал. И три раза бил.

— Так это ж она меня доводит! Характер!

— Тогда не женись. На кой тебе жена с характером?

Он посмотрел на неё снизу вверх — так смотрят обиженные собаки.

— Вы, барыня, добрая. А дура, — сказал он. — Фёклу защищаете, а сами-то? Сами-то с кем спите?

Софья Дмитриевна выпрямилась.

— Вон, — сказала тихо.

— А что? Правда глаза колет? Мужик к вам ездит. Кудрявый. Я знаю, кто он.

— Вон, говорю.

Гришка сплюнул на порог и ушёл, бормоча что-то про купчих и про то, что «все вы одинаковы».

Софья Дмитриевна закрыла дверь на засов. Прислонилась к косяку, закрыла глаза.

Фёкла вышла из кухни, встала рядом. Погладила её по руке.

— Ничего, — сказала Софья. — Прорвёмся.

Фёкла кивнула. И показала пальцем наверх — мол, Бог видит.

— Видит, — согласилась Софья. — Только помогает редко.

Глава шестая. Вечерний чай у Фельдмана

Осип Лазаревич Фельдман жил на отшибе, между селением и домом Калмагоровой — как будто нарочно, чтобы ни к кому не примыкать. Лавка его была маленькая, но богатая: ситцы, шерсть, ленты, пуговицы, иголки, нитки. Пахло сукном, нафталином и чем-то восточным — корицей, что ли.

Софья Дмитриевна заходила к нему раз в неделю за шёлком для вышивания. Не потому, что негде было больше купить — у Ефремова тоже был товар. Но у Ефремова она была покупательницей, а у Фельдмана — почти другом.

Он встречал её всегда одинаково: снимал ермолку, кланялся, говорил «шолом алейхем» и тут же переходил на русский — чистый, без акцента.

— Здравствуйте, Софья Дмитриевна. Как ваше здоровье?

— Спасибо, Осип Лазаревич. Голова болит.

— От погоды, — вздыхал он. — У меня тоже. Давайте чаю?

Она всегда соглашалась.

Чай они пили в задней комнате, за ситцевой занавеской. Там стоял круглый стол (меньше, чем у неё, но тоже дубовый), на стене висели портреты — стариков с бородами и женщин в париках. На окне — герань. В углу — самовар, тёртый, медный, но блестящий.

— Осип Лазаревич, — сказала она сегодня, отпив глоток. — У меня к вам дело.

— Слушаю.

— Вы в городе бываете. Не знаете, кто сдаёт комнаты приличные? Для женщины одной?

Фельдман поднял брови. Помолчал. Положил ложку.

— Софья Дмитриевна, вы собрались уезжать?

— Думаю.

— От чего? — Он смотрел внимательно, по-доброму. — От дома? От Фёклы? Или от того, кто приезжает по ночам?

Она покраснела. Фельдман никогда не говорил напрямую, но всё знал. Это было удивительно — откуда? Может, Фёкла рассказывала? Может, сам видел?

— Не знаю, — сказала она честно. — Может, от себя.

Он налил ей ещё чаю.

— Комнаты я знаю. На Подольской улице, у вдовы Беркович. Чисто, дешево, спокойно. Но вы не поедете.

— Почему?

— Потому что вы здесь корень пустили. Глубоко. Как дуб. А дубы не пересаживают. Они умирают.

Софья Дмитриевна сжала кружку так, что побелели пальцы.

— А если я хочу умереть?

Фельдман посмотрел на неё долго, грустно. Потом взял её руку своей — горячей, шершавой — и погладил.

— Не хочете вы умирать, — сказал он. — Вы хочете жить. По-настоящему. С тем, кого любите. А он — не тот.

— Откуда вы знаете?

— Я старый, — усмехнулся Фельдман. — Я всё знаю. Кроме того, где внуки. Внуков у меня нет. Как и у вас детей.

Она вздрогнула.

— Простите, — сказал он. — Я не хотел больно.

— Ничего.

Она допила чай, встала, взяла шёлк — голубой, для новой вышивки.

— Спасибо, Осип Лазаревич.

— Приходите ещё. Я вам варенье из айвы дам. Жена варила, царствие небесное.

Она кивнула и вышла. На улице уже темнело. Селение готовилось ко сну. Только из дома Калмагоровой светилось окно — Фёкла ждала с ужином.

А за горами, за заливом, на горизонте, горел огонёк. Парусник? Рыбачья лодка? Софья Дмитриевна остановилась, вгляделась. Огонёк мигнул и погас.

— И не надо, — сказала она в пустоту. — Всё равно не мой.

И пошла домой — по округлой брусчатке, босиком, через силу, потому что туфли натерли ногу. Камни были холодные и острые. Но она не жаловалась.

Ей некому было жаловаться.

Босиком по брусчатке. Роман
Босиком по брусчатке. Роман

Это был отрывок из романа

Продолжение можно прочитать на ЛитРес

Босиком по брусчатке — Оксана Сибирь | Литрес

Или прослушать аудиокнигу

Босиком по брусчатке, Оксана Сибирь

Также можно подписаться здесь в Премиум подписке

Книга разделена на три части, две из которых уже опубликованы !

Бесплатная версия тоже будет, но позже!

Всем добра!