Егору сорок два.
Ночь. Холодильник гудит. Егор лежит с открытыми глазами, смотрит в потолок, где медленно проплывает свет от фар проехавшей машины. Слева — пустая кровать. Простыня скомкана, подушка помята посередине, будто кто-то вырывал из неё своё лицо. В коридоре хлопает дверь туалета, потом тишина, потом щёлкает замок входной двери.
Он садится. Телефон показывает 02:47. Одевается в темноте — пальцы не слушаются, молния на кофте заедает трижды, он оставляет как есть. Идёт на кухню, открывает холодильник. Внутри — полпачки масла, морковка, вчерашний рис с сосиской в кастрюле. Он накрывает кастрюлю плёнкой, хотя никто его об этом не просил. Закрывает холодильник. Садится за стол. Ждёт.
В 03:15 щёлкает замок снова. Шаги в коридоре тяжёлые — не крадутся, просто уставшие. Жена заходит на кухню, не включает свет. Волосы мокрые после чужого душа, футболка надета наизнанку — швы наружу, бирка торчит у горла. Она проходит мимо, открывает холодильник, достаёт коробку вина, пьёт прямо из горлышка, стоя спиной к Егору. Пьёт долго, не отрываясь. Потом говорит не оборачиваясь:
— Ты не спишь.
Не вопрос. Констатация.
— Не сплю, — отвечает Егор.
Она уходит в ванную. Слышно, как течёт вода — не в душе, в раковине. Егор сидит ещё десять минут, смотрит на свои ладони, лежащие на столе. Потом идёт за ней. Дверь в ванную не заперта — она никогда не запирает, когда что-то сделала.
Ольга сидит на бортике ванны, задрав футболку до рёбер. На бедре — три свежих пореза. Неглубоких, ровных, почти деловитых. Из одного ещё сочится, медленно, по капле. Она вытирает лезвие от мужского станка о край раковины и прячет в аптечку, под вату. Делает это привычно, машинально, как чистят зубы.
Егор смотрит на аптечку. Потом на неё. Она не поднимает глаз. Егор выходит, идёт в коридор, находит лейкопластырь — старый, края обтрепались. Возвращается, садится на корточки перед женой. Берёт её ногу — она дёргается, но не отнимает. Он заклеивает порезы криво, пластырь морщится и пузырится, один кусок падает на пол, и Егор поднимает его дрожащими пальцами.
— Больно, — тихо говорит Ольга.
— Знаю, — отвечает он.
Он заклеивает последний, самый глубокий. Сидит на корточках ещё минуту, уткнувшись лбом в её колено. Ольга не гладит его по голове. Молчат оба.
Потом он встаёт, выходит на кухню, наливает стакан воды, пьёт. Смотрит на руки. Они дрожат. Он сжимает их в кулаки, разжимает — не проходит.
Утром в семь часов на столе уже стоят три плавленых сырка, буханка хлеба и пачка молока. Это Егор выложил, пока никто не видел. Алиса в двенадцать лет уже у плиты. На сковороде шкворчат три яйца — она разбивает их ловко, одним ударом о край, и пальцем вынимает упавшую скорлупу. Вера, девять лет, сидит на табуретке, смотрит в стену — не в окно, не в потолок, а именно в стену, в одно и то же пятно. Катя, семь лет, пытается застегнуть кофту Тасе, пять лет. Кофта мала, пуговица не лезет в петлю.
— Не дёргайся, — шепчет Катя. Тася дёргается.
Из спальни выходит Ольга. Волосы не расчёсаны, под глазами серая тень, будто их присыпали золой. Она в халате, на халате не хватает двух пуговиц. Подходит к столу, смотрит на сырки. Потом спрашивает тихо, устало — как учитель, который знает ответ заранее:
— Это всё?
Егор не отвечает. Сидит, смотрит в кружку. Ольга берёт плавленый сырок, разворачивает, откусывает прямо с фольги. Жуёт стоя, глядя в окно. Тася поднимает на неё глаза снизу вверх — стеснительно, с надеждой, как смотрят на врача.
— Мама, ты сегодня будешь добрая?
Ольга замирает. Сырок застывает у рта. Она смотрит на дочь, и в её глазах нет злости — она пуста, как выключенный телевизор. Кладёт сырок обратно на стол, поворачивается и уходит в спальню.
Тася не плачет. Она просто продолжает смотреть на закрытую дверь, на которой висит венок из сухоцветов — сделанный руками мамой два года назад. Катя, наконец, застёгивает пуговицу и выдыхает с облегчением. Алиса перекладывает яичницу на тарелку — три яйца на четверых. Она режет ножом, но рука дрожит, и один кусок получается вдвое меньше других. Она перерезает заново, лезвие скребёт по тарелке. Расставляет, садится, ест самая последняя, быстро, чтобы никто не заметил, что себе она взяла самый маленький кусок.
Потом в жизни семьи наступает неделя, которую Егор про себя называет «хорошей». Ольга встаёт раньше всех, ставит тесто, на кухне пахнет ванилином. Она в фартуке с ромашками — ромашки выцвели, но она всё равно его надевает. Тася сидит рядом на высоком стуле, измазанная мукой до бровей, и командует.
— А ёжику глазки? — спрашивает она.
— Сейчас, — мама достаёт из шкафа изюм, ищет самые крупные ягоды, вдавливает две штуки в печенье. — Вот ёжик. Глаза. И носик можно.
Тася хохочет, и мама улыбается в ответ, но вдруг замирает, смотрит на тесто — десять секунд, пятнадцать. Глаза тупеют, рука с изюмом застывает в воздухе. Потом она моргает, будто просыпается и снова улыбается — чуть шире, чем надо.
— Вы мои сокровища, — говорит она громко, почти весело.
Катя подходит сзади, обнимает маме за талию, прижимается щекой к фартуку. Ольга наклоняется, целует её в макушку. Из спальни выходит Егор в старой футболке с дырой подмышкой. Останавливается в дверях, смотрит, как они лепят печенье. Берёт с полки бутылку пива, открывает, пьёт прямо с горла, прислонившись плечом к косяку. Ольга оборачивается, видит бутылку. Смотрит секунду, ничего не говорит. Отворачивается к тесту.
Алиса заходит с улицы в куртке, ещё не разувшись. Видит мать у плиты, улыбающуюся, в ромашках. Останавливается, смотрит на неё долго — как на незнакомого человека, который случайно зашёл в чужую квартиру. Потом разувается, моет руки и молча берёт скалку. Раскатывает тесто рядом с матерью — слишком тонко. Тесто рвётся, края сползаются. Мама замечает, но говорит мягко, почти нежно:
— Алис, ты уже большая, сделай звёздочки покрупнее.
Алиса не отвечает. Раскатывает ещё тоньше. Мама поворачивается к ней — и видит, что дочь не смотрит на тесто. Она смотрит на мать, и взгляд у неё прямой, взрослый, почти жестокий.
— Алис.
— Я слышу, — говорит Алиса и рвёт тесто, скатывает в комок, начинает заново.
Егор допивает пиво, ставит бутылку в урну, идёт в спальню, ложится на кровать и закрывает глаза. Лежит так минут десять. Потом открывает глаза, встаёт, идёт в ванную. Открывает аптечку. Под ватой лежат лезвия — три штуки, чистые, блестящие, с голубым защитным слоем. Он забирает их все, кладёт в карман джинсов. Вместо них кладёт упаковку аспирина, задвигает поглубже. Выходит на улицу, идёт к мусорному баку. Лезвия падают на дно. Он стоит минуту, потом возвращается домой. Ольга ничего не узнает. Никто не узнает.
Хорошая неделя кончается вечером, когда на кухне опрокидывается коробка печеньем. Фигурки рассыпаются по линолеуму. Тася стоит посреди этого беспорядка, открыв рот. Мама входит с чашкой чая, останавливается, смотрит. Не на Тасю сначала — на фигурки. Потом медленно переводит взгляд на дочь.
— Я не специально, — говорит Тася тонким, напряжённым голосом.
Мать ставит чашку — слишком резко, чай плескается на блюдце. Подходит к Тасе, берёт её за плечо.
— Ты что творишь? — голос низкий, чужой.
— Я не специально, — повторяет Тася громче, почти криком.
Мать бьёт её по лицу. Открытой ладонью, по щеке. Звук получается мокрым, неприличным. Тася не понимает сначала — тело принимает удар быстрее, чем мозг. Потом у неё подрагивает нижняя губа, но она не плачет. Она просто отступает к стене, потом сползает за кресло, куда никто не заглядывает, садится на пол и сжимается в комок, обхватив колени руками.
В дверях стоит Алиса. Она пришла из школы, не сняла рюкзак. Смотрит на мать, которая стоит посреди кухни с опущенной рукой. Потом бросает рюкзак на пол — тяжело, с глухим звуком — и кричит неожиданно зло, надрывно с хрипотцой:
— Ты что, дура?! За что?!
Мать не отвечает. Садится за стол, пьёт чай. Делает глоток, потом второй. Входит Егор. Видит коробку на полу, разбросанные фигурки, видит Алису — её лицо красное, глаза мокрые, кулаки сжаты.
— Она ударила, — говорит Алиса, не «папа», а просто в пространство. — Опять.
Егор смотрит на жену. Она поднимает глаза от чашки.
— Она рассыпала, — говорит Ольга, и голос у неё обычный, будничный, как будто она объясняет, что на завтрак были сырки.
Егор не отвечает. Проходит мимо неё к креслу. Наклоняется, заглядывает в щель между стеной и спинкой. Тася сидит, прижавшись лбом к коленям, и слышно, как она часто дышит — не плачет, но дышит, как зверёк. Егор протягивает руку, она не берёт. Тогда он обхватывает её за подмышки и вытаскивает целиком, как котёнка. Та прижимается к нему мгновенно — лицом в свитер, носом в шерсть. Он гладит её по спине, круглые движения, очень медленно, будто учит её дышать снова. Ольга смотрит на них поверх чашки, не отрываясь. В её глазах нет вины. Есть что-то другое — усталость от самой себя, но вины нет.
Час спустя Ольга плачет на полу в зале. Она сидит, привалившись спиной к дивану, и держит Тасю на коленях. Тася уже не плачет, просто сидит, прижавшись щекой к маминой кофте — к тому месту, где пахнет молоком и потом. Мама гладит её по голове, целует в лоб, шепчет что-то неразборчивое — то ли «Мойдодыра», то ли просто набор звуков. Тася бормочет в ответ, уткнувшись ей в грудь:
— Мама, не плачь. Я не буду. Я не буду ронять.
Егор стоит в дверях, смотрит. Потом уходит на кухню. Открывает холодильник, достаёт бутылку пива. Смотрит на неё, на свет, сквозь коричневое стекло. Минуту. Потом открывает бутылку, выливает в раковину, смотрит, как пена сползает в сливное отверстие. Ставит пустую бутылку в мусор. Садится за стол. Смотрит на свои руки — они не дрожат, но он знает, что это ненадолго.
Через три дня Егор везёт Ольгу к частному наркологу в соседний район. Кабинет маленький, пахнет перегаром, медицинским спиртом и дешёвым освежителем воздуха — яблоко с химическим привкусом. На столе лежат журналы про рыбалку. Мужчина в синей рубашке, на которой пятно от кофе, спрашивает, когда пила последний раз. Ольга отвечает: «Вчера». Он говорит, что тогда сегодня можно, и спрашивает про деньги. Егор достаёт купюры — одна надорвана, он подклеил её скотчем, но нарколог не глядит. Спрашивает: «Решительно настроены?» Ольга говорит: «Да». Он вводит иглу, Ольга не морщится. Говорит: «Три дня самое сложное. Сорвётесь — начинайте сначала». Ольга кивает.
На улице она берёт Егора под руку. Идёт мелко, как старуха, хотя ей только тридцать семь. Говорит: «Всё будет хорошо. Вот увидишь. Я справлюсь». Егор молчит полквартала. Потом говорит:
— Я лезвия выкинул.
Ольга останавливается. Смотрит на него. Глаза у неё непустые — злые. Живые. Она отпускает его руку и идёт вперёд, не оглядываясь. Егор догоняет, идёт рядом. Они не разговаривают до самого дома.
Дом встречает их тишиной. Алиса у плиты. На столе стоит кастрюля с вчерашним рисом, три плавленых сырка и бутылка молока. Алиса не оборачивается, когда они входят. Жарит яичницу. Егор садится за стол, смотрит на её спину. Она разбивает яйца ловко, одним ударом о край сковороды. Потом замирает на секунду, вдыхает, выдыхает — и продолжает.
На третий день Ольга уходит. Егор просыпается в семь — Алиса уже готовит завтрак. Рис разогрет, яичница подгорела по краям, но съедобно. Тася сидит с кривым хвостом набекрень — Егор пробовал заплести, но пальцы путаются, волосы выбиваются. Возле Тасиной тарелки лежит резинка, которую он так и не смог закрепить.
— Папа, а мама где? — спрашивает Тася.
— Ушла, — говорит Егор.
— Куда?
— Не знаю.
Тася кивает, будто это нормальный ответ. Жуёт рис. Алиса ставит перед Егором тарелку — с самым ровным куском яичницы. Он смотрит на неё. Она отворачивается.
В три часа дня Ольга возвращается. Егор находит её в ванной — она лежит на боку на холодном полу, прикрытая пледом, который она стащила с кровати. На бедре кровь — старая, запёкшаяся, и одна свежая полоса, неглубокая, ровная. Рядом с её ладонью блестит новое лезвие — она купила, значит, в аптеке, или достала откуда-то ещё. Егор смотрит на неё секунду. Потом закрывает дверь — не хлопает, прикрывает тихо.
— Папа, а мама почему не встала? – спрашивает Тася.
— Она спит, — говорит Егор.
— Но уже день.
— Она устала.
Тася смотрит на него долго, изучающе. Потом говорит:
— Папа, у тебя ничего не дрожит.
— Да, — говорит Егор. — Сегодня нет.
Алиса стоит в коридоре, смотрит на дверь ванной. Егор подходит к ней сзади. Она не оборачивается.
— Пап, — говорит она. — А если ты уйдёшь, мы куда?
— Я никуда не уйду, — говорит Егор.
— Пап.
— Что.
— А если она умрёт?
Вопрос звучит не как вопрос. Как предположение, которое она обдумывала долго и вслух произносит впервые. Егор молчит. Смотрит на дверь ванной. Потом говорит:
— Тогда мы останемся.
— Пятеро, — говорит Алиса. — Ты один.
— Да.
Алиса отворачивается, идёт на кухню, ставит чайник. Егор смотрит, как она аккуратно, медленно насыпает заварку — по ложечке на кружку, как научила её когда-то мама, в другую жизнь. Руки у Алисы не дрожат.
Вечером они ужинают впятером: Тася, Катя, Вера, Алиса и Егор. Мать в ванной спит или не спит, никто не проверяет. На столе рис, три плавленых сырка, нарезанных на кусочки, и яичница на отдельной тарелке — подгоревшая, с вытекшим желтком. Егор ел такую уже много раз, но сегодня он ест молча и не морщится. Тася жуёт, смотрит на дверь в коридор. Открывает рот, чтобы что-то спросить — наверное, про маму, про доброту, про завтра. Но Алиса быстро говорит:
— Тась, давай после ужина ёжика лепить. Из пластилина. Помнишь, мама учила?
Тася смотрит на неё. Закрывает рот. Кивает. Берёт ложку.
Никто не говорит «давайте есть». Они просто едят. За окном темнеет. Где-то в соседней квартире плачет ребёнок. Егор поднимает глаза, смотрит на Алису. Она сидит прямая, ест медленно, хотя видно, что она голодная. Он кладёт на её тарелку свой кусок сырка — тот, что побольше. Алиса не говорит спасибо. Она просто ест дальше, не поднимая глаз.
Тася доедает рис, вытирает рот рукавом и вдруг говорит спокойно, без вопроса, как о погоде:
— Сегодня мама будет недобрая.
Повисает тишина. Катя опускает голову. Вера смотрит в тарелку, в свой нетронутый сырок. Алиса не отвечает. Егор молчит.
Тася пожимает плечами. Слазит со стула, идёт в зал, достаёт из ящика пластилин — оранжевый, мятый, без коробки. Садится на пол и начинает лепить ёжика. Кривого, с одной иголкой, но ёжика. Егор смотрит на неё, потом на свои руки. Они лежат на столе спокойно, и он не знает, когда начнут дрожать снова. Может, завтра. Может, через час. Может, никогда.
Он встаёт, убирает тарелки, моет посуду — не доверяя Алисе, просто потому, что надо. Вода горячая, пальцы краснеют. Из зала доносится Тасин голос: «А иголки из чего? Из спичек можно?» Алиса отвечает: «Из спичек. Но аккуратно». Егор выключает воду, вытирает руки, смотрит на своё отражение в тёмном окне. Ему сорок два. Он не знает, что будет завтра. Но знает, что сейчас — пока не дрожат руки — он помоет посуду и заплетёт Тасе косичку заново, и выкинет из ванной это лезвие, и сядет рядом с Алисой, и будет молчать с ней вместе. Потому что молчать — это тоже делать.