В центральном посту ракетного подводного крейсера пахнуло душком страха смещенного с старым железом и п безнадежностью. Но приборы показывали не безнадежность. Приборы, эти беспристрастные свидетели человеческой драмы, выплевывали цифры, от которых у вахтенного химика по спине полз липкий, арктический холод.
— Такого не бывает, — прошептал он, протирая окуляры КГА, словно это могло изменить кривую на графике. — Это же не отсек, это бомба.
Интрига закручивалась в тишине автономки, где-то на глубине ста двадцати метров. По всем канонам подводной войны, превышение ПДК по углеводородам означало одно из двух: либо пожар, который пока прячется в переборках, либо катастрофическую утечку ГСМ. Но в трюмах было сухо, как в горле у старпома, а датчики продолжали орать немым красным цветом. Особенно свирепствовали приборы во втором и пятом "Бис" жилых. Там, где в три яруса спал свободный от вахты экипаж, концентрация метана и сероводорода достигла значений, при которых в учебниках по борьбе за живучесть обычно рисуют огненный гриб и пишут слово «Аминь».
Никто ничего не понимал. Механики, электрики и все остальные ползали на карачках, обнюхивая каждый фланец, каждый сальник. Офицеры переглядывались, подозревая диверсию или неведомый дефект прочного корпуса. Атмосфера накалялась. Люди дышали этим невидимым ядом, но — и в этом заключалась первая странность — никто не морщился. Рецепторы семидесяти человек, запертых в стальной бочке, за три недели похода совершили эволюционный прыжок назад, в сторону простейших. Они просто перестали распознавать запах сероводорода. Нос стал бесполезным придатком, верящим только в стерильность регенерации.
— Товарищ командир, — доложил КЬЧ-5, голос его дрожал от непонятного унижения. — По всем отсекам — газовый фронт. Мы всплываем или взлетаем. Третьего не дано.
Лодка пошла наверх. Всплытие «по нужде» — не по оперативной, а по самой что ни на есть физиологической и технической. Крейсер пробил ледяную кашицу, и в центральный ворвался первый глоток забортного воздуха.
Вахтенные, выходившие на мостик, были похожи на людей, покидающих газовую камеру. Но настоящий катарсис наступил позже.
Когда первая смена, пробыв на свежем воздухе положенные пятнадцать минут, начала спускаться назад, в чрево атомохода, они замерли на ступенях трапа. На их лицах отразилась такая гамма чувств, будто они увидели сатану, жарящего яичницу на реакторе.
— Матерь божья... — выдохнул вахтенный офицер, зажимая нос рукавом канадки. — Закройте люк! Выжгите здесь всё!
Он зашел в центральный и посмотрел на своих товарищей как на прокаженных. Внизу, в теплом и уютном свету приборов, пахло не просто «утечкой». Там пахло концентрированным, выдержанным, многослойным перегаром... но не спиртовым, а тем самым, биологическим. Пахло так, что слезились глаза даже у видавших виды крыс.
И только тогда, в конце девяносто третьего года, в этой точке абсолютного абсурда, пришло осознание. Это была не техническая неисправность. Это была эпоха пердёжного газа.
Страна, рушившаяся на куски, не могла кормить своих защитников мясом. Интенданты, чьи совести были распроданы вместе с флотским мазутом, загрузили на борт тонну гороха и фасоли — дешевого растительного белка, призванного заменить собой всё: от тушенки до чувства собственного достоинства.
Экипаж, этот гигантский коллективный кишечник, послушно перерабатывал бобовые в метан в течение двадцати суток. Газоанализаторы честно фиксировали результат этой алхимии нищеты. Гипотетический экипаж гипотетической лодки шел сквозь океан, превратившись в одну большую реактивную горелку.
В этом и заключался великий сарказм времени: самая грозная сила в мире, способная превратить континенты в радиоактивную пыль, едва не самоликвидировалась из-за того, что на завтрак, обед и ужин у нее был горох «флотский». Океан молчал, скрывая в своих глубинах этот ароматный позор, а где-то в штабах писали отчеты о «высокой боеготовности», пока офицеры в отсеках пытались не чиркать спичками, чтобы не войти в историю как первый в мире экипаж, погибший от собственного метеоризма...
Девяносто третий год не просто наступил — он обрушился на нас всей тяжестью гниющей империи, оставив офицеров и матросов один на один с бездонным чревом атомного крейсера и гулкой пустотой в карманах. Зарплату превратили в миф, в абстракцию, которую обсуждали в курилках с той же долей веры, что и второе пришествие. Моряки уходили в автономку не защищать величие, а прятаться от хаоса, который творился на берегу, где вчерашние адмиралы торговали медью, а жёны подводников в ЗАТО учились варить суп из надежд и безнадёжья.
В провизионку вместо золотистых банок тушёнки, пахнущих довоенным покоем, загрузили смерть для кишечника — серые, пыльные мешки с горохом и фасолью. Это была продовольственная капитуляция. Флот предали не американские акустики, а интенданты с пустыми глазами, выдавшие экипажу стратегический запас музыкального топлива вместо калорий.
Кок, чей взгляд за две недели стал походить на взгляд инквизитора, творил свою черную мессу. Горох был везде. Он пропитал переборки, он стал частью экипажной ДНК.
Горох и фасоль. Фасоль и горох.
Кок, человек творческой души и ограниченных ресурсов, быстро понял, что деваться некуда. Кулинарная эволюция на борту пошла по какому-то извращённому, спиралевидному пути. В понедельник их ждал гороховый суп, плавно перетекающий в фасолевое пюре на ужин. Во вторник на завтрак подавали нечто, гордо именовавшееся «бобовой лапшой», а к обеду — гороховый кисель, субстанцию настолько плотную, что её можно было использовать для заделки мелких пробоин в легком корпусе.
Через две недели экипаж стал представлять собой единый, слаженный биологический механизм по переработке растительного белка. В замкнутом пространстве прочного корпуса, где каждый кубометр воздуха на счету, это неизбежно должно было привести к технологическому коллапсу.
Подводники ели его в жидком, твердом и газообразном состояниях. Это была алхимия нищеты: как превратить тонну бобовых в боевое дежурство.
К середине похода физиология начала брать свое. Человеческий организм, запертый в стальной капсуле под сотнями метров ледяной воды, — штука хрупкая, но мстительная. В жилых отсеках воцарилась атмосфера, которую не смог бы описать ни Данте, ни Кафка. Воздух стал плотным, осязаемым, почти маслянистым. Они дышали продуктами собственного распада, и каждый выдох был пропитан горечью осознания: вот оно, истинное лицо «нового мирового порядка.
Отсюда и результат..
Послесловие.
Всё вышеизложенное — не более чем литературная мистификация, горькая сатира, облечённая в плоть флотской байки. Настало время сорвать маски и восстановить справедливость.
Даже в самые смутные, беспросветные годы распада империи, когда горизонты казались затянутыми тиной безнадёги, советский и российский подводный флот хранил своё достоинство — в том числе и гастрономическое. Никакие интенданты, даже самые отчаянные, никогда не грузили на борт мешки с сухим горохом или фасолью. Флотская диета знала лишь благородный зелёный горошек в банках да консервированную фасоль, которые вели себя в недрах человеческого организма вполне пристойно и в газовую атаку не перерастали.
Эта история — адаптация, вольный перевод с английского, зарисовка из жизни «вероятного противника». Подобный конфуз действительно имел место на одной из американских стратегических субмарин в 80-е, во время захода в Филиппины. Местный «прокьюрмент» — те же наши интенданты, только с другим акцентом — закупил провизию у местных поставщиков. Основу этой снеди составляли те самые бобовые, коварство которых американская физиология не учла. Всё, что случилось дальше — и зашкаливающие датчики, и ужас вахты при всплытии, — это хроника приключений парней под звёздно-полосатым флагом.
Я часто слышу упрёки. Одни говорят: «Зачем ты чернишь наш флот?, другие подначивают: «Мало чернишь, добавь жару!. Истина же, как всегда, лежит посередине, в плоскости чистого искусства. Я просто перенёс эту абсурдную ситуацию в наши декорации, чтобы через гротеск показать дух эпохи, которой, к счастью, не удалось нас сломить.