В то утро Виктор орал так, что в голове зазвенело противное эхо, будто кто-то бил кастрюлей о стену. Я как раз насыпала кофе в турку, а он влетел на кухню, даже не выключив телевизор в комнате, и с порога завёлся: «Опять твоей матери деньги перевела? Скажи честно!» Я вздохнула и поставила турку на плиту. Хотелось ответить спокойно, но внутри уже поднимался горячий ком. Пятнадцать лет брака научили меня, что спокойствие Виктора не успокаивает, а только раззадоривает.
«Перевела. Три тысячи. У неё очки сломались, а без очков она даже ценник в аптеке не разглядит», — сказала я, глядя в тёмное стекло окна. За окном висело серое мартовское небо, голые ветки тополя царапали раму, словно пытались залезть внутрь и подглядеть за нашим спектаклем.
«Три тысячи! — передразнил он. — А ничего, что мы в кредитах по уши? Ты вообще знаешь, сколько нам гараж обходится? А страховка? А то, что я на двух работах кручусь? Как твоя мама будет жить без твоих денег, а? Ты об этом подумала?»
Я молчала. Он не интересовался, что мама меня одна поднимала, без отца, который ушёл, когда мне было пятнадцать. Не помнил, что она продала свою единственную шубу, лишь бы я поступила в институт. Виктор видел только цифры в выписке с карты и собственную правоту.
«Ты бы ещё ей квартиру оплачивал, — продолжал он, расхаживая по кухне и хватая с полки кружку, но тут же со звоном возвращая её обратно. — У неё же пенсия есть. И ЕДВ, и субсидия. А ты всё тащишь и тащишь. Как дойная корова!»
Я выключила газ, потому что кофе уже убежал. Запахло горечью. «Виктор, она моя мать. И я зарабатываю. Неужели тебе жалко трёх тысяч? Мы не обеднеем». Я повернулась к нему и увидела его лицо: красное, с надутыми венами на висках и презрительной усмешкой. Он тыкал пальцем в мою сторону, словно забивал гвоздь в стену.
«Зарабатываешь? — он оскалился. — Твоя зарплата утекает маме, а потом ты у меня просишь на бензин! Я тебе говорю в последний раз: или ты перестаёшь кормить эту пенсионерку, или я подаю на развод!»
Я сняла фартук. Сложила его аккуратно, как когда-то мама научила, и повесила на крючок у холодильника. «Не надо подавать. Я сама подам», — тихо сказала я. Его лицо вытянулось. Он не ожидал. Все эти годы я отмалчивалась, сглаживала углы, а тут вдруг заговорила.
«Ты… ты серьёзно?» — только и выдавил он. А я уже пошла в коридор за паспортом.
Развод прошёл быстро и гадко, как обычно бывает, когда делить особо нечего, а вот претензий — полный вагон. Виктор названивал каждый день, то требовал вернуть сервиз, то обвинял, что я сломала спинку его любимого стула, то присылал длинные сообщения про то, сколько он на меня потратил за последние пять лет. Я не отвечала. Сил не было. Сняла комнату в старой пятиэтажке в соседнем районе, перевезла своё — два чемодана, швейную машинку и фикус, подаренный мамой ещё на новоселье. Фикус долго болел, сбрасывал листья, будто обижался на переезд, но потом привык. Как и я.
Мама, конечно, переживала. Приезжала, привозила солёные огурцы и плакала в моей крохотной кухоньке, утирая глаза стареньким платком. «Наташа, может, зря? Может, надо было потерпеть? Все так живут», — шептала она. Я гладила её по седым волосам и молчала. Терпеть больше не хотелось. Мне пятьдесят два, и у меня впереди ещё лет двадцать жизни. Я не хочу встречать их в роли оправдывающегося банкомата.
А потом настала та самая ночь. Я вернулась с работы, уставшая, сняла туфли и собиралась заварить ромашкового чаю, как телефон зажужжал на тумбочке. Высветилось «Свекровь». Я чуть не сбросила, но любопытство взяло верх. Голос Ираиды Васильевны дрожал так, будто она говорила из-под земли.
«Наташа! Наташенька! — захлёбывалась слезами свекровь. — Витюшу забрали! Полиция! Среди ночи приехали, в наручниках! Я сама видела, я не спала, смотрела в глазок! Господи, что делать-то?»
Я села на табуретку. В груди что-то оборвалось, но не от жалости, а от странного предчувствия. Виктор — хитрый, скользкий, но не уголовник. Я спросила спокойно: «Ираида Васильевна, за что? Что случилось?» Но она только рыдала и просила приехать. Я пообещала, хотя ехать не собиралась. Вместо этого я набрала знакомого юриста, который когда-то помогал оформлять документы на гараж.
Оказалось, правда вскрылась быстро, как нарыв. Виктор два года назад открыл небольшую фирму по ремонту бытовой техники. Прибыль была копеечная, но налоги платить не хотелось — жадность душила его даже в мелочах. Тогда он оформил все документы на подставное лицо. Только вот в качестве этого лица выбрал мою маму, Антонину Сергеевну. Паспортные данные у него были — когда-то она давала их, чтобы помочь со справкой для санатория. Виктор подделал подпись, заверил у нотариуса, который уже попался на других махинациях, и стал единолично распоряжаться счетами.
Самое мерзкое: в одном из документов он использовал подпись моего покойного отца, которого нет в живых уже тридцать семь лет, представляя его якобы поручителем. Подпись эта была старательно срисована с пожелтевшей дарственной на квартиру, которую мама бережно хранила в шкафу среди старых открыток и вырезок, — Виктор однажды рылся там в поисках инструментов и, видимо, не постеснялся сфотографировать документ. Он думал, что никто не полезет проверять, потому что фирма маленькая и никому не интересна.
Но система однажды дала сбой, и нагрянула проверка. Налоговая задала вопросы, документы ушли к следователю, и тот быстро выяснил, что девяностолетняя женщина точно не могла управлять ремонтной мастерской и уж тем более не воскрешала покойного мужа для поручительства. Вызвали на допрос маму. Антонина Сергеевна, услышав, что её подозревают, расплакалась, позвонила мне, и я сразу поехала к ней. В отделении нам всё объяснили: она здесь ни при чём, а вот Виктору предъявили обвинение в подделке документов и уклонении от уплаты налогов. Его взяли прямо из дома, где он, по словам свекрови, пил пиво перед телевизором.
Когда я всё узнала, меня накрыла такая смесь эмоций, что даже голова закружилась. С одной стороны, жгучая обида: он посмел втянуть мою больную мать в свои грязные игры. С другой — какое-то горькое облегчение. Справедливость, пусть и кривая, сработала.
Через несколько дней мы с мамой сидели у неё на кухне. Она пекла блины — как всегда, на старой сковородке с протёртым тефлоном. Сковородка та ещё помнила папины руки, и мама отказывалась менять её. Мы пили чай с сушками, и мама, помешивая варенье, вдруг сказала: «Наташа, а ведь ты знаешь… если бы ты не ушла, он бы и тебя под монастырь подвёл. А так — ты в стороне, чистая, и я жива-здорова». Она улыбнулась, морщинки возле глаз разбежались лучиками. Я взяла её за руку, сухую и тёплую, и впервые за много лет ощутила покой.
Теперь я живу одна. Фикус зазеленел, швейная машинка строчит без перебоев, а на работе внезапно предложили повышение. Виктору светит условный срок или реальный — пока не ясно, но его фирма закрыта, счета арестованы, а самоуверенности поубавилось. Буквально вчера он передал через свекровь записку: «Прости. Я был дурак». Я записку порвала и выбросила, но внутри, не скрою, стало легко. Словно кто-то отодвинул тяжёлую штору и впустил свет.
Мама звонит каждый вечер, спрашивает, ела ли я, и больше не плачет. Наоборот, даже голос стал звонче. «Дочка, — смеётся она, — а ведь Виктор-то яму копал, да сам в неё и свалился. Не рой другому, особенно если паспортные данные у него списать умудрился». И мы хохочем, как две девчонки.
Я не жалею ни о чём. Иногда, чтобы вернуть себе жизнь, нужно просто перестать бояться разбитой посуды. Она всё равно бьётся. Главное — вовремя подмести осколки и идти дальше. Блины мама печёт теперь только для нас, без зрителей и без крика. И знаете, они почему-то стали гораздо вкуснее.