Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Жернова Эпох

«За это платили 25 рублей»: Как я чертил первую в мире ажурную башню для инженера Шухова

За 25 рублей в месяц от меня требовалось только одно — ровно тянуть линии рейсфедером и не задавать лишних вопросов. Но весной 1896 года в конторе инженера Бари мне на стол легла задача, которая на первый взгляд казалась издевательством над законами физики. Запах мазута я с тех пор узнаю за версту. Он въелся в манжеты моей рубашки, в волосы, в страницы чертёжного журнала, и как я ни мылся, всё равно приносил его с собой домой на Мясницкую. Я помню это, будто вчера. Весна 1896, Москва, второй этаж дома на Мясницкой, контора инженера Бари. Я стою у наклонной доски и копирую тушью кривую, которую вчера начертил сам Владимир Григорьевич Шухов. Эта кривая называется гипербола. А Лавр Никитич, наш старший, только крякает над моим плечом: «Молоденький, вишь, кака задача. Полотенце-то сетчатое, а держит как чугун». Меня взяли в контору полгода назад, по рекомендации дядиного свояка. Было мне двадцать два, и я умел только одно: ровно тянуть линию рейсфедером. За это платили двадцать пять рублей

За 25 рублей в месяц от меня требовалось только одно — ровно тянуть линии рейсфедером и не задавать лишних вопросов. Но весной 1896 года в конторе инженера Бари мне на стол легла задача, которая на первый взгляд казалась издевательством над законами физики.

Запах мазута я с тех пор узнаю за версту. Он въелся в манжеты моей рубашки, в волосы, в страницы чертёжного журнала, и как я ни мылся, всё равно приносил его с собой домой на Мясницкую.

Я помню это, будто вчера. Весна 1896, Москва, второй этаж дома на Мясницкой, контора инженера Бари. Я стою у наклонной доски и копирую тушью кривую, которую вчера начертил сам Владимир Григорьевич Шухов. Эта кривая называется гипербола. А Лавр Никитич, наш старший, только крякает над моим плечом: «Молоденький, вишь, кака задача. Полотенце-то сетчатое, а держит как чугун».

Меня взяли в контору полгода назад, по рекомендации дядиного свояка. Было мне двадцать два, и я умел только одно: ровно тянуть линию рейсфедером. За это платили двадцать пять рублей в месяц, обед в трактире, и с меня хватало.

Контору Бари знала вся промышленная Россия. Александр Вениаминович ставил резервуары на Каспии, котлы на заводах, мосты через сибирские реки. Сам он говорил с лёгким немецким пришепётыванием, носил узкий жилет в клетку и ходил по залу так, будто проверял корабль. А душой всего была другая комната, в глубине, с окном во двор. Там за столом сидел Шухов.

Я боялся его поначалу. Не потому, что он бывал резок, нет. Он почти никогда не повышал голоса. Просто, глядя на него, было стыдно чертить плохо. Высокий, с прямой спиной, борода коротко подстрижена, рукава всегда подвёрнуты до локтя. Он мог полдня сидеть молча над листом, а потом поднять голову и сказать: «Тимофей Алексеевич, принесите таблицу нагрузок для сосны». И я бежал, и сердце у меня стучало громче каблуков.

Первое, чему он меня научил, было не чертить, а думать прежде, чем чертить.

Шухов говорил: «Вы сначала спросите материал, что он хочет. Стальной прут хочет быть прямым. Если вы его сгибаете, вы с ним ссоритесь. А если вы его натягиваете, он вам благодарен».

Так я узнал про гиперболоид. Вернее, про ажурную башню.

А история форсунки была старше меня в этой конторе. Её Шухов сделал ещё в начале восьмидесятых, когда Бари только открыл дело и возил его по бакинским промыслам. До того мазут на нефтеперегонных заводах считали мусором. Жечь его не умели: он коптил, гас, заливал топку. Сжигали под котлами дорогой керосин, а чёрную жижу сливали в овраги.

Шухов взял трубку, ввёл в неё пар и заставил пар разрывать мазут в мельчайшую пыль. Пыль эта горела ровным, жарким, почти бесцветным пламенем. Всё. Простая железка, одна из тех, что потом стояли на десятках тысяч котлов от Баку до Уральска.

Эту трубку я в первый месяц держал в руках. Лавр Никитич достал её с полки, обтёр ветошью и сунул мне: «Ты, брат, пощупай. Вот с чего наша контора поднялась». Медная, тёплая, с двумя штуцерами. Простая до обиды. Я спросил тогда, что тут патентовать. Лавр Никитич засмеялся: «Ты попробуй её сперва выдумать, а потом спрашивай».

Про форсунку иногда вспоминал Дмитрий Иванович, когда бывал у нас. Менделеев заходил в контору без предупреждения, большой, с мягкими волосами, с медленной мягкой речью. Он считал Шухова своим, и Шухов его слушал, как слушают отца. Я однажды подавал им чай и услышал, как Дмитрий Иванович сказал, щурясь на окно:

«Владимир Григорьевич, ваша форсунка, может, и ещё улучшится, а только лучше её я покуда не видел. Вы и сами про это, кажется, забыли?»

Шухов улыбнулся в бороду и ничего не ответил.

В тот год контора готовилась к Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде. Готовились все: металлургия, машиностроение, даже ситценабивные фабрики. Но Шухов шёл туда с такими вещами, каких прежде свет не видел. С ажурными перекрытиями над павильонами, тонкой стальной сеткой, висящей, как платок, на стальных кольцах. И главное, с водонапорной башней новой конструкции. Над ней я и корпел весной девяносто шестого.

Башня была высотой двенадцать саженей с лишком. Но не высота меня поразила, а линии. Я привык, что башни стоят, как кирпич на кирпиче. А эта состояла из прямых железных прутьев, поставленных наклонно, в два ряда, один влево, другой вправо. И в том месте, где прутья пересекались, тело башни сужалось в талию, а ниже и выше расширялось. Если смотреть прямо, видишь ажур. Если смотреть сбоку, видишь гиперболу, чистую, как в учебнике.

«Тимофей Алексеевич, – говорил Шухов, подходя сзади, – вы понимаете, что происходит?» Я не понимал.

«Из прямых прутьев мы получили кривую поверхность. Эта кривая держит воду. Прутья при этом работают только на растяжение. Ничего лишнего. Как у паука».

Про паука он говорил часто. Я теперь и на паутину в углу смотрю иначе.

Главным моим потрясением того года стал день сборки. В Нижний я поехал в июне вместе с монтажной партией. От станции нас везли на подводе через пыльный посад, мимо ярмарочных балаганов, мимо запаха смолы, конского пота и жареных пирожков. А потом, за поворотом, открылся выставочный двор, и я увидел её.

Башня росла из земли, как перевёрнутая корзина. Её ещё не кончили, прутья торчали вверх, и по ним, как муравьи, ползали клепальщики. Внизу гудел пневматический молоток, и каждый удар отдавался в груди. В воздухе висел тот самый запах, который я узнал в конторе с первого дня: нагретого железа, машинной смазки, горячего мазута в топке компрессора.

Рядом со мной остановился Бари. Он был в светлом летнем пальто, и я впервые увидел его молчащим. Он просто стоял и смотрел снизу вверх.

«Тимофей, – сказал он, не оборачиваясь, – ты запомни. Мы сегодня сломали не башню. Мы сломали представление о башне».

Я тогда не понял, что он сказал. Понял годы спустя, когда такие башни, сетчатые, прозрачные, из прямых прутьев, встали на Шаболовке, в Николаеве, на маяках у Чёрного моря. А водокачки конторы Бари разошлись по всей России, больше двух сотен, если верить старым ведомостям.

Признаюсь, о том лете я часто думаю именно через запах. Через запах горячего мазута, что шёл из топки в Нижнем и которым пахла моя собственная рубашка в Москве. Через запах медной форсунки, которую я однажды держал в руках. Через запах тушёной бумаги, на которой я чертил сетку, не похожую ни на что прежнее.

Теперь мне за шестьдесят. Нет уже Александра Вениаминовича. Нет Дмитрия Ивановича. В двадцать четвёртом году умер и Лавр Никитич. Остался только Владимир Григорьевич, и, говорят, он теперь редко выходит из дому.

А я до сих пор, когда проезжаю мимо водокачки на какой-нибудь захолустной станции, выхожу на подножку и смотрю. Стоит она, ажурная, прозрачная, и талия у неё та самая, гиперболическая. И пахнет от неё железом и мазутом.

Тем самым мазутом, который раньше сливали в овраг.

Чертёжник Тимофей и старший Лавр Никитич – вымышленные персонажи. Литература: Шухова Е.М. «Владимир Григорьевич Шухов. Первый инженер России» (М., 2003); Архив РАН, ф. 1508 (личный фонд В.Г. Шухова).

А вы знали, что гиперболоидные башни Шухова до сих пор стоят по всей России? Напишите, если видели их вживую!