Нина несла заливное, прижимая тяжёлое блюдо к животу через полотенце. Руки после кухни саднили, пахли чесноком и хлоркой, полчаса назад унитаз драила, чтоб перед гостями не стыдно. Глянула в окно и замерла.
Во двор, задом, нагло давя кусты сирени, вползала серебристая «Тойота». Чистая, аж глазам больно, из таких машин не выходят, а вываливаются с таким видом, будто им все вокруг должны за один только факт их присутствия.
Вадику тридцать два, а у него из трудовой книжки можно козьи ножки крутить — нигде больше полугода не задерживался. То «начальник дурак», то «перспектив нет».
А тут иномарка.
Нина брякнула блюдо на стол. Дрожащее мясо в тарелке качнулось.
— Явился, — выдохнула она, не к кому-то обращаясь, а так, в сторону мимозы, густо залитой дешёвым майонезом.
Клавдия Михайловна уже затянула свою волынку про колено:
— ...и вот, Ниночка, мажу я этой мазью, а оно как огнём печёт! Видать, подделка в аптеке, сейчас же кругом один обман...
Антонина Петровна, восседавшая во главе стола даже не обернулась, а только сказала.
— Нина, ты чего там застряла? Гости ждут. Поставь Вадюше тарелочку чистую, он с дороги, поди, изголодался. И хлеб порежь, только не ломотьями, как ты любишь, а по-человечески.
Вадик вошёл.
— Здорово, честной компании, — Вадик кинул куртку на спинку стула, едва не смахнув фужер. — Мать, с днюхой, цветёшь.
Чмокнул Антонину Петровну в щеку и тут же потянулся к тарелке с беляшом, пачкая пальцы в масле.
— Кушай, сынок, кушай, — пропела Антонина Петровна, и в её голосе появилось тепло, от которого у Нины затылок заломило. — Нина, положи ему холодцу, самого лучшего выбери, с горчичкой.
Выпили.
Слава, муж, сидел рядом, втянув голову в плечи, будто хотел с обоями слиться. Пётр Иванович, тесть, молча жевал корочку хлеба, глядя в телевизор, где без звука плясали какие-то девицы.
Антонина Петровна медленно, с оханьем, поднялась. Ухватилась рукой за край стола, подождала, пока все замолкнут.
— Я что сказать хочу... — она всхлипнула, но глаза остались сухими и зоркими. — Слава мой... он же молчун, в отца пошёл. Слова лишнего не вытянешь, но сердце-то золотое. Полтора года, считай, семью братову на плечах нёс. Вадюше-то тяжело было, бизнес этот его... А Славочка ни разу не отказал. Машину вот помог взять, долги закрыл, настоящий брат.
Нина почувствовала, как по спине пополз холод, посмотрела на мужа.
— Слав, — позвала Нина. Клавдия Михайловна за столом осеклась.
— Нин, ну чего ты... праздник же, — пробормотал Слава, не поднимая глаз.
— Телефон дай.
Слава достал его. Пальцы были влажные, он никак не мог разблокировать экран. Положил на стол.
Нина глянула, на счету светились нули. Полтора года она ходила в сапогах, у которых подошва протерлась, потому что «надо потерпеть, Слава говорит, на будущее откладываем».
— Понятно, — сказала Нина.
— Ниночка, — Антонина Петровна перехватила инициативу, голос её стал вкрадчивым. — Ты не дуйся. Слава мужчина, он решение принял. Семья это не только ты да дети. Вадику нужнее было, а деньги дело наживное. Ты ж умная баба, поймёшь.
Вадик в это время с аппетитом чавкал беляшом, не отрываясь от телефона, ему было всё равно.
— Мне тридцать два, — вдруг сказал он, вытирая рот ладонью. — Имею право пожить как человек.
Антонина Петровна довольно кивнула и поправила платок.
— И вот ещё что, Славочка, Нина... Раз уж так вышло... Я квартиру-то свою на Вадика переписала. Ему для дела надо, в залог там... В общем, я завтра вещи перевезу к вам. Зал у вас большой, я на диванчике помещусь.
Нина открыла рот.
В этот момент Пётр Иванович, который всё это время сидел как истукан, медленно встал. Обошёл стол, остановился за спиной у Славы.
Сын вжал голову в плечи ещё сильнее.
Пётр Иванович поднял тяжёлую руку: огромную, с толстыми пальцами и отвесил Славе такую затрещину, что тот едва лбом в тарелку с холодцом не улетел. Рюмка на столе звякнула и опрокинулась, заливая белую скатерть.
— Своих детей обнёс, — негромко, но так, что у Клавдии Михайловны челюсть отвисла, сказал отец. —
Он не стал дожидаться ответа. Вернулся на место, сел и снова уставился в телевизор.
Праздник кончился.
Гости засуетились, засобирались, бочком-бочком к выходу. Антонина Петровна противно завыла, причитая, что её «в собственном доме забили». Вадик, прихватив со стола остатки колбасы, тоже смылся.
— Ты куда? — спросил Слава из темноты коридора, когда она накинула куртку.
— Продышаться.
На лестничной клетке воняло мусоропроводом и чужими котлетами. Нина вышла во двор.
Во дворе заливалась лаем бродячая собака. Как будто тоже на жизнь жаловалась.
***
В субботу.
Антонина Петровна не приехала, а возникла, заполнив собой всё пространство прихожей ещё до того, как Вадик затащил первый баул. Нина как раз вешала белье, руки были влажные, пахли кондиционером «Лесной аромат».
Вадик таскал сумки в синюю клетку, раздутые до треска. Из одной торчал край засаленного ватного одеяла, из другой.
— Всё, мать, обживайся, — сказал он, вытирая пот со лба коротким жестом. На Нину он даже не посмотрел, будто она тут — предмет мебели, вроде вешалки. — Дела у меня.
Хлопнула дверь, лифт за стенкой взвыл, как раненый зверь. Нина стояла у окна, глядя, как иномарка, блеснув на солнце, выруливает из двора.
В прихожей началось шуршание. Антонина Петровна обживалась быстро, по-хозяйски.
— Фикус-то, фикус поставь аккуратней, Слава! — донеслось из коридора. — Живая душа, обломаете ведь, ироды.
Славин голос был тихим:
— Мам, ну куда его? Тут и так не пройти.
— В зал ставь, на тумбочку. Там свету больше и баулы не кидай, там хрусталь дедов.
Нина в комнату не пошла. Решила: « Слово не скажу. Пусть сам хлебает, раз заварил. Посмотрим, на сколько его совести хватит».
Прошла неделя.
Дом пропитался Антониной Петровной. Теперь здесь пахло не Ниниными духами, а варёной капустой и корвалолом.
Вечер.
Нина на четвереньках ползала по залу с тряпкой. Вода в ведре была почти чёрной. Свекровь сидела на диване, поджав под себя ноги в толстых вязаных носках. На коленях газета, в руках семечки.
Щёлк-бац. Кожура летела на свежевымытый линолеум. Щёлк-бац.
— Нин, — не отрываясь от телевизора, проскрипела Антонина Петровна. — Ты под диваном-то получше повозюкай. У меня от пыли этой в горле першит, дышать нечем. Врачи говорят — аллергия, а мне в моём возрасте только задохнуться не хватало.
Нина молча засунула швабру под диван. Металлическая палка звякнула о ножку.
— Потише ты, — поморщилась свекровь. — Голова и так раскалывается, давление, поди. Ты б мне гречки сварила, что ли? Пустую только, без зажарки. От масла у меня изжога, знаешь ведь.
Нина поднялась, вытирая руки о серый передник в пятнах.
— Сварю, — ответила она.
Вечером начинался «театр одного актёра». Антонина Петровна садилась за телефон. Звонила Римме, своей извечной подруге-сопернице, и голос её вдруг обретал такую силу, что слышно было даже в закрытой ванной.
— Ой, Рим, не говори... Как в гостях живу, на птичьих правах. Словца доброго не дождёшься. Молчит она, Римма, понимаешь? Ходит как тень, зыркает из-под лба. Я ей и про здоровье, и про рецепт, а она губы поджала и всё. Слава-то мой... Ой, сдал парень, исхудал, лица нет. Кормит она его бич пакетами, я сама видела. Разве ж это еда для мужика? Хочет извести нас, видать...
Нина лежала в зале на разложенном кресле. Спальня больше не была её. Там, за дверью, теперь была «территория матери».
Один раз Нина попыталась:
— Слав, долго это будет? Дети по углам жмутся, мать твоя в спальне нашей...
— Нин, ну не начинай. Ей плохо, ты ж видишь. Потерпи, всё рассосётся.
— Что рассосётся, Слава? Жизнь наша рассосётся?
Он просто прибавил звук. На экране кто-то громко хохотал под фанеру.
В воскресенье пришёл Пётр Иванович. В дверях стоял в своей старой болоньевой куртке, пахнущей бензином и холодным ветром.
— Вот... мёда принёс. Яблок. Свои, не магазинные, — протянул Нине.
— Заходите, Пётр Иваныч, чаю попьёте.
— Да какой чай...
Он прошёл в зал, Слава даже не встал, так и лежал на диване, уставившись в футбол. Пётр Иванович постоял над ним, как над пустым местом.
— Сын, — сказал громко. — Ты что ж творишь-то? Нина — баба золотая, детей вон каких нарожала тебе. А ты её в угол задвинул ради... этого?
Он кивнул в сторону кухни, где гремела крышками Антонина.
— Батя, иди лесом, — не оборачиваясь, отозвался Слава. Голос был злой. — Ты своё уже откомандовал. Сидишь там у себя на хуторе, вот и сиди.
Антонина Петровна выплыла из кухни, вытирая руки полотенцем. Увидела мужа,глаза сузились.
— Совесть пришёл проверять? Забыл, как сам тридцать лет назад по Ленкиным хуторам отираллся, пока я этих двоих на одну зарплату в школу собирала? Молчи уж, праведник.
Пётр Иванович как-то весь сдулся, молча повернулся, надел свои стоптанные ботинки.
— Прости, Нина, — шепнул он у самой двери. — Не сдюжил я.
И ушёл.
Через три дня Нина пришла со смены. Ноги гудели так, что каждый шаг отдавался в затылке. В прихожей наткнулась на свои сапоги, они не стояли на полке, а валялись в углу, как мусор, придавленные баулом.
Зашла в спальню. На кровати, на её любимом шёлковом покрывале, которое она только по праздникам стелила, сидела Антонина Петровна. Разложила свои пасьянсы, расставила банки с мазями. Халат её — синтетический, вырвиглазного цвета висел на крючке, где раньше висел Нинин пеньюар.
Слава стоял у окна, смотрел на пустую улицу.
— Матери дует в зале, — сказал он, не оборачиваясь. — У неё почки. Мы пока в зале на диване перекантуемся временно.
Нина посмотрела на него.
— И вот ещё, — добавил Слава, когда она уже выходила. — В пятницу Вадик с Любкой будут. Мать хочет, чтоб стол был... ну, по-людски. Холодец там, пироги с ливером. Ты ж в час освобождаешься, успеешь.
Нина остановилась.
— Успею, — сказала она.
Ночью она не спала. Лежала на раскладном диване, вспомнила выписку из банка. Миллион пятьсот двадцать тысяч. Она знала: долг ей не вернут. У таких людей долгов нет, у них есть только обстоятельства. Но Нина была дочерью своего отца, который говорил: «Если тебя выживают из хаты, не ори. Жди, когда они сами в свою яму сядут».
До пятницы оставалось три дня. Нина закрыла глаза. Завтра она пойдет не в магазин за ливером, а к нотариусу в соседнем квартале, который принимает только по записи и «через своих».
***
В пятницу она встала в пять, кухня быстро превратилась в баню: окна затянуло плотным, паром, по стеклу ползли капли. Пахло варёной рулькой. Нина работала молча, методично: резала, жарила, шинковала. Этот стол должен был быть идеальным. Чтобы ни у кого язык не повернулся сказать: «Хозяйка-то у тебя, Слава, с гнильцой, даже встретить не может по-человечески».
Антонина Петровна вышла к завтраку уже при параде, в праздничной кофте с люрексом, губы намазаны морковной помадой. Прошла к плите, бесцеремонно заглянула в кастрюлю.
— Соли-то не пожалела? — проскрипела она, принюхиваясь. — Вадюша пресное не ест. И хрен проверь, чтоб ядрёный был. Любочка его, девка городская, к изыскам привыкшая, не опозорься перед ней.
Нина даже головы не повернула.
— Соли там в самый раз, Антонина Петровна. Ешьте, не обляпайтесь.
Вадик с Любой ввалились в час. От Любы пахло чем-то приторно-сладким, дешёвым, а её ногти — длинные, ядовито-розовые смотрелись в этой малогабаритке как инопланетные захватчики. Вадик, не раздеваясь, прошёл на кухню, полез в холодильник.
— О, пивасик! Славян, я возьму?
— Бери, — донеслось из зала.
Стол ломился: холодец прозрачный, как слеза, пироги румяные, котлеты горой. Вадик ел жадно, по-хозяйски, громко звякая вилкой о тарелку. Люба брезгливо ковыряла салат, не выпуская из рук телефон.
— Вкусно, — мимоходом бросил Вадик, потянувшись за вторым куском холодца. — Наваристо.
В этот момент в дверь позвонили.
На пороге стояла Тамара Сергеевна. В своём вечном судейском синем платье, с ридикюлем, прижатым к боку. За ней тенью проскользнул Пётр Иванович.
Антонина Петровна при виде подруги поперхнулась котлетой.
— Тамара? Ты чего это... без предупреждения?
— Нина позвала, — отрезала Тамара Сергеевна, усаживаясь во главу стола. Она не ела, положила ридикюль на колени и оглядела присутствующих так, будто зачитывала приговор. — Ну что, празднуете? Машину обмываете?
Нина вытерла руки о полотенце, достала папку. Положила её на стол прямо между холодцом и селёдкой под шубой.
— Празднуем, Тамара Сергеевна. Распродажу празднуем.
В комнате стало тихо.
— Вадик, — Нина посмотрела на деверя. Тот замер с куском хлеба в руке. — Ты этот холодец ешь, не стесняйся. Он дорогой. Восемьсот рублей за кило мяса, плюс моё время, плюс слезы мои. А вот тут, — она похлопала по папке, — вся твоя «Тойота» по частям расписана. Январь — сто двадцать тысяч. Февраль девяносто.
— Ты чего, Нин... — Слава попытался встать, но Нина придавила его взглядом к стулу.
— Сиди, кормилец. Полтора миллиона стащили. Хорошая машина Вадик, удобная.
Антонина Петровна взвилась, как ошпаренная:
— Да как ты смеешь! Деньги — в семье! Сын матери помог, брату родному плечо подставил! Ты, девка, не забывайся, в чьём доме сидишь!
— В своём, Антонина Петровна, — тихо сказала Нина. — В ипотечном, за который банк через месяц нас на мороз выкинет, потому что платежи из-за ваших «помощей» тю-тю.
Тамара Сергеевна открыла ридикюль, достала очки, медленно просмотрела верхний лист.
— Тоня, — сказала она. — Ты квартиру-то на Вадика переписала?
— Ну... переписала. Моя воля!
— Твоя, а ипотека общая и деньги, которые Слава из дома уводил без согласия жены — это, Тоня, не помощь. Если по совести, это воровство. А если по закону неосновательное обогащение. Ты же не хочешь, чтобы банк проверку устроил? Счета-то светятся. Сначала Славе перевод, потом Вадику на диски.
Вадик оттолкнул тарелку. Лицо его стало злым.
— Чё вы тут устроили? Суд, что ли? Славян, скажи ей!
Слава молчал, только смотрел на пятно жира на скатерти.
— Вот что, — Нина встала. — Вадик, забирай мать, сейчас. Фикус твой вон на тумбочке, забирай, пока не засох.
— Ты с ума сошла? — Антонина Петровна схватилась за сердце. — Куда я пойду? На ночь глядя?!
— К сыночку любимому, у него квартира теперь есть. И машина серебристая, места хватит.
Нина повернулась к мужу.
— А ты, Слава, завтра в десять утра будешь у нотариуса на Ленина. Будем твою долю на меня переписывать. Дарением. В счёт тех полутора миллионов.
— Нин, это же полквартиры... — прохрипел Слава.
— Это цена того, что я полицию не вызову и выписки эти в банк не отнесу. Выбирай: или ты завтра подписываешь бумагу, или через месяц и ты, и мать твоя, и Вадик твой — идём по миру. Банк такие фокусы с деньгами быстро пресекает.
Тамара Сергеевна кивнула, захлопнув ридикюль.
— Правильно говорит. Подписывай, Слава. Хоть человеком останешься.
Уходили они шумно, с проклятиями. Антонина Петровна выла в коридоре, что её «выкинули как собаку», Вадик матерился, таская баулы в лифт. Люба выскочила первой, не оглядываясь.
Пётр Иванович задержался у двери. Посмотрел на Нину, в глазах была какая-то горькая, старая пустота.
— Молодец, — шепнул он. — Сдюжила, я вот не смог...
И закрыл за собой дверь.
Слава сидел в зале на диване, обхватив голову руками. Телевизор работал без звука, там кто-то радостно размахивал руками.
Нина зашла на кухню. Открыла форточку, воздух ворвался в комнату, вытесняя запах варёного мяса и Антонины Петровны.
Она начала собирать посуду. Грязные тарелки, липкие вилки.
— Постелишь мне в зале? — глухо спросил Слава из темноты.
— В зале мать твоя спала, — ответила Нина, не оборачиваясь. — Там дует. Спи, где хочешь. Мне завтра в десять у нотариуса быть. Не опоздай.
Она мыла посуду.
***
У нотариуса было тесно. Пахло дешёвым освежителем «Океан», который не освежал, а только душил.
Нотариус, женщина с лицом как уставший завуч, даже глаз не подняла. Для неё это был просто «объект» и «доля», а не полтора миллиона детских слёз и протёртых сапог.
Слава подписывал бумаги молча. Он ставил подписи, раз за разом, и Нина видела, как у него на шее дёргается жилка.
Вышли на крыльцо. Слава сразу отвернулся, полез за сигаретами. Зажигалка чиркнула трижды, прежде чем пошёл дым.
— Домой? — спросила Нина, поправляя сумку, где теперь лежала заветная бумага с печатью.
— Езжай, — бросил он, не глядя. — Пройдусь.
Она смотрела на него из окна автобуса. Он так и стоял у бетонного крыльца.
Прошло полгода.
Квартира Нины была чистой. Каждое воскресенье она устраивала «большую помывку». Драила плинтуса с хлоркой, вычищала углы, куда раньше и не заглядывала.
Слава стал тихим, как тень. В день зарплаты он молча клал конверт на тумбочку в прихожей. Нина пересчитывала деньги при нём — демонстративно, слюнявя палец. Он не возмущался. Только уходил на кухню, включал телевизор и смотрел всё подряд, от рекламы до криминальных новостей.
— Нин, на курево дашь? — спрашивал он иногда, не оборачиваясь.
Она выдавала ему ровно две сотни.
В субботу нагрянула Катя, племянница. Привезла яблок — мелких, в парше, но пахнущих настоящим садом.
— Мама велела передать, — Катя сидела на краешке стула, боясь шелохнуться. Она видела Нину с поджатыми губами и ледяными глазами и, видать, побаивалась.
Нина разливала чай, чашки звенели о блюдца. Катя потянулась за сахаром и рука дрогнула — чашка опрокинулась. Коричневая лужа быстро поползла по чистейшей скатерти.
— Ой! — Катя вскочила, заметалась. — Тетя Нина, я сейчас... я вытру...
Нина смотрела на пятно.
— Руки-то из гузки растут, что ли? — словно слова свекрови вырвалось из неё.
Катя замерла, салфетка в её руке дрожала. Она посмотрела на Нину и в этом взгляде было столько детского испуга, что Нине на секунду стало не по себе.
Она вспомнила, как сама стояла вот так перед свекровью, когда та выговаривала ей за «неправильный» хрен.
— Сиди уж, — Нина выхватила салфетку. — Горе луковое, застираю.
Пётр Иванович пришёл, когда Катя уже собиралась. Зашёл в прихожую, не снимая куртки.
— Инструмент заберу, — сказал он вместо «здравствуйте». — В кладовке мой рубанок остался. И стамески. В деревню увожу, там нужнее.
Прошёл вглубь квартиры, достал свой мешок, проверил инструмент.
Уже в дверях он обернулся. Посмотрел на Нину долгим, тяжёлым взглядом.
— Справилась, значит, — пробасил он.
— Справилась, Пётр Иваныч. Порядок теперь.
Он хмыкнул, поправил шапку.
— Порядок-то порядок... Только ты, Нин, скатерть-то сними. Чайное пятно, если сразу не выварить — навек останется. Будешь потом смотреть на него и поминать.
Вышел, тяжело топая по лестнице. Нина стояла в прихожей, глядя в зеркало. Отражение было чётким: прямая спина, сухие руки, плотно сжатые губы. Она подняла руку и привычным, отработанным движением поправила платок на голове, затянув узел потуже.
И вдруг похолодела.
Это был жест свекрови.
Полтора миллиона долга превратились в кусок бумаги в ящике комода. Свекровь доживала свой век у Вадика, где Люба уже, поди, начала свою «войну плинтусов».
А у Нины в доме была тишина и порядок.
Она встала, сняла со стола скатерть и бросила её в таз. Надо застирать. Пока пятно не въелось окончательно.