Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

ПОКА ЗЕМЛЯ ПОМНИТ

Старухи говорят, что земля помнит всё. Каждую слезу, пролитую в ожидании, каждый вздох облегчения и каждую горсть зерна, брошенную в неё ослабевшей рукой. Земля в деревне Малиновка была особенной – глинистой, тяжёлой, местами рыжей, как запёкшаяся кровь. И она помнила войну так, как не помнили даже те, кто прошёл её от звонка до последнего залпа.
Анна Степановна сидела на лавке у покосившегося
Оглавление

Часть 1. Тишина в доме

Старухи говорят, что земля помнит всё. Каждую слезу, пролитую в ожидании, каждый вздох облегчения и каждую горсть зерна, брошенную в неё ослабевшей рукой. Земля в деревне Малиновка была особенной – глинистой, тяжёлой, местами рыжей, как запёкшаяся кровь. И она помнила войну так, как не помнили даже те, кто прошёл её от звонка до последнего залпа.

Анна Степановна сидела на лавке у покосившегося забора и смотрела на дорогу. Смотрела она так уже который год – сначала с надеждой, потом с молитвой, а теперь просто по привычке. Глаза её, когда-то синие, как васильки во ржи, выцвели от слёз и стали похожи на осеннее небо – белесые и бесконечно глубокие. Руки, сложенные на коленях, покрытые вздутыми венами и коричневыми пятнами, слегка подрагивали.

В доме было тихо. Тишина стояла такая, что звон в ушах казался оглушительным. Только половицы иногда скрипели сами по себе, словно вспоминая шаги тех, кто по ним когда-то ходил. На стене в горнице висела фотография в деревянной рамке, украшенной вышитым рушником. С фотографии смотрел Он – Алексей, её Лёшенька. В гимнастёрке, пилотке набекрень, с открытой улыбкой и ямочками на щеках. Уходя на фронт, он обернулся у калитки, махнул рукой и крикнул: «Не скучай, Нюта! Я быстро обернусь, только Гитлера проучим!».

Обернулся... Вот уже четвёртый год после Победы, а весточки от него нет. Ни похоронки, ни весточки. Пропал без вести. Будто канул в ту страшную военную мясорубку и растворился без остатка. Анна перебирала в уме сотни вариантов: может, лежит где-то в госпитале без памяти, может, в плену, а может... Сердце отказывалось верить в самое страшное.

Соседка, баба Нюра Поликарповна, громыхала вёдрами у колодца. Увидев Анну, она поставила ведра на землю и, вытирая руки о грязный передник, направилась к её забору. Это была грузная женщина с мужскими чертами лица и густыми, сросшимися на переносице бровями. Голос у неё был низкий, с хрипотцой, привыкший перекрикивать скот.

— Сидишь, Анька? — без приветствия начала она, уперев руки в боки. — Всё высматриваешь своего? Сорока на хвосте принесла, что в Заречном мужик объявился. Вернулся вчера. Без руки, но живой. Может, и твой где-то мыкается.

Анна вздрогнула и подняла голову. В груди что-то ёкнуло и оборвалось.

— В Заречном, говоришь? — голос её звучал глухо, будто из-под земли. — Мало ли... Это не он. Мой бы сразу сюда пришёл. Он дорогу к дому и в темноте нашёл бы.

— Ой ли! — баба Нюра хмыкнула. — Мужики нынче поразбежались. У кого семьи нет, те по городам оседают. А ты всё ждёшь, сохнешь. Годы-то идут, Анька. Кому ты нужна будешь старая да больная? Посмотри на себя – кожа да кости.

Эти слова резанули по сердцу острее ножа. Анна промолчала. Зачем говорить? Она знала, зачем ей жить. Знала, ради чего каждый день встаёт затемно и ложится за полночь. Она ждала. В этом ожидании заключалась вся её жизнь.

Вдруг тишину разорвал пронзительный женский крик. Крик шёл со стороны правления колхоза. Анна вздрогнула, прижала руку к груди, где бешено забилось сердце.

— Никак, опять Шурка Комариха с зоотехником Лаврентием сцепилась, — равнодушно пояснила баба Нюра, словно речь шла о погоде. — Третий день уже грызутся. Ревнует она его к бухгалтерше, Зинке рыжей. Та, говорят, ему вареники с вишней носит прямо в правление. Тьфу, срамота!

Но Анне было не до сельских интриг и ссор. Она смотрела на дорогу, где в столбе пыли показалась одинокая фигура. Человек шёл хромающей, неровной походкой, опираясь на палку. Одет он был в старую солдатскую шинель без погон, за спиной болтался тощий вещмешок.

Сердце Анны упало куда-то вниз, а потом резко взлетело к горлу. Она вцепилась побелевшими пальцами в штакетник забора и привстала. Баба Нюра, заметив её состояние, обернулась и прищурилась.

— Идёт кто-то, — прошептала Анна. — Может... путник какой.

Человек приближался. Видно было, что каждый шаг даётся ему с трудом. Пыль облепила его сапоги до самого верха. Когда до калитки оставалось метров пятьдесят, он остановился, поднял голову и стянул с головы выгоревшую пилотку.

Незнакомец. Лицо, изуродованное шрамами – глубокими, рваными бороздами, пересекавшими лоб, щёку и уходящими под ворот гимнастёрки. Один глаз был закрыт, а второй смотрел пристально, с неизбывной тоской. Анна опустилась обратно на лавку. Не он. И всё же что-то в повороте головы, в том, как он устало опустил плечи, заставило её замереть.

— Здравствуй, Анна, — сказал человек хриплым, сорванным голосом. — Не признала?

Она всматривалась в него, силясь разглядеть за маской шрамов знакомые черты, но не могла. Баба Нюра от удивления открыла рот.

— Господи Иисусе, — пробормотала она. — Да это же Стёпка Кривой! Степан, сын Марьи-пьяницы. Его же на фронте убило, похоронка ещё в сорок третьем пришла! Ты ли это?

Степан усмехнулся, и усмешка эта вышла кривой из-за неподвижности изуродованной щеки.

— Я это, Анна, — повторил он, не обращая внимания на причитания бабы Нюры. — Я пришёл...

Он сделал шаг и тяжело оперся о калитку, которая жалобно скрипнула под его тяжестью. Анна смотрела в его единственный глаз, полный страдания и какого-то странного света, и чувствовала, как земля уходит у неё из-под ног. Она знала, просто нутром чувствовала, что этот человек принёс ей весть. Страшную или долгожданную – она пока не понимала.

Часть 2. Зеркало Памяти

В доме пахло травами и сушёной мятой. Анна, справившись с внезапной слабостью, завела Степана в горницу и усадила за стол, покрытый клеёнкой в красную клетку. Руки её дрожали, когда она ставила на стол чугунок с варёной картошкой и выставляла солёные огурцы. Степан сидел на краешке лавки, словно боялся испачкать своим присутствием чистый, выскобленный до белизны дом.

— Угощайся, Стёпа, — тихо сказала Анна, пододвигая к нему тарелку. — С дороги, небось, устал и голодный до чёртиков.

Он поднял на неё свой единственный глаз, и в нём промелькнула благодарность.

— Спасибо, тётя Аня. Только я ведь не за этим шёл.

Она села напротив, сцепив руки в замок, чтобы унять дрожь. В комнате повисла такая тишина, что слышно было, как муха бьётся о стекло. Степан тяжело вздохнул и начал свой рассказ. Голос его то звучал глухо, сдавленно, то срывался на шёпот.

— В последний раз я видел дядю Лёшу, Алексея Иваныча, в апреле сорок пятого. Мы тогда на Земландском полуострове воевали. Немец, он ведь как загнанный зверь был, огрызался до последнего. Нам приказали взять одну высоту, Безымянную. Там укрепрайон у фрицев был.

Анна подалась вперёд, ловя каждое слово. Перед мысленным взором её вставала та высота – чёрная, перепаханная взрывами земля, дым, гарь и надрывный крик «ура».

— Мы с дядей Лёшей в одном отделении служили, — продолжал Степан. — Он меня, дурака, всё опекал, учил, как живым остаться. «Не высовывайся, — говорит, — Стёпка, голову сбереги. Она тебе ещё пригодится, девчат целовать». А сам... сам он всегда впереди шёл.

Он замолчал, уставившись в одну точку на стене за плечом Анны. Пауза затягивалась, и Анна уже не выдержала:

— Ну? Что ж ты замолчал, Степан? Говори. Убили его? Убили моего Лёшеньку?

В голосе её не было истерики, только холодная, звенящая сталь отчаяния.

— Нет, тётя Аня, — Степан перевёл на неё взгляд. — Не убили. Но он пропал. Мы пошли в атаку. Шквальный огонь был, ад кромешный. Земля под ногами горела. Дядя Лёша бежал впереди меня, метрах в десяти. И тут мина... Разрыв. Меня отбросило взрывной волной, контузило. Очнулся я уже в медсанбате через сутки. Лицо вот — всё осколками посекло, глаз вытек. Про Лёшу я сразу спросил, как в себя пришёл. Мне санитар говорит: «Не было такого в списках. Ни среди живых, ни среди убитых. Только шинель его нашли, вся в крови, и вещмешок».

Степан полез в свой тощий мешок и дрожащими руками вытащил оттуда предмет, завёрнутый в чистую тряпицу. Развернув его, он протянул Анне маленький самодельный нож с костяной ручкой, на которой были неуклюже вырезаны буквы «А.С.» — Анна Степановна.

— Это он его сделал, — прошептал Степан. — За неделю до боя. Для вас. Мечтал домой вернуться и подарить. Сказал: «Если со мной что случится, передай Нюте. Пусть помнит».

Анна взяла нож в руки. Холодная сталь обожгла ладонь. Она поднесла рукоять к губам и поцеловала стёртые временем буквы. Слёз не было. Слёзы — это когда есть ещё надежда. А вместе с этой весточкой в сердце Анны словно вонзился осколок окончательности. Пропал. Сгинул.

— Выходит, нет надежды? — спросила она одними губами.

Степан молча опустил голову. Но вдруг он снова вскинулся, словно вспомнил что-то важное.

— Постойте! Это не всё. Уже после госпиталя, когда война кончилась, мне один старшина из хозвзвода, Савельев фамилия, рассказал странное. Будто бы видели в Кёнигсберге, уже в мае, какого-то обгорелого солдата без сознания, которого подобрали местные немцы, фермеры. Будто бы документов при нём не было, лицо в ожогах. Может, это бред, слухи. Но мне тогда запало в душу. Война, она ведь всякие чудеса творит.

Анна судорожно вздохнула. Крошечная искра надежды снова затеплилась в груди.

— Кёнигсберг... — прошептала она. — Господи, да это же так далеко.

— Далеко, тётя Аня, — согласился Степан. — Вот я и решил вернуться в Малиновку, матери уже год как нет, померла она. Думаю, пойду к Анне Степановне, расскажу всё как есть. Сниму грех с души.

Он замолчал, и в комнате снова воцарилось тягостное молчание. Вдруг за дверью послышались тяжёлые шаги, и без стука в горницу ввалилась баба Нюра. Глаза её горели лихорадочным блеском.

— Анька! — закричала она с порога, игнорируя Степана. — Там такое творится! Шурка-то Комариха, дура ревнивая, взяла топор и порубила все вареники, что Зинка-бухгалтерша для Лаврентия слепила! А потом побежала к правлению и давай стучать, что у Зинки в тумбочке мешок колхозной муки спрятан! Председатель сейчас ревизию затеял! Ой, что будет!

Она всплеснула руками, но, заметив мрачные лица Анны и Степана, осеклась:

— А вы что это такие хмурые? Никак, покойника поминаете?

— Ступай, Нюра, — твёрдым голосом произнесла Анна, выпрямляясь на стуле. — Не до сплетен сейчас. У нас тут разговор.

Баба Нюра обиженно поджала губы, хотела что-то сказать, но, поймав предостерегающий взгляд единственного глаза Степана, поспешно ретировалась, ворча себе под нос про «неблагодарных куриц».

Оставшись вдвоём, Анна и Степан долго сидели молча. Нож лежал на столе, разделяя их, как немой свидетель чужой боли. За окном смеркалось. В деревне мычали коровы, перекликались бабы у колодца. Жизнь шла своим чередом, но в этом доме время остановилось.

— Я вот что думаю, Стёпа, — наконец произнесла Анна, и голос её окреп. — Ты говоришь, что ни среди живых, ни среди мёртвых его не нашли. Значит, я искать буду. Пока сама не увижу, не поверю. Поеду на этот... Земландский полуостров.

Степан ошарашенно посмотрел на неё.

— Да вы что, тётя Аня? Куда вы поедете? Там же сейчас всё в руинах. Да и годы ваши...

— Годы мои — моя печаль. А ты не встревай. Спасибо тебе за правду и за ножик, — она бережно завернула нож обратно в тряпицу. — Теперь ступай. Тебе в себя прийти надо, устроиться. А у меня, видно, свои дела начинаются.

Степан тяжело поднялся. Он всё понимал. Понимал, что эта маленькая, высохшая от горя женщина никогда не смирится. Ей нужен был покой, а покой могла дать только истина. Какая бы горькая она ни была.

Когда он уже взялся за дверную ручку, Анна вдруг окликнула его:

— Стёпа, а скажи мне... Он меня вспоминал? Перед тем боем?

Степан обернулся и долго смотрел на неё.

— Каждую минуту, тётя Аня. Вы для него были — всё. Смысл жизни. Он когда тот нож вырезал, его командир спросил: «Чего стараешься? Лучше бы патроны почистил». А он ответил: «Это, товарищ командир, для моей Нюты. Чтобы она знала — моя рука её держит, даже когда меня рядом нет».

Анна закрыла глаза, и по впалой щеке её скатилась единственная слеза. Первая за долгие годы окаменевшего ожидания. Степан вышел, тихо притворив за собой скрипучую дверь.

Часть 3. Шурка и Клавдия

Анна не спала всю ночь. Она сидела у окна и смотрела на звёздное небо. Где-то там, под этими же звёздами, лежал или ходил её Лёша. Она перебирала в памяти чётки прожитых лет и примеряла к своей жизни рассказ Степана. Он вернулся, чтобы рассказать о прошлом. Но Анна чувствовала, что это прошлое ещё не стало могильной плитой. Оно дышало, оно требовало действия.

Утро началось с громких криков на деревенской площади. Шурка Комарова, та самая, что порубила вареники, стояла у сельсовета и, потрясая оглоблей, выкрикивала проклятия в адрес «змеи рыжей». Толпа собралась быстро. Малиновка — деревня небольшая, здесь каждое громкое слово разносится быстрее ветра. Крестьяне, не спешившие на работу по случаю воскресенья, с интересом наблюдали за разворачивающейся драмой.

— Она его приворожила, ведьма крашеная! — орала Шурка, брызгая слюной. — У неё в тумбочке не только мука, у неё там травы приворотные! Я сама видела, как она в полночь на полянку ходила!

Зинаида, рыжеволосая бухгалтерша с точёной фигуркой и ярко накрашенными губами, стояла на крыльце, скрестив руки на груди и презрительно щурясь.

— Ты бы, Александра, умылась сначала, а потом на людей бросалась, — цедила она сквозь зубы. — Лаврентий — мужик видный. Ему не корова нужна, которая только и умеет, что топором махать да самогон глушить. Ему женщина ласковая нужна, хозяйка в доме.

— Ах ты ж поганка! — завопила Шурка и кинулась на обидчицу.

Мужики, стоявшие в толпе, одобрительно заулюлюкали, предвкушая бабью драку. Но тут вмешался сам Лаврентий, зоотехник. Он выскочил из правления, застегивая на ходу гимнастёрку, и встал между женщинами. Это был статный мужчина лет сорока с пышными усами и залысинами на лбу. Вид у него был растерянный, как у кролика перед удавом.

— Бабы, уймитесь! — закричал он, выставляя руки вперёд. — Позорище на всю округу! Александра, ты моя законная жена! А ты, Зинаида, не лезь в семейные дела! Тьфу ты, прости господи!

— Ага! Значит, я — законная, а она — так, для вареников?! — взвилась Шурка и со всего маху отвесила мужу звонкую оплеуху.

Толпа ахнула. Лаврентий схватился за щёку. Зинаида торжествующе улыбнулась. Конфликт достиг апогея. В этот момент к толпе подошла Анна, направлявшаяся к дому председателя с прошением об отпуске на дальнюю дорогу. Её появление отвлекло собравшихся.

— Глянь-ка, Степановна вышла! — зашептались в толпе. — Слыхали, к ней вчера Степан-калека приходил? Принёс весточку о её Алексее.

Анна прошла мимо дравшихся женщин, не удостоив их и взглядом. Ей были чужды эти бури в стакане воды. Внутри неё бушевал свой ураган. Но председатель, Пётр Матвеевич Голубев, толстый мужик с одышкой, уже спустился с крыльца, чтобы разогнать толпу.

— А ну, рты позакрывали! — рявкнул он. — Комарова, домой шагом марш! Зинка, закрой свою контору и сиди там тихо! А то обоих лишу трудодней на месяц! Лаврентий, стыд у тебя есть? Две бабы из-за тебя передрались, а ты стоишь, как истукан!

Разогнав народ, Пётр Матвеевич заметил Анну.

— А, Степановна, и ты тут. Слышал я про твою беду, — он пожевал губами. — И чего теперь надумала?

— Отпусти меня, Матвеич, — тихо, но твёрдо сказала Анна. — Хочу до Кёнигсберга добраться. Может, жив мой Лёша. Может, там его следы.

Председатель крякнул и снял кепку, обнажив лысую голову.

— Да ты в своём уме? Какие поездки? Ты хоть карту видела? Это ж край света! Немцы, руины, чужие люди. Кто тебя там ждёт?

— Никто. Но и здесь меня никто не ждёт, — ответила Анна. — Кроме его тени.

Председатель понял, что спорить бесполезно. Он знал характер этой женщины. Если Анна что вбила себе в голову, никому не сдвинуть.

— Ладно, — махнул он рукой. — Пиши заявление. Дам я тебе справку на проезд. Но смотри, Степановна, если встретишь там кого из наших, кланяйся. И возвращайся живая.

В этот момент из-за угла правления вынырнула Клавдия, жена председателя. Это была дородная, властная женщина с тяжёлой челюстью и поджатыми губами. Она держала в руках узелок с едой для мужа и, увидев его разговаривающим с Анной, нахмурилась.

— Опять баб да мужиков разнимаешь, Петруша? — елейным голосом пропела она, но в глазах её читался холод. — А я вот тебе пирожков принесла. С ливером. Иди, поешь. А то стоишь тут, прохлаждаешься с... вдовами.

Слово «вдова» Клавдия выговорила с каким-то особенным, уничижительным смаком. Анна, погружённая в свои мысли, даже не заметила оскорбления, но Пётр Матвеевич заметил и побагровел.

— Ты, Клавка, языком-то не мели, — проворчал он, принимая узелок. — Степановна святая женщина. Не то что некоторые.

— Это на кого ты намекаешь? — тут же окрысилась Клавдия. — Может, на меня? Я свой крест несу, Голубев, и никуда от тебя не бегу!

Назревала новая ссора, но Анна уже повернулась и медленно пошла прочь от правления, к своему дому. Ей предстояло собраться в дорогу, дальнюю и опасную. В ушах её звенели слова Степана о том, как Лёша делал для неё нож. Слова эти давали силы.

Дома она первым делом сняла со стены фотографию мужа, бережно завернула её в чистый платок и положила на дно старого фибрового чемодана. Затем собрала нехитрую снедь: хлеб, сало, луковицу, пару варёных яиц. Деньги у неё были небольшие, скопленные за годы непосильной работы в колхозе «за палочки».

Она уже защёлкивала замки чемодана, когда дверь тихо отворилась. На пороге стояла Шурка Комарова. Глаза её были заплаканы, волосы растрепаны, а на щеке красовалась свежая царапина.

— Тётя Аня, — всхлипнула Шурка, — простите, что врываюсь. Я с вами хочу.

— Куда? — удивилась Анна, оторвавшись от сборов.

— В дорогу, до Кёнигсберга. Я слышала, вы за Алексеем Иванычем едете. Мне сейчас здесь оставаться нельзя. Я же этого гада, Лаврентия, при всех опозорила. Он мне теперь житья не даст. Да и перед рыжей этой позориться не хочу. Возьмите меня с собой! Я сильная, я донесу что угодно. Я вам помогу!

Анна долго смотрела на молодую женщину, в душе которой кипели страсти совсем иного рода, чем её собственное горе. Но в этот момент Шурка была ей понятна. Обида, ревность, желание убежать от позора — всё это было живым, горячим, земным.

— Шурка, — сказала Анна, — дорога моя — не гулянье. Это поиски. Может, вечный поиск до самой смерти. У тебя муж, дом. Помиритесь вы ещё сто раз.

— Не помиримся! — горячо зашептала Шурка. — Он мне противен стал. Я завтра же заявление о разводе подам! Тётя Аня, я места себе не нахожу. Мне надо уехать, остыть. А тут и вы. Вдвоём веселее ехать. Я вас буду оберегать.

Анна вздохнула. Она видела, что Шурка настроена решительно. К тому же с попутчицей действительно было бы спокойнее.

— Хорошо, — согласилась она после долгой паузы. — Собирайся. Поезд завтра на рассвете. Только смотри, если начнёшь свои истерики в дороге, оставлю тебя на первой станции.

Шурка радостно всхлипнула и, бормоча слова благодарности, выскочила из избы собираться. Анна осталась одна. Она взяла в руки нож, подарок мужа, пришедший к ней через годы, и сжала его в кулаке.

— Я найду тебя, Лёшенька, — сказала она в пустоту. — Или живого, или мёртвого. Но больше ты не будешь пропавшим без вести.

Часть 4. Дорога в неизвестность

Поезд тронулся рано утром. Старый паровоз, пыхтя и отдуваясь, тащил за собой цепочку разномастных вагонов: новеньких, санитарных и старых, прожжённых войной товарняков, которые теперь назывались пассажирскими. В одном из таких товарных вагонов, где вдоль стен были сколочены грубые деревянные нары, и ехали Анна с Шуркой.

Шурка, укутанная в пуховый платок, смотрела в щель вагона на проносящиеся мимо перелески и поля. В Малиновке она оставила записку мужу, но на душе её скребли кошки. Она вспоминала его растерянное лицо и пощёчину, которую закатила ему на глазах у всей деревни. Жалость мешалась с обидой, создавая гремучую смесь.

Анна сидела молча, перебирая потёртый ремешок чемодана. Она думала о том, правильно ли поступает. Может, старики в деревне правы, и нужно было сидеть и ждать у моря погоды? Но внутренний голос, тот самый, что не давал ей уснуть все эти годы, толкал её вперёд.

В вагоне было много народу. В основном женщины в платках, старики да дети. Мужиков было раз-два и обчёлся — война выкосила их под корень. Ехал тощий паренёк в латаной-перелатаной телогрейке, который всю дорогу кашлял, прижимая ко рту тряпицу. Ехала старуха с гусем, который то и дело высовывал голову из мешка и шипел на соседей.

Напротив Анны сидел мужчина с пустым рукавом, засунутым в карман пиджака. Он то и дело смотрел на неё и кряхтел, пытаясь завязать разговор. Наконец, он не выдержал:

— Куда путь держите, бабоньки? По казённой надобности или по своей воле?

— По своей, — коротко ответила Анна, не желая откровенничать.

Но Шурка, которой не терпелось излить душу, тут же выпалила:

— Мы едем мужа её искать, Алексея Иваныча. Он без вести пропавший. На Земландском полуострове последний раз его видели.

Мужчина оживился. Он вытащил из кармана кисет и начал сворачивать цигарку, ловко орудуя одной рукой.

— Вот это дело! — заявил он. — Я там воевал, милые. Страшное дело. Пруссия, земля неласковая. Там наших братских могил — что муравейников. Но искать нужно. Обязательно нужно. Я вот, знаете, тоже вроде вернулся, а душа моя там осталась. В сорок пятом, под Кёнигсбергом.

Он закурил, и в вагоне запахло крепким самосадом. Анна впилась в него взглядом.

— Вы про Кёнигсберг расскажите, — попросила она. — Госпитали там были?

— Госпиталей там тьма была, — выдохнул инвалид клуб дыма. — И наших, и немецких. Город-то брали штурмом, много раненых было. Я сам после ранения в медсанбате под Инстербургом лежал. Там, говорят, и немцы наших подбирали. Всякое бывало. Человеколюбие, оно и на войне иногда встречается, хоть и редко.

Анна слушала, и в груди её крепла решимость. Значит, Степан не врал. Значит, действительно могли немцы подобрать раненого Лёшу.

— А как найти этот хутор или ферму, про которую Степан говорил? — спросила Шурка, подавшись вперёд.

— Хуторов много, дочка, — покачал головой инвалид. — Только вы не стесняйтесь. Там сейчас наша администрация. Обратитесь в комендатуру, они помогут. У них учёт есть, списки.

Поезд дернулся на стрелке, загрохотали сцепления вагонов. Разговор затих сам собой.

К вечеру в вагоне стало душно и темно. Шурка задремала, привалившись к плечу Анны. Анна же сидела с пря мой спиной и широко открытыми глазами. Спать она не могла. Ей казалось, что с каждым оборотом колёс она приближается к разгадке тайны, которая мучила её столько лет.

Ночью поезд остановился на какой-то глухой станции. Пассажиры высыпали на перрон размять ноги, купить у бабок кипятку и варёной картошки. Анна вышла вдохнуть свежего воздуха. Звёзды светили здесь совсем не так, как в Малиновке. Они были чужими, колючими.

Вдруг она услышала сдавленные рыдания. За водокачкой, в тени, сидела Шурка и плакала навзрыд.

— Ты чего, глупая? — Анна присела рядом и обняла её за плечи. — О Лаврентии своём горюешь?

— И о нём тоже, — всхлипнула Шурка, утирая нос рукавом. — И о себе. Что я за баба такая, тётя Аня? Ни детей, ни уважения. Только и умею, что скандалить да ревновать. А ведь я ему, гаду, верная была! А он с этой крашеной...

Анна вздохнула и погладила Шурку по голове.

— Ты молодка ещё совсем. У тебя всё впередит. А Лаврентий твой — мужик, как все мужики, слабый. Погудит и вернётся. Ты только скандалом его не держи. Скандалом мужика не удержишь, он от него как чёрт от ладана бежит.

— А чем же его удержать? — жалобно спросила Шурка.

— Лаской, Шура. И пониманием. Но сейчас не об этом думай. Отдохни. Завтра тяжёлый день будет.

Они вернулись в вагон. Но как только утро забрезжило, начались новые трудности. На одной из станций в вагон вломились двое железнодорожников, проверявших билеты и справки. У Анны была справка от председателя, а у Шурки — только паспорт.

— По какой такой надобности в приграничную зону? — сурово спросил усатый обходчик. — Железная дорога — не место для прогулок. У вас разрешения на въезд в область нету!

Шурка растерялась. Она не знала, что нужно какое-то особое разрешение. Началась перепалка, и Шурка, по привычке, чуть было не вцепилась обходчику в физиономию. К счастью, вмешался тот самый однорукий инвалид.

— Отставить, сержант! — гаркнул он, и по его командирскому окрику было ясно, что он когда-то командовал отделением. — Женщины следуют по гуманитарным соображениям. Розыск члена семьи, погибшего при защите Отечества. Вот мои документы, я — кавалер ордена Славы, можешь проверить по линии. Я ручаюсь за них.

Усатый сбавил обороты, козырнул и вышел. Шурка смотрела на своего спасителя с обожанием.

— Спасибо вам, дяденька! А как вас звать-величать?

— Николаем величать, — улыбнулся он. — Но можно просто дядя Коля.

До Кёнигсберга оставалось ехать ещё сутки. Поезд полз медленно, иногда пропуская эшелоны с углём и демобилизованными. Пейзаж за окном менялся. Исчезли родные рязанские просторы, пошли хмурые, влажные леса Прибалтики, а затем и вовсе чужая земля с черепичными крышами хуторов, развалинами кирх и всюду торчащими указателями на немецком языке, замазанными известкой, но всё ещё читаемыми.

Анна всё чаще смотрела в окно. Сердце её колотилось часто-часто. Здесь где-то был он. Может быть, под этой самой землёй. А может... Может, в одном из этих домов, с чужой памятью и чужой жизнью?

Часть 5. Встреча с немцами

Город встретил их сыростью и запахом штукатурки. Кёнигсберг лежал в руинах. Остовы домов тянулись к небу пустыми глазницами окон, на разбитых мостовых работали бригады пленных немцев, расчищая завалы. Грохот стоял несусветный. Кое-где уже белели свежие вывески советских учреждений, а по улицам ходили патрули в новенькой форме.

Анна и Шурка вышли с вокзала и растерянно огляделись. Куда идти? К кому обращаться? Анна достала из чемодана фотографию мужа и погладила её через платок.

— Пойдём в комендатуру, — решительно сказала она. — Товарищ Николай говорил, там списки.

Они направились к трёхэтажному зданию с красным флагом над входом. Внутри было людно. Сновали военные, штатские, какие-то женщины с заплаканными глазами — видимо, такие же искательницы правды.

В очереди к окошку «Розыск» они простояли несколько часов. Когда наконец подошли, строгая девица в гимнастёрке и с зелёными петлицами пограничника брезгливо оглядела их пыльные одежды.

— Слушаю.

— Девушка, милая, — заговорила Анна, — я ищу своего мужа, лейтенанта Малинина Алексея Ивановича. Пропал без вести в апреле сорок пятого на Земландском полуострове. В последнем бою видели, как он пропал. Есть такая примета: нож именной самодельный.

Девица полистала амбарную книгу, зевнула и лениво произнесла:

— Малинин Алексей... Нет, в списках погибших и захороненных не значится. И в списках репатриированных тоже.

Анна поникла. Но Шурка, которая за время дороги привязалась к Анне всей душой, полезла в бутылку:

— Как это «нет»? Вы хорошо смотрели? Может, он под другой фамилией лежал? Может, у него память отшибло? Вы пошлите запрос!

— Женщина, не кричите, — одёрнула её девица. — Сейчас конец рабочего дня. Приходите завтра. Или обратитесь в госпиталя.

Их вытеснила новая партия просителей. Анна вышла на крыльцо, и ноги её подкосились. Она села на ступеньку и заплакала — во второй раз за последние годы. Слёзы текли по щекам, размывая дорожную пыль.

— Тётя Аня, не сдавайтесь, — сквозь зубы процедила Шурка. — Я сама сейчас такие истерики и интриги тут закачу, что они у меня землю носом рыть будут! Мы не для того тащились через полстраны, чтобы об бюрократию споткнуться.

В этот момент к ним подошёл пожилой немец в поношенном пальто. Он держал в руках метлу — видимо, работал дворником. Он снял кепку и на ломаном русском языке обратился к женщинам:

— Здравствуйте, фрау. Я извиняюсь. Я слышал ваш разговор в окно. Вы ищете раненого солдата?

— Да, — насторожилась Анна.

— Я видел много раненых в апреле и мае, — немец говорил медленно, подбирая слова. — Я сам фермер из-под Пиллау. У нас на хуторе была страшная битва. После боёв один русский солдат, обгоревший, лежал в канаве. Мой брат, Гельмут, перенёс его в дом. Мы не знали, что делать, думали, умрёт. Русские наступали быстро, вывозить в госпиталь было некуда.

У Анны перехватило дыхание. Шурка вцепилась в её локоть.

— Он выжил? — прошептала Анна.

— Он долго был без сознания. У него не было лица, ожоги, ранения. Потом открыл глаза, но ничего не мог сказать. Мы боялись, что нас обвинят в укрывательстве. Потом пришли ваши, санитары. Они забрали всех в госпиталь. Это было в Фишхаузене. Сейчас это Приморск. Я не знаю, выжил ли он. Но я помню, что у него была татуировка на плече. Якорь и сердце.

Анна вздрогнула. Якорь и сердце! Это же Лёшина татуировка, сделанная по глупости в юности, когда он ходил матросом на Волге. Он потом стеснялся её.

— Это он! — выкрикнула она, хватая немца за руку. — Где этот госпиталь? Он цел?

— Я не знаю, фрау. Госпиталь был в здании старой школы. Многие умирали, многих увозили в Кёнигсберг. Прошло много времени.

Но Анна уже не слушала его оправданий. Она поняла одно — Лёша был жив. Жив был в мае сорок пятого! Она благодарно сжала руку немца и потащила Шурку за собой.

— К госпиталям! — командовала она. — Все госпитали обойдём! Поднимем архивы!

Часть 6. Госпитальный лабиринт

В городе и окрестностях оказалось больше десятка госпиталей, развёрнутых на базе бывших немецких больниц. Анна и Шурка ходили по инстанциям три дня. Три долгих, изматывающих дня. Ноги у обеих были стёрты в кровь, голоса охрипли от просьб и объяснений. Где-то им сочувствовали и разрешали поднять учётные книги, где-то посылали прочь.

Между женщинами возникла та особая связь, которая рождается только в суровых испытаниях. Шурка, забыв о своей ревности и глупых скандалах, самоотверженно ухаживала за Анной, доставала кипяток, бегала за хлебом по карточкам. Она чувствовала себя полезной, нужной, и это залечивало её собственную израненную гордость.

— Тётя Аня, — говорила она вечером третьего дня, когда они сидели на скамейке в парке, глядя на пруд, затянутый ряской, — я вот думаю. Я Лаврентию-то своему, выходит, душу мотыжила. А вы за своим на край света поехали. Я так любить не умею.

— Каждый любит как умеет, Шура, — устало отвечала Анна. — Я просто не могу иначе.

На четвёртый день им повезло. В одном из подвалов штаба военного округа, где хранились груды списанных бумаг, старый писарь-еврей по фамилии Кац нашёл то, что они искали. Он долго водил пальцем по ветхим страницам, подслеповато щурясь, и наконец сказал:

— А вот, гляньте-ка. Санитарный эшелон номер 1147. Отправлен из Фишхаузена в Ленинград, в Госпиталь Медицинской Академии. Июнь сорок пятого. Список тяжелораненых с ожогами без документов. Есть запись: «Неизвестный номер 37. Особые приметы: татуировка якорь и сердце на левом предплечье. Обширные ожоги лица и груди. Амнезия».

— Амнезия, — выдохнула Анна, цепляясь за стол, чтобы не упасть. — Это значит...

— Память пропала, — подтвердил писарь. — Часто так бывает при контузиях и ожоговом шоке. Выходит, жив ваш муж. Или был жив на момент отправки. Дальше нужно запрос в Ленинград посылать.

Шурка взвизгнула от радости и принялась обнимать хмурого писаря, который отбивался, бормоча что-то о субординации. Анна же не могла вымолвить ни слова. Она стояла, прижав руку с зажатой в ней справкой, к груди. Жив! Он был жив спустя месяц после того, как его уже похоронили в сердцах знавших его людей! Он дышал, его везли лечить. А что потом? Где он сейчас?

— Пишите запрос, — наконец произнесла она. — Нет, мы сами поедем в Ленинград!

— Места себе не нахожу, — ответила Анна. — Я должна знать. Мёртвый или живой.

Спор разгорался, и, казалось, сейчас они разругаются вдрызг из-за этого горького родства. Шурка смотрела на них и видела, как внутри её новой подруги борются любовь и ревность.

— Тётя Аня, — тихо сказала Шурка, отводя женщину в сторону, — вы только не поддавайтесь. Слабость это. Он испугался, что вы его сейчас оттолкнёте, вот и кричит. Как мой Лаврентий, когда я его за вареники застукала.

Анна взяла себя в руки. Она вернулась к Степану и Розе, обняла обоих.

— Хватит, — твёрдо сказала она. — Степан, ты мне родной, как сын. И Леша тебя сыном будет считать, я знаю. А ты, Роза, не обижайся. Придёт время, и в твой дом радость постучится. А сейчас прошу вас, давайте жить дружно. Завтра мы с Шурой уезжаем в Ленинград.

Ночью в доме было тихо. Анна сидела у окна, как когда-то, и смотрела на звёзды. Она думала о том, что завтрашний день может изменить всё. Либо вернуть её к жизни, либо снова бросить в бездну. Но теперь у неё была поддержка. У неё была Шурка и, как ни странно, семья Степана.

Шурка тоже не спала. Она лежала на лавке и вспоминала дом. Ей представился Лаврентий, оставшийся без обедов и без заботы. Она вдруг поняла, что ненависть ушла, а осталась жалость и странное чувство вины.

— Тётя Аня, — прошептала она в темноту, — а если он меня простит? Лаврентий то есть?

— Простит, — отозвалась Анна. — Мужики, они отходчивые. Когда любят — прощают всё.

Шурка улыбнулась в темноте, и на душе у неё потеплело.

Часть 7. Ленинградский скорбный дом

Утром они прощались со Степаном и Розой. Степан сунул Анне в руку какие-то деньги, заработанные им на инвалидной артели.

— Не надо, Стёпа, — упиралась Анна.

— Надо, — твёрдо сказал он. — Вернёте, когда сможете. А нет — так Лёше на папиросы купите.

Путь в Ленинград был тяжёлым. Эшелоны шли переполненные. Город на Неве встретил их промозглым ветром и свинцовым небом. Город ещё зализывал раны после страшной блокады. На улицах лежали груды битого кирпича, но Ленинград жил. Звенели трамваи, ходили люди в габардиновых пальто, работали театры.

Академия Медицинских Наук оказалась огромным комплексом зданий на Выборгской стороне. Женщины вошли в проходную и направились к справочному бюро. Здесь их ждал очередной бюрократический ад, но Анна была уже закалённым бойцом.

После долгих мытарств их направили к заведующему неврологическим отделением, профессору Серебрякову. Это был импозантный старик с бородкой клинышком, в белоснежном халате и шапочке. Он провёл их в свой кабинет, уставленный книгами и стеклянными банками с заспиртованными препаратами.

— Как же, как же, — задумчиво проговорил профессор, выслушав их историю. — Помню этот случай. «Неизвестный номер 37». Сложнейший пациент. Мы делали ему уникальные операции по пересадке кожи. Лицо было уничтожено практически полностью. Но организм, знаете ли, боролся. Очень сильный мужчина.

— Где он? — выдохнула Анна. — Жив?

— Жив, — профессор замялся. — Но поймите меня правильно, Анна Степановна. Болезнь, нет, скорее травма, очень сильно изменила его. Не только внешне...

— Где он? — повторила Анна, не слушая предостережений. — Ведите!

Профессор тяжело вздохнул, снял очки и протёр их платком.

— Хорошо. Я отведу вас. Только вы должны быть готовы. Он живёт здесь, при госпитале. Домой его выписать мы не можем. Он почти ничего не помнит. Иногда впадает в состояние кататонии, иногда рисует странные узоры. Он не узнаёт себя в зеркале, не помнит своего имени. С документами была полная неразбериха, так что записан он у нас Иваном Безымянным. Я врач, я не верю в чудеса, но... иногда память возвращается от сильного эмоционального толчка. Идите за мной.

Они шли по длинному, пахнущему карболкой коридору. Шаги гулко отдавались от стен. Шурка сжала руку Анны. Обе молчали. В конце коридора, у двери с табличкой «Палата № 17», профессор остановился.

— Подождите здесь. Я зайду и подготовлю его.

Прошло несколько томительных минут. Дверь приоткрылась, и профессор сделал знак рукой. Анна перешагнула порог.

Палата была маленькой, на одного человека. У окна, спиной к двери, сидел мужчина. Он был одет в больничную пижаму. Голова его была опущена, плечи сгорблены. На столике перед ним лежали корявые детские рисунки, намалёванные углём.

— Иван, — негромко позвал профессор. — К вам пришли.

Мужчина медленно, очень медленно обернулся.

Анна увидела его лицо. Оно было сплошь покрыто розовыми и белыми шрамами от ожогов, стянувшими кожу так, что черты казались чужими, перекошенными. Носа практически не было, вместо него зияли два отверстия. Губ тоже почти не осталось. Но глаза... В тусклом свете палаты блеснули глаза. Один голубой, как василёк, второй — затянутый бельмом, но всё тот же, родной, Лёшкин глаз!

— Лёша! — вырвалось у Анны стоном.

Мужчина вздрогнул. Его голова дёрнулась, как у птицы. Он смотрел на Анну и молчал. В его единственном зрячем глазу читалось недоумение и страх. Он поднял руку, словно защищаясь, и замычал что-то нечленораздельное.

— Он не говорит, — тихо сказал профессор. — Связки повреждены. И память... он вас боится.

Анна подавила рыдание и пошла к нему. Она шла медленно, как к дикому зверьку. Достала из-за пазухи платочек и развернула его. Там лежал тот самый нож с рукоятью, на которой было написано «А.С.». Она вложила нож в его дрожащую, изуродованную ладонь.

Рука мужчины сжала рукоять. Пальцы его машинально провели по вырезанным буквам, по костяной грани. Это был рефлекс, мышечная память, которая сильнее амнезии. Он поднёс нож к самому глазу, вглядываясь в буквы, и вдруг из горла его вырвался хриплый, клокочущий звук, похожий на плач.

— А-а-н... н-н... я... — едва слышно, похожее на шум ветра, прохрипел он.

Анна упала перед ним на колени и обняла его ноги.

— Лёшенька! Вспомнил! Родненький мой, вспомнил! Это я, Нюта твоя! Я пришла за тобой. Как же я долго тебя искала!

Мужчина смотрел то на неё, то на нож в своей руке. По его изуродованной щеке поползла слеза. Он склонился к Анне и уткнулся ей в макушку тем, что осталось от его рта.

В дверях стояла Шурка. Слёзы текли по её лицу ручьём, размазывая дешёвую тушь. Она кусала платок, чтобы не завыть в голос. Даже видавший виды профессор Серебряков отвернулся к окну и часто-часто заморгал.

— Память вернётся не сразу, — сказал он, прокашлявшись. — Но теперь я верю, что он поправится. Любовь, знаете ли, самое сильное лекарство.

Финал. Запах сирени

Прошёл год. Тяжёлый год операций, занятий с логопедом и бесконечных прогулок по больничному парку. Алексей учился жить заново. Он уже мог писать, правда, левой рукой. Мог ходить без посторонней помощи, мог даже немного говорить простые, короткие фразы. Лицо его после пластики стало немного ровнее, врачи сделали всё, что могли в те годы.

Они возвращались в Малиновку. Анна твёрдо решила везти мужа домой. Врачи не хотели отпускать, говорили, нужен уход, но Анна стояла на своём:

— Я сама его выхожу. Дома и стены помогают. А здесь он словно в клетке.

Поезд подходил к станции. За окном проплывали знакомые перелески, овраги, засеянные поля. Алексей, одетый в штатский костюм, в кепке, надвинутой на лоб, чтобы не пугать людей видом шрамов, сидел у окна и жадно всматривался в пейзажи.

— Дом, — еле слышно произнёс он. — Пахнет... сиренью.

Анна улыбнулась. Сирень в их палисаднике должна была цвести именно сейчас.

На станции их встречали. Вся деревня знала, что «Анька своего с того света вытащила». Вышла баба Нюра с лукошком пирожков, вышел председатель Пётр Матвеевич с женой Клавдией, которая теперь смотрела на Анну с почтительным ужасом. Вышла Шурка, которая держала за руку смущённого Лаврентия. Как выяснилось, после возвращения Шурки из Ленинграда он приполз к ней на коленях, бросил свою крашеную Зинку и умолял простить. Шурка, наученная горьким опытом и примером Анны, простила, но стала строже и мудрее.

Но главным, кто стоял на платформе, был Степан Кривой. Он стоял по стойке смирно, вытянувшись в струнку, в старой гимнастёрке с орденом. Рядом с ним стояла Роза, прижимая к груди узелок с подарками.

Когда Анна вывела Алексея из вагона, наступила мёртвая тишина. Люди видели изуродованное войной лицо, но видели и другое — счастливые, светящиеся глаза Анны.

Алексей остановился, вдохнул родной воздух. Степан сделал шаг вперёд, вскинул руку к пилотке.

— Лейтенант Малинин! — зычно, на всю станцию, гаркнул он, срывая голос. — Отделение построено для встречи! Задание выполнено, высота взята!

Алексей посмотрел на него. В его памяти что-то вспыхнуло, он узнал этот окрик, эту выправку. Он качнулся и вдруг медленно, мучительно медленно, но чётко, приложил руку к виску.

— Вольно... — прохрипел он. — Спасибо... сынок.

Степан, который не плакал даже после госпиталя, зарыдал, как мальчишка, уткнувшись в плечо Розы.

Деревня ахнула и загудела. Кто-то плакал, кто-то кричал «ура».

Дома Анна открыла калитку и пропустила мужа вперёд. Он шёл по дорожке, трогая рукой кусты сирени. В доме всё было так же тихо, как и тогда, в день перед уходом на фронт. Только теперь тишина была не мёртвая, а наполненная жизнью.

Алексей снял со стены свою фотографию, ту, где он молодой, красивый, в пилотке. Долго смотрел на неё, потом перевёл взгляд на отражение в стекле. Анна замерла, боясь, что он расстроится.

Но он не расстроился. Он поставил фотографию на место и обнял Анну.

— Нюта, — тихо сказал он, — война — всё. Дом.

— Да, родной, — ответила она, — теперь ты дома. Навсегда.

Вечером они сидели на лавке у того самого покосившегося забора и смотрели на дорогу. На дорогу, с которой однажды пришёл израненный, но живой солдат. Земля в Малиновке, та самая, что помнила каждую слезу, в тот вечер была сухой и тёплой. Она словно благословляла их покой.

А на следующий день, на 9 мая, вся деревня праздновала Победу. И впервые за долгие годы Анна пела за столом вместе со всеми.

Она дождалась. Она вернула свой долг земле, небу и любви. И больше не было в этом доме ни слёз, ни одиночества, а только запах сирени и голоса — пусть и хриплые, но живые.