Маяк стоял на мысе Светлом, на восточном берегу. Бухту закрыли для судов в семьдесят четвёртом, после того как затонул сухогруз. Сказали — мели сместились, фарватер заиграл, ходить нельзя. С тех пор корабли обходили мыс по большой дуге, километрах в восемнадцати мористее, а маяк погасили.
Так мне рассказывали в посёлке.
Но когда я приехала к деду, я увидела свет.
Свет был слабый, неровный, как будто его там гасили и снова зажигали. Я стояла на крыльце и смотрела в сторону моря. Дед вышел следом, в старой байковой рубашке, с полотенцем на плече. Посмотрел туда же. Ничего не сказал.
— Это что? — спросила я. — Там же не работает ничего.
— А вон, работает, — сказал дед. — Чай будешь?
Я приехала к нему на три недели. У меня тогда всё посыпалось в Москве, и мама сказала — поезжай к отцу, он тебя не спросит ни о чём. Так и получилось. Дед встретил меня на станции, довёз на «Ниве», у которой дверь привязывалась проволокой, и за всю дорогу сказал мне три вещи: что кошка окотилась, что соль кончилась, что ночью теплее, чем в прошлом году.
Про свет он не сказал ничего.
Мне было тридцать четыре. Деду — семьдесят девять. Он жил в посёлке с бабушкой, потом один, после того как бабушка умерла в девяносто восьмом. Дом был серый, дощатый, с крыльцом в четыре ступеньки. На крыльце — чугунок с землёй, в котором росла петрушка. На окне — занавеска в синий горошек, выцветшая почти в серое.
Всё как было в моём детстве. Всё.
В первый вечер я спросила про свет ещё раз. Дед пил чай, ложкой в блюдце звякал — у него была такая привычка, доставать сахар ложкой из блюдца, потому что в сахарнице он ему казался слишком сладким.
— Маяк, — сказал он. — Свет там.
— Он же не работает.
— Кто не работает. Я работаю.
Я поставила чашку.
— Ты?
— Я. Сорок лет. Дай ещё сахарку.
На следующее утро я пошла на маяк.
Дорога туда — сначала вдоль берега, потом через сосновый лес, потом по тропинке вверх, на мыс. Я шла час с лишним. Дед остался дома, он сказал, что вчера был, а если я хочу — могу пойти сама, ключ под кирпичом. Какой кирпич, я не уточнила. Оказалось, под вторым от двери, серый, с отколотым углом.
Маяк стоял белый, облупленный, с ржавой дверью. Внутри пахло старым деревом и морской водорослью. Лестница шла по стене вверх, я насчитала шестьдесят две ступеньки. Наверху была лампа. Та самая.
Лампа была керосиновая. Не электрическая — керосиновая. Медная, с круглым стеклом, с фитилём, с подставкой, привинченной к железному постаменту. Рядом — канистра, спички в металлической коробочке, тряпка. На полу — выцветшая записная книжка.
Я села на пол и открыла книжку.
Там были даты. Каждая запись — одна строчка. 14 октября 1984 — зажёг в 18:20. Ветер с юга. Туман лёгкий. 15 октября — зажёг в 18:18. Чисто. 16-е — не зажигал, ездил в район.
Почерк был дедов, я его узнала. Он писал ровно, школьно, с наклоном вправо.
Я листала и листала. Восемьдесят пятый год. Девяностый. Двухтысячный. Две тысячи десятый. Дальше — мельче, чернила бледнее. Зажёг. Туман. Зажёг. Чисто. Зажёг.
Я сидела и думала: сорок лет. Ни один корабль не ходил. Сорок лет.
Зачем.
Я спустилась вниз и пошла обратно в посёлок. По дороге встретила женщину с ведром — она несла воду от колонки. Маленькая, худенькая, в вязаной кофте. Она остановилась, посмотрела на меня и спросила:
— Ты Ванина внучка?
— Да. Я.
— Оленька, значит. Ну. — Она поставила ведро, вытерла руки о кофту. — Как он?
— Нормально.
— Зажигает?
Я кивнула.
— Зажигает.
Она посмотрела в сторону моря. Там, днём, ничего не было видно — только сизая полоса и чайки над водой. Но она посмотрела так, будто что-то видит.
— Пусть зажигает, — сказала она. — Нам так спокойнее.
И пошла дальше.
Я стояла и смотрела ей вслед. Кто «нам», она не сказала.
Вечером дед собрался на маяк. Было полседьмого, уже темнело. Он надел старую ватную куртку, взял фонарик, банку с керосином, положил в карман спички. Я спросила, можно ли с ним.
— Можно, — сказал он.
Мы пошли вдвоём. Он шёл впереди, медленно, тяжело. Я — за ним, на шаг сзади. В лесу пахло хвоей и сыростью. Где-то стучал дятел. Я думала: он ходит тут по этой тропинке столько лет, сколько я живу. Он ходил, когда меня не было. Он ходил, когда я родилась. Он ходил, когда я поступала в институт, когда выходила замуж, когда разводилась. Всё это время — он ходил. Зажигал. Возвращался.
И я не знала.
Я даже не спросила ни разу.
На маяке он поднялся первым. Я — за ним. Он сел на табуретку возле лампы — тоже, значит, тут жила табуретка, я её утром не заметила, — достал спички, налил керосин в чашечку у фитиля. Зажёг одной спичкой, с первого раза, хотя руки у него уже подрагивали. Пламя взялось, подросло. Медь вокруг засветилась жёлтым.
Дед посмотрел на лампу. Долго.
Потом посмотрел в море.
— Ну вот, — сказал он. — Горит.
Я тоже посмотрела в море. Там было темно, полная темнота, и только слева, далеко-далеко, мигал какой-то синий огонёк — может, бакен, может, просто звезда на горизонте, я не разбиралась.
— Дед, — сказала я. — А зачем?
Он не ответил сразу. Посидел, опёршись локтями на колени. Куртка на нём была подпалена у правого кармана, я это раньше не замечала. Давняя подпалина, ещё бабушкина, наверное, — бабушка курила «Беломор».
— В семьдесят четвёртом, — сказал он, — Коля тут был.
— Какой Коля.
— Наш Коля. Брат мой.
Я замерла. Про брата деда я не знала ничего. Мама один раз сказала, что у него был брат и он погиб молодым, и больше мы об этом не говорили никогда. В доме его фотографии не висело. Я думала — какая-то старая беда, лучше не лезть.
Дед сидел, смотрел на лампу.
— На сухогрузе ходил, — сказал он. — Радистом. В семьдесят четвёртом, в декабре, они на этой бухте… В общем, сели. Ночью. Маяк в тот день погасили за неделю до того, списали по акту, я уже фитилём не занимался, я тогда в райцентре работал. А корабль шёл старым фарватером, по карте, по памяти. Радист должен был связаться с берегом и запросить уточнение. Коля запросил. Ему сказали — маяк работает. Кто-то где-то в ведомостях не исправил. Он поверил.
Он замолчал.
Я сидела и не могла сказать ни слова.
— Нашли через три дня, — сказал дед. — Шестерых нашли. Колю не нашли.
Мы вернулись домой поздно. Я легла в маленькой комнате, на железной кровати с шишечками, и долго лежала в темноте. Слышала, как дед на кухне моет чашку. Слышала, как кошка ходит по сундуку в сенях. За окном тихо шумело море, далеко.
Я думала: сорок лет. Он зажигает сорок лет. Не для тех, кто идёт сюда. Для одного, кто сюда не пришёл.
И тут я вспомнила слова той женщины с ведром. «Нам так спокойнее».
Кому — нам.
На второй день я снова поднялась на маяк. Одна. Открыла книжку с записями и стала читать внимательнее. Записи шли каждый день, с редкими пропусками. Но раз в год, в декабре, была одна особенная запись. Всегда одного формата: Ночь Коли. Горел до утра.
Я посчитала: сорок одна таких записи. С семьдесят четвёртого.
А потом я перевернула страницу и увидела другое.
1989 — ответ с моря. Синий. Два раза.
1993 — ответ с моря. Синий. Один раз.
2001 — ответ. Долгий.
2011 — ответ.
2019 — ответ.
Я смотрела на эти строчки и не могла понять. Какой ответ. Кто отвечает. Я вспомнила вчерашний синий огонёк на горизонте. Может, рыбацкий баркас? Может, метеостанция? Я не знала.
Я спустилась и пошла к деду.
Он сидел на крыльце, чистил картошку в миску. Петрушка на чугунке уже вымахала, зелёная, свежая. Он на неё не смотрел — просто чистил. Очистки падали на газету.
— Дед, — сказала я. — Кто тебе отвечает?
Он помолчал. Срезал ещё одну полоску кожуры. Потом сказал:
— Сначала я думал — это Коля. В первый раз, в восемьдесят девятом. Я зажёг, а с моря — мигнуло. Синим. Два раза. Я тогда неделю ходил, не ел. Думал — он. Сигналит.
— А потом?
— А потом в девяносто третьем снова. И я подумал: ну, не может так быть. Наверное, рыбаки. Или сторожевой катер.
— А на самом деле?
Он посмотрел на меня. Глаза у него были светлые, выцветшие, как занавеска.
— А на самом деле, Оль, я не знаю. Может, рыбаки. Может, Коля. Я не хожу узнавать. Мне не надо.
Он положил картошку в миску и взял следующую.
— Мне важно, что я зажёг, — сказал он. — А уж кто там ответит — не моё дело.
В ту ночь я снова пошла с ним.
Он зажёг лампу, как вчера, — одной спичкой, с первого раза. Мы сидели вдвоём, смотрели в море. Было холодно, пахло керосином, снизу доносился плеск. Луны не было.
Минут через двадцать на горизонте мигнуло.
Синим.
Один раз.
Дед не шевельнулся. Только чуть кивнул — не мне, а вперёд, в темноту. Как будто поздоровался.
Я смотрела, пока огонёк не погас. А он не гас долго, наверное, секунд пять.
— Это Коля? — спросила я шёпотом. Я не знала, почему шёпотом.
— Не знаю, — сказал дед.
Потом добавил:
— Но, может, и он.
Мы возвращались домой молча. В середине леса я спросила:
— Дед. А когда тебя не будет — кто будет зажигать?
Он посмотрел на меня через плечо. Фонарик он держал в опущенной руке, луч падал на его ботинок, ботинок был старый, с треснувшей кожей.
— А это уж, Оль, — сказал он, — как ты сама решишь.
Я пробыла у деда три недели, как и собиралась. Каждый вечер я ходила с ним на маяк. Каждый вечер он зажигал лампу. Ответ с моря пришёл ещё один раз, на четырнадцатый день. Один короткий синий проблеск. Дед снова кивнул — вперёд, в темноту.
На прощание он дал мне жестяную коробку со спичками. Обычные охотничьи спички, длинные, с зелёной серой головкой. Я не стала спрашивать зачем. Положила в сумку.
В Москве у меня как-то наладилось. Не сразу, но за полгода. Я вернулась на работу, сняла квартиру поменьше, посадила в горшке на балконе петрушку. Петрушка пошла плохо — света мало.
О коробке я вспомнила весной.
Достала её из ящика, поставила на подоконник. Посмотрела на неё минуту, вторую, третью. Она стояла просто так, жестяная, с истёртым рисунком — охотник с собакой. И вдруг я поняла, что дед мне дал её не на память. И не про дом. Он дал её мне на тот случай, когда у меня однажды будет свой маяк. Какой угодно маяк. Не обязательно настоящий.
Я открыла коробку и посчитала спички. Их было сорок.
Ровно сорок.
Деда не стало той же осенью, в октябре. Мама позвонила утром, голос у неё был спокойный, как всегда в таких случаях. Я собралась и поехала.
Посёлок встретил меня низким небом и мокрой травой. Дом стоял тёмный. Соседка, та самая, с ведром, открыла мне дверь — у неё был ключ. Сказала, что дед умер тихо, на крыльце, сидел и умер. Сказала, что в тот вечер он не успел зажечь.
— Я сама хотела сходить, — сказала она. — Да ноги уже не те.
Я посмотрела на неё. Она стояла маленькая, в серой шали, руки сложила на груди.
— А кто ходил? — спросила я. — Все эти годы. Кроме него.
— Я ходила, когда он болел, — сказала она. — Пару раз. И ещё Николай Степанович, учитель наш, у него тоже кто-то был. И Лидия Андреевна — сын утонул в восьмидесятом. Она немного. Последние лет десять — только Иван Григорьевич. Остальные не дошли.
Я стояла в сенях и смотрела на её кофту. На пуговицы. Пуговиц было четыре, три деревянные и одна пластмассовая, зелёная, не от этой кофты. Кто-то когда-то пришил не ту.
— Вы пойдёте? — спросила она.
Я кивнула.
Я поднялась на мыс в шесть вечера. В кармане у меня была жестяная коробочка. Не та, что дед дал мне весной, — я её оставила в Москве. Другая, купленная по дороге на станции. Но спички в ней были такие же — длинные, охотничьи, с зелёной серой.
Я открыла дверь маяка. Поднялась по шестидесяти двум ступенькам. Села на табуретку. Налила керосин в чашечку у фитиля.
Руки дрожали.
Я зажгла.
Огонь взялся не сразу — со второй спички. Медь засветилась, как в тот вечер. Я села на пол и смотрела в море.
Минут через двадцать на горизонте мигнуло.
Синим.
У деда на кухне висела пожелтевшая бумажка — старая ведомость с печатью. В верхнем углу стояло: Маяк «Светлый». Состояние: выведен из эксплуатации 07.11.1974.
Внизу, карандашом, его рукой было приписано: А не выведен.
Я сама иногда думаю: зажечь сегодня или нет. Коробочка стоит у меня на подоконнике. Спичек в ней теперь тридцать семь.
Такие вот истории я и собираю здесь — тихие, с одним огоньком в темноте. Если что-то отозвалось, оставайтесь, буду рада.