Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

КОГДА ОТЦВЕТАЕТ ЧЕРЕМУХА

Май в Вязовке пахнет не сиренью, как в городе, а сырой землей, парным молоком и горьковатым дымом от первых комариных костров. Черемуха в этом году взбесилась — стояла вся белая, будто невеста на смотринах, и дух от нее шел такой густой и сладкий, что у стариков ныли виски, а молодые бабы жаловались на бессонницу.
Дед Игнат возвращался с утренней зорьки. Улов был богатый — пяток увесистых лещей

Май в Вязовке пахнет не сиренью, как в городе, а сырой землей, парным молоком и горьковатым дымом от первых комариных костров. Черемуха в этом году взбесилась — стояла вся белая, будто невеста на смотринах, и дух от нее шел такой густой и сладкий, что у стариков ныли виски, а молодые бабы жаловались на бессонницу.

Дед Игнат возвращался с утренней зорьки. Улов был богатый — пяток увесистых лещей лениво хлопали хвостами в алюминиевом ведре, облепленном мокрой тиной. Солнце только-только выкатилось из-за Лысого бугра и золотило верхушки тополей. Идти было легко, сапоги не вязли — земля после вчерашнего теплого ливня взялась коркой, но еще не просохла до пыли.

Игнат Савельевич шел мимо дома Степки Кривого, когда услышал звук. Сперва он даже не понял, что это. Будто великан наступил на пустую консервную банку. Потом звук повторился — мерзкий, с хрустом, с протяжным стоном старого дерева.

Он обогнул заросли разросшейся сирени, за которыми прятался дом бабы Нюры, и замер. Ведро с лещами само собой выпало из ослабевших пальцев и со звоном покатилось по пригорку.

Старый «Беларус» с навешенным ковшом, похожий на доисторическое чудище, утюжил палисадник. Гусеницы вминали в жирную майскую грязь кусты пионов. Пионы только-только набрали цвет — тугие малиновые шары лопались под тяжестью железа, брызгая соком, похожим на кровь. А потом ковш, лязгнув, вонзился в стену.

— Стой!!! — заорал Игнат, но голос сорвался в сип.

Тракторист, будто специально дожидаясь зрителя, повел рычагом. Ковш дернулся вверх, вырывая из стены кусок теса вместе с наличником. Наличник был резной, с голубками. Нюра сама его красила в позапрошлом году, стоя на табуретке, а он, Игнат, снизу подавал ей кисточку и боялся, что она упадет.

Из кабины, почесывая волосатую грудь под расстегнутой рубахой, вылез Генка Косых. Щурясь на солнце, он сплюнул прямо на раздавленный пион.

— Батя, ты че орешь? Уйди с проезда. Тут теперь дорога будет.

— Какая дорога, змей?! — Игнат подбежал ближе, ноги вязли в глине. — Тут же дом! Живой еще дом! Ты куда прешь?!

— Живой? — Генка хохотнул и постучал кулаком по гнилому бревну сруба. Бревно отозвалось глухо, как труха. — Тут уж три года одни мыши да твой блудливый дух обитают. Все, дед. Собственности нет, хозяйка померла. Земля муниципальная. Аукцион прошел, Степка Кривой купил. Хочет тут шашлычную зону и беседки для туристов. Красота! Прям к речке выход.

Игнат посмотрел на дом. В лучах майского солнца он и правда выглядел сиротливо. Но в нем еще теплилась жизнь. На карнизе, прямо над местом, куда вошел ковш, ласточки слепили гнездо. Игнат видел, как птицы, сходя с ума от рева мотора, метались черными молниями над крышей.

— Ген, — голос Игната стал тихим, почти ласковым, но таким, что у Генки Косых по спине, несмотря на жару, побежали мурашки. — Ты сегодня хоть в церковь зайди. Свечку поставь. Завтра Троица. Нельзя на Троицу дома рушить. Грех это. Земля живая, сок в ней ходит. Дерево в стенах еще дышит. Услышит Нюра — не простит.

Генка сплюнул еще раз, теперь уже нервно.

— Ты мне тут бабкины сказки не трави. Нет никакой Нюры. Есть объект недвижимости номер тридцать семь дробь два. И к вечеру тут будет ровное место.

Игнат не стал больше кричать. Он знал — с деньгами Степки Кривого, который после двух ходок в Москву на заработки вдруг заделался «местным инвестором», спорить бесполезно. Он развернулся и, хромая сильнее обычного, пошел к дому Степки.

На лавочке, в тени огромного тополя, покрытого липкими молодыми листочками, сидела Зинка. Жена Степки. Полная, белотелая баба с вечно недовольным лицом, но с руками золотыми — она единственная на селе умела квасить капусту так, что та хрустела до самого мая. Сейчас она лущила прошлогоднюю фасоль в эмалированный таз и даже не подняла головы на шаги Игната.

— Зин, — сказал он, опершись о штакетник. — Уйми ты своего дурня. Куда он смотрит? Нюрин дом ломает.

Зинаида разжала толстые пальцы. Фасоль струей потекла в таз.

— А мне-то что? — голос у нее был спокойный, как вода в колодце. — Нюра твоя мне всю жизнь поперек горла стояла. Ты думаешь, я слепая была? Ты думаешь, я не видела, как ты на нее смотрел на сенокосе? Как снопы ей подтаскивал полегче? Мне, жене законной, подавал куль соломы — будто бревно кидал. А ей — с поклоном.

Игнат крякнул. В горле пересохло.

— Старое поминать... На Троицу... Зинаида, побойся Бога.

— Вот именно — на Троицу! — вдруг взвилась Зинка, и фасоль полетела на траву. — Ты тридцать лет с ней на Троицу в рощу ходил! Ветки березовые ломать! Я знаю! Мне кумушки донесли! А я дома сиди, пироги пеки, вас, кобелей, дожидайся! Ты хоть раз меня в рощу сводил? Хоть раз венок мне сплел? Нет! Все ей! Вот теперь пусть ее дом в щепки летит! Может, тогда ты меня заметишь!

Игнат отшатнулся от забора, как от огня. Он хотел сказать: «Так Степка же тебя бил смертным боем, а я тебя жалел, Зин». Но не сказал. Потому что сейчас в глазах Зинки горела не обида, а бабья, выдержанная годами, лютая ревность. Ревность не к нему, Игнату. А к памяти Нюры.

Он пошел прочь. Проходя мимо правления, увидел толпу. Бабы в пестрых платках, мужики с похмельными рожами. В центре стоял молодой участковый Серега Васин, год назад присланный из района, и Степка Кривой. Степка, маленький, вертлявый, с нервным тиком на левом глазу, тыкал пальцем в какую-то бумажку.

— ...постановление номер сорок два. Зона рекреации. Я, как собственник, имею право!

Бабы гудели. Кто-то крикнул: «Степ, ты в своем уме? Дом-то на крови! Нюрка от тоски померла, пока ты в Москве воровал!»

— А ты докажи! — взвизгнул Степка. — Документ покажи, что она от тоски! Померла и померла.

Тут вперед вышла баба Маня, древняя, согнутая в дугу, с клюкой. Ее боялись все, даже Генка Косых.

— Степушка, — прошамкала она беззубым ртом. — А помнишь, как ты малой у Нюры на завалинке спал, когда твой папаша-алкоголик дверь в дом топором рубил? Помнишь, кто тебе малинового варенья давал и ссадины йодом мазал? Или память отшибло от денег-то?

Толпа затихла. Степка дернул глазом сильнее обычного.

— Было и прошло. Жизнь новая.

— Новая у тебя будет, когда ее душа тебе по ночам являться начнет, — спокойно сказала баба Маня. — Она ведь этот дом, как дите, холила. Ты сломай, а она придет и спросит: «Степушка, почто избу мою порушил? Где мне теперь дожди пережидать?»

Мужики загомонили, закурили. Генка Косых, сидя на тракторе, ждал отмашки. Степка колебался. Ему было плевать на проклятия, но он боялся общественного мнения. Он собирался тут туристов возить, а если местные будут плеваться вслед — бизнеса не выйдет.

И тут случилось то, чего никто не ожидал.

Из-за угла дома, шатаясь, вышел Игнат. Он нес в руках... икону. Небольшую, темную, в почерневшем от времени киоте. Это была Казанская Божья Матерь. Он нашел ее в доме три года назад, когда Нюру увезли. Икона лежала в красном углу, за пыльными искусственными цветами. Игнат тогда спрятал ее в погребе, под половицей. Чуял, что пригодится.

Сейчас он шел медленно, держа икону перед собой, как щит. Генка Косых, увидев это, поперхнулся дымом «Беломора» и заглушил мотор.

— Степка! — голос Игната гремел на всю улицу. — Вот тебе последний свидетель. Она на этот дом сорок лет смотрела. Ты трактором по образу ударишь или все же крестное знамение сотворишь?

Толпа ахнула. Степка побледнел. Он был суеверным до ужаса. В Москве, говорят, к гадалкам чаще, чем к стоматологам, ходил.

— Убери, дед! — прошипел он. — Убери, Христа ради!

— Я уберу. А ты скажи, принародно, что до вторника дом не тронешь. Дашь время икону перенести и вещи забрать. Дай три дня. Троицу справим, а там делай что хочешь.

Степка забегал глазами. Зинка стояла поодаль, скрестив руки на груди, и смотрела с каким-то странным удовлетворением. Ей нравилось, что Игнат унижается. Но толпа шумела уже в поддержку Игната.

— Ладно! — рявкнул Степка. — До вторника! Но во вторник в шесть утра я сам за рычаги сяду!

Игнат выдохнул. Он не знал, что будет делать эти три дня. Просто надо было остановить это безумие здесь и сейчас.

Вечером накануне Троицы деревня затихает рано. Все пекут, парят, готовят праздничную снедь. Игнат сидел на лавочке у своего дома, смотрел, как солнце садится за лес. Руки пахли рыбой и тиной. Он думал о Нюре. Думал не о старой, согбенной болезнью женщине, а о той девчонке в ситцевом платье в горошек, с которой они однажды в мае убежали в ночное на лошадях.

Их застукал тогда ее отец, кулак и скряга. Он выпорол Нюру вожжами и на следующий же день просватал за приезжего механизатора — пьющего, но с мотоциклом и «положением». Игнат с горя запил и через месяц женился на Клавдии. А Нюра так и жила с пьяницей, терпела, а по вечерам смотрела в окно на дом Игната. Они прожили жизнь в ста метрах друг от друга, но как на разных планетах.

Очнулся он от шороха. По дороге, кутаясь в старый зипун, шла Зинка. В руках у нее была бутылка молока и кусок пирога.

— На, поешь, — буркнула она, ставя еду на лавку. — Ходишь, как тень. Клавдия твоя в город уехала, а ты тут с голоду подохнешь.

— Спасибо, Зин, — тихо сказал Игнат.

Она присела рядом на край лавки. Помолчали. С реки тянуло сыростью, пахло черемухой.

— Зря ты так, Игнат, — вдруг сказала она совсем другим, мягким голосом. — Она ведь... Она ведь мне тогда травы приносила, когда я рожала мертвого. Сидела со мной. Степка в рейсе был, ты на лесозаготовках. А Нюра пришла. Всю ночь руку держала. Говорила: «Ты баба крепкая, нарожаешь еще, Зинаида. Ты только злость из себя не выпускай».

Игнат повернулся и увидел, что по толстым щекам Зинки текут слезы.

— Я ведь помню это, — прошептала она. — Я все помню. Но ты... ты всю жизнь мимо меня смотрел. Вот как сейчас. Даже когда про Нюру говоришь, меня не видишь.

Она резко встала и, не прощаясь, пошла прочь, уткнув лицо в воротник зипуна.

Настала Троица. Утро выдалось ясное, звонкое. Церквушка в соседнем селе Никольском, куда все поехали на автобусе, утопала в березовых ветках и молодой траве. Игнат в церковь не пошел. Он пошел на кладбище.

Могила Нюры была ухожена — баба Маня следила. Игнат сел прямо на пригорок, устланный незабудками.

— Вот так, Анна Петровна, — сказал он вслух. — Хотят твой дом снести. А я ничего сделать не могу. Стар стал. Прости меня, дурака. Прости, что тогда, в пятьдесят девятом, побоялся отца твоего. Надо было в ноги упасть, просить. Увез бы тебя на Урал, на стройку. Глядишь, и жили бы...

Он замолчал. Ветер шевелил ветки старой березы. И вдруг Игнату показалось, что пахнуло тем самым запахом — парного молока и сушеных трав. Запахом Нюры.

— Эй, дед! — раздался голос.

Игнат вздрогнул. На дорожке стоял Серега Васин, участковый. Он был без фуражки, в наглаженной рубашке, при галстуке. Видимо, после службы.

— Ты чего тут один? — спросил Серега.

— Поминаю, — буркнул Игнат.

— Я это... по делу. Вы простите, Игнат Савельич, что в праздник. Но я навел справки. Вы же знали, что у Гореловой есть внучатая племянница в Мурманске?

Игнат нахмурился. Он слышал что-то краем уха. Нюра писала письма, но ответов не было.

— Ну?

— Она вступила в наследство. Вчера ночью пришла факсограмма. Дом объявлен выявленным объектом культурного наследия. Резной наличник работы... э-э-э... неизвестного мастера девятнадцатого века, кажись. Короче, снос запрещен до полного историко-культурного обследования.

Игнат смотрел на Серегу, открыв рот.

— Какой... мастер? Генка этот наличник кувалдой вбивал обратно в стену еще в восьмидесятом, когда пьяный на мотоцикле в палисадник въехал!

— А это уже не важно, — улыбнулся Серега. — Важно, что бумага есть. Племянница упертая, скандальная. Она Степке Кривому такую бучу устроит, он свой аукцион сто раз проклянет. Так что... с праздником вас, Игнат Савельич.

Серега надел фуражку, козырнул и пошел к выходу с кладбища.

Игнат остался один. Солнце припекало затылок. Он посмотрел на фотографию на памятнике — Нюра улыбалась своей тихой, все понимающей улыбкой.

— Спасибо, — прошептал он одними губами. — Ты уж прости Зинку. И меня прости.

Он поднялся, отряхнул колени. В ушах звенела тишина, нарушаемая только жужжанием первого майского шмеля. Шмель, толстый и мохнатый, деловито ползал по цветку незабудки.

Игнат вышел за ворота кладбища и пошел не домой, а в рощу. Туда, где буйно цвела черемуха. Он наломает веток. Много веток. Он отнесет их на Нюрин дом и заткнет ими дыру, пробитую ковшом Генки Косых. Пусть дом встретит Троицу как подобает — убранным зеленью и цветами.

Потому что май в этом году был особенным. Горьким, как дым, и сладким, как слезы Зинки на старой лавке. Жизнь продолжалась, путалась, ссорилась, но пока цвела черемуха и шмели гудели над палисадниками, даже самый старый дом на Крапивном порядке имел право на еще одно утро.