Мишке на колготках оторвалась пуговица. Я нагнулась прямо на тротуаре, поправила резинку, и в ту же секунду поняла: мы опоздаем. Без пятнадцати девять. До ворот сада – два квартала и маленький мостик через овражек, в котором уже стояла осенняя мутная вода с листьями.
– Баба, а Захар Ильич вчера показывал, как паровоз свистит, – Мишка подпрыгнул на одной ноге.
– Рассказывал, – поправила я.
– Показывал. Ртом.
Я взяла его за руку. Ладонь у внука была горячая, с липкостью от утреннего яблока, которое он не доел и куда-то сунул – то ли в карман, то ли в песочницу у подъезда. Мы свернули с Советской в переулок Ломоносова, и я первый раз за утро подумала про телефон. Оставила же дома, на зарядке. Ну и ладно. Кто мне позвонит в половине девятого? Никто. Тамара Петровна с первого этажа звонит после десяти, Павел – по вечерам понедельников, а все остальные – это поликлиника, да и та по предварительной записи.
Это был самый обычный понедельник. У меня в голове уже были разложены все дела. Отвести Мишку. Дойти до рынка, купить скумбрию – её по понедельникам завозят. Заехать в аптеку, взять Тамаре Петровне её лизиноприл, а себе – перинева. Потом домой, мыть полы, потом сварить борщ, который я варю на неделю, потом сесть на диван и ждать, когда позвонит Павел. Он звонил по понедельникам вечером, из Питера, из общежития проводников, или прямо с вокзала, если дневной рейс. Иногда вечерами пропадал – тогда перезванивал во вторник и извинялся.
Мишка потянул меня к витрине «Магнита».
– Баба, а папа сегодня приедет?
– Когда-нибудь приедет, – сказала я. – Он сейчас в поезде.
– А папа сказал, что приедет.
– Он тебе звонил, что ли?
– Не-а. Он Лидии Сергеевне сказал.
Я остановилась у витрины. Мы отражались в стекле между акциями: у меня сразу бросилась в глаза собственная прямая спина, к которой я привыкла за тридцать два года дежурства по станции и без которой теперь не могла, – и маленький Мишка в синей ветровке, перепачканной по правому рукаву манкой. Подумала: фантазирует. Мишке пять лет, он с августа начал фантазировать – не остановишь. На прошлой неделе рассказывал, что у него есть брат в Америке и тот прилетит на самолёте. В сентябре придумал, что соседский кот умеет говорить по телефону.
– Откуда ты знаешь, что он Лидии Сергеевне говорил?
– Она сказала.
– Лидия Сергеевна?
– Ага. Вчера, когда я играл в машинки.
– А вчера у нас было воскресенье. Ты где играл?
– У неё, – сказал Мишка.
Я повернула его за плечи к себе.
– У кого – у неё?
– Ну у Лиды, – Мишка посмотрел на меня снизу и испугался моего голоса. – Ты ж сама меня отводила.
Я отводила его не к Лидии Сергеевне. Я отводила его к соседке Насте – у Насти пятилетняя дочка, они играют вместе, я забирала через два часа. Значит, Мишка у Насти был недолго. Значит, Настя водила Мишку к Лидии. Значит, Настя знает. Значит, мы – это Мишка, Настя, Лидия и все остальные – что-то знаем, а я – нет.
Я потянула его дальше, к мостику. Под мостиком грохнула электричка – она идёт мимо нашего города, не останавливаясь, в семь сорок восемь и восемь сорок три, и эти два поезда я помню как собственное имя, потому что тридцать два года передавала по ним смены. Восемь сорок три только что прошла. Значит, без семнадцати девять. Мы не опоздаем, если поторопимся.
За мостиком начиналась дорожка к саду. Кусты шиповника, две берёзы с уже голыми ветками, наш сад – одноэтажный, с жёлтой штукатуркой, в которой с прошлой зимы две трещины у козырька, их никто не заделал. Ворота металлические, серые, сваренные местным Петровичем в две тысячи пятом, когда Павлик ещё ходил в школу. На воротах – объявление про родительское собрание в четверг.
И у этих ворот стояли двое.
Я узнала Лидию Сергеевну сразу – по куртке с вышитыми птичками. Она в ней всегда приходит на смену и всегда вешает её на стул у окна. Второй был высокий, в тёмно-синем пиджаке с нашивкой РЖД, стоял к нам вполоборота, и в руках у него я увидела то, что невозможно было не узнать.
Подстаканник.
Железнодорожный, с двуглавым орлом и монограммой, с гравировкой «Н. П. Зимин, 30 лет службы». Подстаканник моего Коли. Подстаканник, который я двенадцать лет назад, ещё на сороковой день, отдала Павлуше и сказала: «Забирай. Отец тебе завещал».
Мишка вырвал у меня руку и закричал на весь переулок:
– Папа!
Павлик – взрослый уже человек, тридцать пять лет, метр восемьдесят пять – присел на корточки. Подстаканник держал обеими руками, как кружку с чаем. Мишка влетел в него, и Павлик покачнулся, но не упал. Лидия Сергеевна смотрела на меня.
– Здравствуйте, Вера Николаевна, – сказала она.
У неё было лицо человека, который знал, что эта минута будет, и готовился к ней, и всё равно надеялся, что её не будет. Я это по-женски поняла сразу.
– Здравствуйте, Лидия Сергеевна, – ответила я.
Голос вышел ровный. Я сама удивилась.
– Мам, – Павел встал. Мишка висел у него на шее. – Я ночью приехал. Не хотел тебя будить. Решил прямо сюда.
– Прямо сюда, – повторила я.
Я смотрела на подстаканник. Внутри – гранёный стакан, но пустой. Значит, он его просто нёс. Зачем-то нёс сюда. Поднялся порыв ветра, и мне в спину дохнуло холодом – блузка у меня была одна, без подклада, для тепла я всегда брала жилетку, а сегодня забыла. Я запахнула воротник двумя пальцами.
– У нас выставка сегодня, – Лидия Сергеевна переступила с ноги на ногу. – Семейные реликвии. Я в пятницу родителям сказала.
– Я в пятницу родителям тоже сказала, – повторила я зачем-то. – То есть вы. А я не родитель.
Лидия Сергеевна вспыхнула. Это было видно даже через тональный крем.
– Вера Николаевна, я вам записку написала. В папочку Мишиной сменки.
– В папочку сменки, – сказала я.
Я в папочку сменки не заглядываю. Я достаю оттуда мокрые штанишки, пихаю туда сухие, застёгиваю и вешаю на крючок. Всё. Записки у нас, значит, теперь.
***
Павел осторожно отцепил Мишку и поставил на тротуар.
– Беги, Миш, повесь курточку, – сказал он. – Я через минуту.
Мишка засеменил к крыльцу. Лидия Сергеевна обернулась – ей надо было идти с ним, она тут не могла стоять при родителях группы дольше минуты. Но она осталась.
– Я вечером к вам зайду, Вера Николаевна, – сказала она.
– Вечером – ко мне?
– К Павлу и ко мне. Он сегодня у меня.
Она сказала это ровно и как будто через силу. Не хвастаясь. Просто – чтоб не было недосказанности. Она была намного умнее, чем я о ней думала. Я работала рядом с молодыми женщинами тридцать два года и знала разных. Лидия Сергеевна была из тех, кто знает цену тишине.
Я кивнула. Она повернулась и пошла за Мишкой, и я увидела, как шевельнулся у неё на затылке пучок, как она разняла пальцы – а они, значит, были сжаты в кулаки.
Мы с Павлом остались у ворот вдвоём.
– Мам, – начал он.
Я посмотрела на подстаканник. Подстаканник посмотрел на меня – двуглавый орёл, монограмма, «Н. П. Зимин, 30 лет службы». На эти тридцать лет службы помощника машиниста ушли все Колины поясницы, все его ночные смены, все его три инфаркта, из которых четвёртый он не пережил. И вот теперь этот кусок латуни и стекла идёт в детский сад – показывать пятилеткам, как раньше чаёвничали в поездах.
– Он для выставки, – сказал Павел. – Миша сам попросил.
– Миша сам попросил у тебя подстаканник, – уточнила я.
– Он знал, что у меня есть. Я ему раз показывал, когда приезжал летом.
– А у меня есть фотография, где твой отец в форме, – сказала я. – Большая, в рамке. Стоит на серванте. Её ты не попросил.
Павел потёр манжету указательным и средним пальцем. Этот жест у него с детства – когда он не знает, что сказать.
– Мам, давай не сейчас.
– А когда?
– Вечером. Я зайду. Я всё равно собирался.
– К Лидии ты собирался. А ко мне – по дороге.
Это было нехорошо сказано. Я сама услышала, что нехорошо. Павел промолчал.
– Давно? – спросила я.
– Полгода.
– Полгода.
– Мам, я...
– Мишка знает?
– Мишка у неё бывает, когда я приезжаю. Мы ходим в парк. И ещё в «Пятёрочку», он обожает катать тележку. Втроём.
– Втроём, – сказала я.
Я посмотрела на жёлтую штукатурку. На одну из тех самых трещин у козырька падал косой утренний свет, и было видно, что трещина раздалась ещё – с лета. Полгода. Это значит – с апреля. В апреле Павел приезжал на праздники, жил у меня три дня. Эти три дня он каждый вечер куда-то уходил, возвращался к полуночи. Я тогда думала – со школьными друзьями. В полгода у меня вложились эти три дня – и, наверное, все остальные его короткие наезды, по два-три дня, раз в два месяца. Каждый раз он жил у меня, но ночевал, получается, не всегда у меня.
Я молчала. Павел тоже молчал. За воротами послышался крик Мишки – радостный, но уже про что-то другое, не про нас. Он нашёл там, в группе, что-то интересное. Чужой платок с вышивкой, может быть. Или прялку.
– Мам, – Павел поднял голову. – Я должен был тебе раньше сказать. Я понимаю.
– Да, – сказала я.
– Я боялся.
– Чего?
– Что ты обидишься.
Я засмеялась. Смех получился коротким, сухим. Вроде кашля.
– Я не обижаюсь, Паш. Я просто – не понимаю, когда я выпала из твоей жизни. Вот идёшь ты ко мне по ночам с поезда, так я думала. А идёшь ты, оказывается, не ко мне.
– К тебе тоже, мам.
– Вечером.
– Вечером.
Я посмотрела ему в лицо. У него под глазами были серые полукружья – от бессонной поездной ночи. Правое веко подёргивалось. У Коли так дёргалось перед приступом. Я вспомнила, что сын – проводник, что сутки в плацкартном – это ровно сутки с чужими храпами, с чужими чаями, с чужими детьми, которые просят добавки печенья. Он приехал и пошёл куда-то, а я не знала, – и это, может, правильно. Я не должна знать каждый его шаг. Ему тридцать пять.
Я просто привыкла, что он приходит ко мне.
***
– Отдай, – сказала я.
– Что?
– Подстаканник. Я его помою и принесу в сад сама. Он пыльный, ты его из сумки достал.
– Мам...
– Павлик, отдай. У меня в сумке тряпочка.
Павел растерянно протянул мне латунный круг с гранёным стаканом внутри. Я приняла его и сразу почувствовала – тяжёлый. Забыла, какой он тяжёлый. У Коли это была мужская вещь – пальцы у Коли были как у штангиста, обхватывали подстаканник одной ладонью. У меня так не получалось никогда. Я всегда носила через салфетку и двумя руками.
Я достала из сумки чистую тряпочку. Протёрла латунь сначала снаружи, потом внутри, под ободом, где всегда собирается пыль. Двуглавый орёл сразу заблестел на утреннем солнце.
– Ты в сад-то пойдёшь? – спросил Павел.
– Пойду. Я же его принесла.
– Ты его не принесла. Его я принёс.
– А теперь я его принесу.
Мы стояли друг против друга, и я видела – Павел не знает, смеяться ему или обижаться. В детстве у него было такое же лицо, когда я отбирала у него перочинный нож, а потом отдавала обратно, а потом снова отбирала, потому что он порезал лимон у бабушки вместо яблока. Этот нож до сих пор где-то в его старой комнате в ящике письменного стола, под учебниками.
– Мам, – сказал он очень тихо. – Ты извини меня. Правда.
– Ты сейчас куда?
– К Лиде. То есть домой. У неё.
– Поспи, – сказала я. – У тебя правое веко дёргается. У отца так дёргалось.
Павел моргнул. Потёр веко. Ничего не сказал.
Я развернулась, открыла ворота – они заскрипели, как скрипели пять лет тому назад, когда я впервые вела сюда Мишку в ясли в сентябре двадцать первого, через семь месяцев после того, как его мама ушла, – и пошла к крыльцу. За спиной я слышала, как Павел переступает с ноги на ногу, не зная, уйти или подождать. Потом услышала его шаги – к воротам, и дальше, по переулку. Шаги у сына тяжёлые, как у Коли. От меня у него только глаза и привычка тереть манжету.
Подстаканник в моей руке был тяжёлый.
***
В группе у Лидии Сергеевны пахло ряженкой и свежей клеёнкой. Дети сидели за маленькими столами, разбирали то, что принесли. Какая-то девочка держала прялку – настоящую, видно бабушкину. Мальчик разворачивал платок с вышивкой. Мишка стоял у окна и смотрел на меня.
– Вера Николаевна, – Лидия Сергеевна подошла. Пучок у неё был снова собран, плотный. – А Павел Николаевич?
– Ушёл. Выспится.
– Ах. Хорошо.
Она сказала это неловко, и я поняла – ей тоже было бы проще, если бы его сейчас тут не было. Она молодая женщина, тридцати четырёх лет, в её жизни появился взрослый мужчина с маленьким ребёнком, и она сейчас изо всех сил старается не испортить ни себе, ни ребёнку, ни своей работе. Это я по ней видела.
– Лидия Сергеевна, – сказала я. – Вы записку в сменку клали?
– Клала. В пятницу.
– В пятницу.
Значит, записка пролежала там пятницу, субботу и воскресенье. Я не заглянула. Лидия Сергеевна не могла знать, что я не заглядываю, – в обычных семьях заглядывают. В обычных семьях родители читают записки воспитателей. Но мы не родители. Мы – бабушка, которая с Мишкиных двух лет тянет одна сад и поликлинику, да женщина, которую я видела раз в неделю при сдаче-забирании ребёнка.
– Вот, – я протянула подстаканник. – Это дедушкин. Николая Петровича. Мишин прадед.
– Прадед? – Лидия Сергеевна нахмурилась. – Мне Миша сказал – дед.
– Дед – это Павел Николаевич. А Николай Петрович – прадед. Дед – помощник машиниста – это мой муж был. Сейчас будет Миша путать.
Я сказала это строго, учительским голосом, каким я сорок лет на станции передавала дежурство. Лидия Сергеевна кивнула.
– Миш, – я обернулась к внуку. – Иди сюда. Расскажешь про прадеда?
Мишка подбежал. Он взял подстаканник двумя руками – и вдруг стал серьёзный, как взрослый. Он узнал эту вещь. Он видел её дома у меня, в серванте, много раз, и я рассказывала, и он запомнил.
– Это бабушкиного мужа, – сказал он. – Он в поезде работал. Давал людям чай.
– Молодец, – сказала Лидия Сергеевна. – А папа у тебя в поезде что делает?
– Тоже чай даёт, – сказал Мишка. – И билеты смотрит. И ещё ругается, когда тётя пьяная.
Группа засмеялась – тихонько, как дети умеют. Мишка не засмеялся. Он положил подстаканник на стол, посреди прялки и платка, и отошёл. Видно было, что к пятилеткам он уже не принадлежит до конца, – что в нём есть взрослая часть, которую раскладывают между собой бабушка, папа и Лидия Сергеевна, и он в этой раскладке участвует.
Я постояла ещё минуту. Лидия Сергеевна смотрела на меня, и видно было – она бы хотела сказать мне что-то важное, но не знала, как. И я её пожалела. Вот что странно – я её пожалела, хотя думала, что буду злиться.
– До свидания, Лидия Сергеевна, – сказала я.
– До свидания, Вера Николаевна. До вечера.
Она сказала «до вечера» – и это было самое храброе, что она могла сказать. Она сама назначила встречу. Значит, вечером будет разговор.
Я вышла. На крыльце села на скамейку. У меня в сумке лежал список на рынок. Скумбрия, лук, творог, яблоки – Мишке. Я посмотрела на список. Творог был лишний – у меня дома ещё полпачки. Я достала ручку и аккуратно вычеркнула творог. Потом посмотрела на яблоки. Яблоки у меня тоже были – Мишка два не доел за утро. Вычеркнула и яблоки. Осталась скумбрия и лук.
***
Домой я шла через Советскую. У перехода стоял Валерий Иванович, мой бывший напарник с ночных смен, – вёл внучку, ей было лет семь. Он махнул мне. Я махнула в ответ.
– Вер, ты что такая бледная? – спросил он.
– Устала.
– А Пашка как?
– Приехал, – сказала я.
– О. С Лидкой Тюленевой-то? – Валерий Иванович хмыкнул. – Ты не переживай, Вер. Лидка хорошая. Моя Светка у неё в группе была, вспоминает как вторую мать.
Я кивнула и пошла через переход. Весь город. Весь город, значит, знал – одна я не знала. Это было горько, но спокойно. Я не стала на это злиться. Я вообще перестала злиться – где-то там, у ворот сада, между моей рукой, принимающей подстаканник, и Павловой рукой, отдающей его.
В «Магните» купила одну скумбрию – мне одной. И ещё лук. И ещё, неожиданно для себя, пачку чая. Не развесного, который я всегда пью, а пакетированного «Принцесса Нури». Колиного. Коля пил только «Принцессу Нури», он говорил – в поездах другого чая нет, я привык. Двенадцать лет я этого чая не покупала. Сегодня купила.
На кухне поставила чайник. Пока он закипал, я села за стол, пустой, со стёртой клеёнкой в ромашки, которую мы с Колей купили в восемьдесят седьмом в Житомире. Ромашки стёрлись по центру в белые круги, но по краям ещё жёлтые и живые. На серванте стояла фотография – Коля в железнодорожной форме, девяносто третий год, после награждения. Фотографию я с подоконника убрала в девяносто девятом, когда Павлик пошёл в первый класс и всё время её ронял, – с тех пор она и живёт на серванте.
Я достала из буфета стакан. Свой, гранёный, ещё советский. Налила кипяток. Бросила в него пакетик «Принцессы Нури».
Стакан без подстаканника обжигал пальцы. Я подержала его через кухонное полотенце. Полотенце было с гномами – Мишка выбирал в прошлом году в «Светофоре».
Дверь у меня в квартире тонкая, фанерная. В подъезде я услышала шаги – медленные, но знакомые. Я знала эти шаги. Я их узнала бы из тысячи. Павел не звонил в дверь, он стучал – два раза коротких и один длинный, как паровоз на отправление.
Я открыла. Павел стоял на пороге. У него был в руках пакет – я заглянула и увидела аптечную упаковку, рукой – таблетки от давления, такие же, какие я пью, перинева.
– Ты сказала – творог возьми, – сказал он, хотя я ничего не говорила. – И давление твоё взял. Кончалось же.
– Кончалось, – сказала я.
Он прошёл на кухню. Сел напротив. Достал из кармана что-то в платке. Развернул – а там был ещё один железнодорожный подстаканник, поменьше первого. С другой гравировкой: «Н. П. Зимин, 20 лет службы». Тот, что Коля получил в юбилей, до большого.
– Я в сумке нашёл, – сказал Павел. – У меня двенадцать лет оба лежали, в нижнем боковом кармане. Один я Мише повёз, а другой – тебе. Давно собирался, забывал.
Он поставил подстаканник на стол. Двуглавый орёл смотрел на меня с моего же стола.
Я взяла стакан. Вставила. Рука с полотенцем стала свободной – я положила полотенце с гномами на табуретку. Стакан плотно сел в латунный круг. Так, как он должен был сидеть. Так, как сидел тридцать лет на Колином вагонном столике.
– Пей чай, мам, – сказал Павел.
И я поняла, что уже можно. Что не будет катастрофы, если я сейчас заплачу. Но плакать почему-то не хотелось.
– Сядь ровно, – сказала я. – Сутулишься. Как отец.
Павел сел ровно. Поправил манжету – двумя пальцами, указательным и средним.
За окном начинался обычный понедельник, с синим осенним небом и соседским псом Бимом, который лаял на кого-то во дворе. Я отпила из подстаканника первый глоток. Чай пах дешёвой бумагой, как в плацкартном, и железнодорожной латунью, и Колей.
– Скумбрию давай пожарю, – сказал Павел. – Тебе и Лиде с Мишей передам.
– Передай, – сказала я.
Я подумала: вот и всё. Я отдала подстаканник сыну на сороковой день и двенадцать лет без него жила. Я отдала сына из руки в чужую руку у ворот сада и, значит, буду жить дальше. Сын мне вернул подстаканник поменьше. Это, вообще говоря, не так уж мало.
– Паш, – сказала я. – Лида записку писала?
– Писала.
– Я её вечером прочитаю.
Павел улыбнулся. У него в уголке правого глаза была морщинка от улыбки – единственное, что Мишка унаследовал от него через два поколения.
– Прочитай, мам. Я тоже с ней приду.
– Приходите, – сказала я.
Чайник за спиной щёлкнул – вскипел во второй раз, без надобности. За окном Бим догавкал и замолчал. Где-то далеко, за мостом, прошла очередная электричка – без пятнадцати десять, опять не останавливаясь. Я провела большим пальцем по гравировке: «Н. П. Зимин, 20 лет службы». Буквы под пальцем были холодные и ровные. Двадцать лет – это когда Павлик только пошёл в первый класс, Коля вернулся из рейса с этим подстаканником и поставил его передо мной на эту же клеёнку, ещё с целыми ромашками по центру. Сейчас, значит, он снова стоял тут.
– Чай горячий, – сказала я. – Подстынет – и пей.
Павел кивнул. Мы сидели молча, и молчание было не тяжёлое, а обычное – такое, в каком можно просто быть и не искать слов.