Вера Матвеевна протянула водителю сорок рублей, не глядя. Маршрутка качнулась, тронулась от крытой остановки у вокзала. Мартовская слякоть на прорезиненном полу уже превратилась в серые разводы. Сиденье у окна было свободным, она опустилась на него, поставила чёрную сумку на колени и только тогда подняла глаза.
Напротив, в зеркале заднего вида, она увидела глаза водителя.
Сначала подумала – показалось. Глаза у мужчин бывают похожими, особенно к шестидесяти. Светло-серые, с тяжёлыми веками, с той особой обводкой снизу, какая появляется от долгого сидения за рулём. Потом посмотрела ещё раз. И увидела родинку над левой бровью – маленькую, продолговатую, вроде буквы «я» без хвостика.
Эту родинку она знала тридцать четыре года.
Познакомились в восемьдесят девятом, в читальном зале пединститута. Она сидела за выдачей, он пришёл сдавать «Поднятую целину» с просроченным штрафом. Она тогда посмотрела на его бровь и подумала: кто-то поставил кляксу и забыл. Потом научилась читать эту кляксу как барометр. Когда он злился, родинка темнела. Когда врал – немного смещалась, потому что он поднимал ту бровь отдельно от другой.
Сейчас родинка была на месте. Чуть темнее, чем она помнила.
Гриша, подумала Вера Матвеевна. И не поверила себе.
– Сосновая, следующая, – сказал водитель в микрофон.
Голос тоже узнала. За восемнадцать лет он почти не изменился. Сел ниже, охрип от сигарет, но особый торжокский выговор с мягким «щ» остался. «Сле-дущ-щая».
Маршрутка номер тринадцать шла от вокзала к районной поликлинике через весь город. Ей ехать семь остановок. К терапевту, талон на половину одиннадцатого, анализы, которые надо сдать натощак, давление, которое скачет с февраля.
Сейчас было без двадцати одиннадцать. Она не успевала.
Она смотрела в зеркало и пыталась понять, узнал ли он её. Волосы у неё были крашеные в тёмно-русый, он их такими не помнил – она начала красить в две тысячи девятом, через год после развода. Пальто серое драповое, купленное на рынке в позапрошлом марте. Шарф бордовый, вязаный крючком, его связала Катина свекровь, тверская Лидия Павловна, тоже в позапрошлом году, к Сониным пяти годам. Лицо – лицо у Веры Матвеевны было пятидесятивосьмилетнее, и последние пять лет оно её не радовало.
Автобус качнулся на повороте. Женщина впереди громко высморкалась в платок. Вера Матвеевна перевела взгляд на потолок. Там висел плакат: «Не курить в салоне. Штраф три тысячи рублей». Буквы выцвели. Краска у крепёжных шурупов облупилась.
– Следующая Больничная, – сказал голос Гриши. – Кто выходит?
Она снова посмотрела в зеркало. И встретилась с его глазами.
Он её узнал. Это было видно по тому, как вдруг побелели костяшки на правой руке, державшей руль. И по тому, как тяжёлое веко дрогнуло – мелко, два раза.
Он узнал и ничего не сказал.
Она тоже не сказала.
Маршрутка ехала дальше.
На «Больничной» вошли две женщины с мужскими рюкзаками – видимо, медсёстры со смены. Одна сразу села к окну, другая осталась у поручня. Кондуктор, девушка в зелёной спецовке с бейджем «Марина», прошла по проходу, собрала с новых пассажиров по сорок рублей, пробила им билеты маленьким китайским аппаратом на поясе.
Вера Матвеевна попыталась вспомнить, когда Гриша последний раз водил машину. В две тысячи седьмом у них был красный «жигулёнок», восьмая модель. Он продал его через полгода после развода. Она видела объявление на «Авто.ру», когда помогала Кате искать машину – листала ленту и вдруг увидела их фотографию, с торжокским номером, сфотографированную у мусорных баков на Энгельса. Тогда она закрыла вкладку и долго сидела.
А сейчас он крутил руль «Форд-Транзита» две тысячи пятнадцатого года выпуска и говорил в хрипловатый микрофон «следущщая Больничная».
В её голове все эти годы Гриша оставался чертёжником, пусть бывшим, но с карандашом и линейкой, с аккуратностью, которой он гордился. Он писал от руки ровно, как в прописях. Подписывал поздравительные открытки так, что буквы сидели одна к одной.
***
Восемнадцать лет назад, в ноябре две тысячи восьмого, они сидели за кухонным столом в той самой трёхкомнатной квартире на улице Энгельса. Катя была в школе, в восьмом классе. Гриша положил перед Верой тетрадный листок в клетку, на котором сам, карандашом, расчертил варианты.
«Вариант первый. Трёшку продаём. Тебе с Катей – двушку в нашем районе. Мне – гарсоньерку».
«Вариант второй. Съезжаешься с матерью. Мне остаётся квартира, я выплачиваю тебе половину оценки за пять лет».
«Вариант третий. Меняем на две однушки и доплату. Доплату беру на себя».
Он всё подсчитал. Даже квадратные метры, даже предполагаемые суммы, даже проценты по ипотеке. У Гриши всю жизнь было так. Он работал чертёжником на льнозаводе, и даже когда завод закрылся в две тысячи четвёртом, пальцы помнили, как держать карандаш, как вести линию с прижимом.
Он её не бил. Не орал. Не пил. Просто сказал в один вечер, за три недели до тетрадного листка: «Вера, я не могу больше».
Она тогда спросила: «Кто?»
Он сказал: «Ира Селянкина. Из бухгалтерии. Бывшей бухгалтерии, с завода».
Ира Селянкина была на семь лет моложе. Разведённая, с сыном восьми лет, Виктором. Она приходила к Грише на льнозавод оформлять какие-то бумаги ещё в девяносто восьмом. Вера её тогда видела один раз в заводском коридоре. Высокая, худая, с очень прямой спиной и с манерой держать голову чуть набок, как будто всё время прислушивалась. Волосы светлые, длинные, до нижнего края лопаток.
«Я уйду к ней, – сказал Гриша. – Она ждёт».
И разменяли. По варианту первому. Тетрадный листок остался на кухонном столе ещё месяца два, пока Вера Матвеевна не выбросила его вместе с другими бумагами, когда паковала вещи.
Катя тогда ничего отцу не сказала. Просто перестала подходить к телефону, когда он звонил. Собрала все его фотографии в обувную коробку из-под своих зимних ботинок, перетянула коробку чёрной изолентой и вынесла в кладовку на лестничной площадке. Коробка простояла там до две тысячи четырнадцатого, пока ТСЖ не приказало вычистить общественные кладовки по требованию пожарной инспекции. Тогда Вера Матвеевна принесла коробку домой, посмотрела на неё, покачала над мусорным ведром – и поставила на верхнюю полку шкафа. Там она стояла до сих пор.
Сейчас Кате тридцать три. У неё муж – инженер на тверском вагоностроительном. Дочка Соня, пять лет. Они живут в Твери, в однушке в новостройке на улице Орджоникидзе. Каждые вторые выходные Вера Матвеевна ездит к ним – на электричке, до Твери час сорок, потом две остановки маршруткой, потом пешком через двор.
Все эти годы она представляла себе, как живёт Гриша. Иногда ей рисовалось: у них с Ирой домик за городом, огород, Гриша в клетчатой рубахе, они вместе варят варенье из ранетки. Иногда – серая квартира в Селянкиной пятиэтажке, пиво по вечерам, чужой сын Витя, который зовёт его «дядя Гриша», потом просто «Гриш». Иногда – что-то размытое, но обязательно устроенное. Налаженное. Не такое, как у неё.
Ей было важно, что он устроился. Это оправдывало обиду. Делало её чище: он ушёл не в пустоту, не в каприз, а в новую жизнь, в новую женщину, в новое будущее. Она осталась с дочерью, с двушкой на улице Чехова, с работой в краеведческом музее, с карточкой «Пятёрочки» и с мамой в соседнем доме, которая к тому моменту уже плохо узнавала даже внучку. Он – полетел. Она – осталась.
Она смотрела в затылок водителю – в седой, коротко стриженный затылок с проседью от макушки до самой шеи – и понимала, что эта картинка только что порвалась.
***
– Больничная, – сказал Гриша в микрофон.
Двери открылись. Вышла одна из медсестёр с рюкзаком. Вошёл мужчина в тёмно-синей рабочей куртке, с термосом, от которого пахло растворимым кофе. Потом женщина с ребёнком лет трёх. Ребёнок ныл: «Мам, я хочу к окошку, к окошку». Женщина посадила его на сиденье напротив Веры Матвеевны. Мальчик уставился на неё и начал сосредоточенно ковырять нос указательным пальцем. Она отвернулась к окну.
За окном был Торжок в мартовской слякоти. Снег на газонах серел, оседал, становился пористым. У «Магнита» на углу Сосновой и Берёзовой стояла старушка с тележкой на колёсиках, у тележки колесо было погнутое, она подтягивала её рывками. На стене «Магнита» висел рекламный щит: «Скидка на яйца, сорок девять рублей десяток».
– Берёзовая, – сказал Гриша.
Маршрутка свернула и остановилась на светофоре. Вера Матвеевна отчётливо услышала, как за спиной у водителя что-то негромко позвякивает – ключи на пластиковой полочке у бардачка, видимо.
И тогда он заговорил.
Не в микрофон. Просто вслух, негромко, так, чтобы слышала только она.
– Вера.
Она не ответила. Сидела прямо, держала сумку на коленях. Мальчик напротив снова ковырял нос, теперь другим пальцем.
– Вера, – сказал он ещё раз. – Я же вижу, что ты.
Она откашлялась. Сказала:
– Я.
– Тебе куда?
– До поликлиники.
Он кивнул. Светофор переключился. Маршрутка поехала дальше, мимо заколоченного магазина «Хозтовары», у витрины которого в девяностые годы Вера Матвеевна однажды стояла с Катей на руках и ждала, пока туда привезут стиральный порошок «Лотос».
Молчали остановку и ещё полостановки. На «Садовой» мужчина с термосом вышел, и стало свободнее. Вера Матвеевна пересела на одно сиденье вперёд, прямо за водителя. Не потому что хотела говорить. Потому что так, если всё-таки говорить, их не слышал никто другой.
– Ты давно тут? – спросила она в его седой затылок.
– С весны прошлого года, – сказал он. – Раньше в автоколонне был, межгород. Там сократили. Я пошёл в «Тринадцатый маршрут» сам, у них набор был.
– А Ира?
Вопрос выскочил сам. Она не планировала.
Он молчал. Переключил передачу. Маршрутка тронулась с «Садовой», поехала мимо школы номер три, где Катя училась первые четыре класса.
– Ира, – сказал он наконец, – уехала в две тысячи девятом. В Калугу. К брату. Я с ней год с небольшим прожил, не больше.
Вера Матвеевна смотрела в его седой затылок. Год с небольшим. Значит, в две тысячи девятом или в начале десятого. Через год после того, как он ушёл. И ничего ей не сказал. И Кате не сказал. Восемнадцать лет она думала, что они вместе, а они вместе были четырнадцать месяцев.
– А потом? – спросила она тихо.
– А потом один, – сказал Гриша. – Квартира та, что от размена, у меня до сих пор. На Маяковского. Двушка. Первый этаж. Не обзавёлся.
Он сказал «не обзавёлся» так, как говорят про огород: «не обзавёлся огородом». Как будто это была опция, которую можно было купить в «Магните», но руки не дошли.
– Ясно, – сказала Вера Матвеевна.
Хотя ничего не было ясно.
– Косы, – сказал Гриша в микрофон. – Кто выходит?
Женщина с ребёнком вышла на «Косах». Ребёнок на выходе вывернулся из её руки и попытался ткнуть Веру Матвеевну варежкой в колено. Мать дёрнула его, извинилась, быстро вытащила из салона. Двери закрылись.
Теперь в маршрутке было четверо. Вера Матвеевна, двое пожилых мужчин на заднем сиденье – они спорили про цены на солярку – и Гриша.
– А Катя? – спросил он, не поворачивая головы.
– В Твери. У неё дочка. Соня. Пять лет.
Он молчал.
– Ясно, – сказал он наконец. Точно таким же голосом, каким она только что сказала ему.
Пожилые мужчины сзади переключились на цены на яйца. Один говорил, что в «Магните» сорок девять, другой – что в «Пятёрочке» сорок семь, но там надо карту.
– Я не знала, – сказала Вера Матвеевна в затылок Грише. – Про Иру. Что уехала.
– Я не рассказывал.
– Никому?
– А кому мне рассказывать.
Она молчала.
– Отец умер в одиннадцатом, – добавил он. – Мама в пятнадцатом. Сестра в Свердловске, у неё своя жизнь. Созваниваемся по праздникам.
Свердловск. Она улыбнулась про себя. Город переименовали в Екатеринбург в девяносто первом, а Гриша всю жизнь говорил «Свердловск». Говорил и сейчас, на шестьдесят первом году.
– И что, – спросила она, – вот так, один – все эти годы?
– Ну а что. Живу. Работаю. Рыбу ловлю летом на Тверце. Огорода нет, нет у меня на это времени.
– Летом огородов у нас вообще уже нет, – сказала Вера Матвеевна. – Всё позакрывали, картошку в «Магните» проще.
– Так и я о чём.
Они помолчали. Маршрутка ехала по Революционной. Мимо парка.
***
В городском парке, Вера Матвеевна знала, есть скамейка у третьей ели, если идти от главного входа налево. На этой скамейке они с Гришей сидели в девяностом. Он тогда не вставал на колено. Просто сказал: «Я тут подумал, Вер». Ей было двадцать два, ему – двадцать пять, она писала диплом по советской детской литературе, он заканчивал вечерку машиностроительного.
Сейчас ей было пятьдесят восемь, ему – шестьдесят один. Между ними в маршрутке стояла прозрачная пластиковая перегородка с наклеенной инструкцией по эвакуации пассажиров. На инструкции маленьким шрифтом было написано: «при возгорании в салоне использовать запасной выход», и нарисована схема с красным молоточком.
– Ты работаешь где? – спросил он.
– В музее. Библиографом.
– В краеведческом?
– Да.
– Долго?
– С две тысячи третьего. Двадцать три года.
Он хмыкнул. Коротко, одним выдохом.
– Что? – спросила она.
– Ты же хотела из Торжка уехать. Всегда хотела.
Это была правда. В девяностые она говорила: «Вот когда Катю выучим, я в Питер. Или хотя бы в Тверь». Гриша отвечал: «А я не поеду. В Торжке родился, в Торжке помру». Потом Катя выучилась, уехала, а Вера Матвеевна так и осталась.
– Не уехала, – сказала она. – Как-то не получилось.
– У меня тоже не получилось.
– У тебя и не было такой цели.
– Не было.
Они помолчали. За окном медленно проплыл магазин «Хозтовары» с витриной, в которой стояли синие пластиковые тазы, стремянки, упаковки губок по десять штук. Такие же, как в двухтысячных. Может быть, те же самые, Вера Матвеевна не удивилась бы.
– Как у тебя здоровье? – спросил он.
Она едва не усмехнулась. Восемнадцать лет не виделись, он ушёл к другой, они вычеркнули друг друга – и первый серьёзный вопрос: «как здоровье?». Будто соседи по подъезду встретились у лифта.
– Давление, – сказала она. – К терапевту еду. Плановый осмотр.
– Таблетки пьёшь?
– Пью.
– Я тоже пью. Престариум. Утром и вечером. Пять миллиграммов.
– У меня лозап. Пятьдесят.
– Дорогой.
– Дорогой, – согласилась она.
Маршрутка остановилась на «Горького». Вышел один из пожилых мужчин, тот, что спорил про солярку. Оставшийся, с клетчатым пакетом между колен, тут же начал кому-то звонить – видимо, жене. Говорил, что хлеба купил, молока не было, возьмёт у «Магнита» на обратном пути, белого или чёрного – пусть она решает сама.
– Следующая Первомайская, – сказал Гриша в микрофон.
Потом добавил уже ей:
– Вера, я должен тебе сказать.
Она напряглась. Внутри поднялась тёплая, противная волна – ожидание, что он скажет «прости». Она этого «прости» не хотела. Восемнадцать лет не хотела, а сейчас, в маршрутке, вдруг поняла, что всё ещё не хочет. «Прости» – закрытая скобка. А она привыкла жить без скобок, в открытой истории, где он – плохой, а она – стойкая. Закрыть скобку значило остаться с новой арифметикой. А новой арифметики она не знала.
– Не надо, – сказала она.
– Что не надо?
– Ничего не надо. Не говори.
Он посмотрел в зеркало. Их взгляды встретились на одну секунду, может быть на полторы. Глаза у него были не злые, не жалкие и не виноватые. Усталые глаза мужчины шестидесяти одного года, который возит людей до поликлиники за сорок рублей и живёт один в двушке на Маяковского.
– Ладно, – сказал он.
И не стал говорить.
***
– А Катя, – сказал он после паузы, – Катя меня помнит?
Вера Матвеевна не ответила сразу. Она подумала про ту коробку на верхней полке шкафа. Про Катины слова в две тысячи двенадцатом: «Мам, я его простила. Но звонить не буду. Пусть сам». Про Катину свадьбу в пятнадцатом – белое платье напрокат, ресторан «Аист» на Ленинградской, никого со стороны отца не было, даже телеграммы не пришло.
– Помнит, – сказала она. – Но не говорит о тебе.
– Никогда?
– Редко.
Он кивнул.
– А ты сам ей звонил? – спросила Вера Матвеевна. – Хоть раз за эти годы?
– Дважды.
– И?
– В десятом году. И в четырнадцатом. Оба раза она трубку брала, слушала и клала. Я её не виню.
Вера Матвеевна почувствовала, что сумка на коленях вдруг стала тяжёлой. Она сама Кате никогда не говорила «не бери трубку». Катя решала сама. И оба раза, возможно, была права.
Но он звонил. Дважды за восемнадцать лет – это мало. Но это не ноль.
– Ты знаешь её номер? – спросила она.
– Старый. С две тысячи четырнадцатого.
– Она с тех пор меняла. Раза три.
– Значит, не знаю.
Он сказал это без упрёка. Констатация.
– Первомайская, – сказал он в микрофон.
На «Первомайской» вошла бабушка с клетчатой сумкой на колёсиках и молодая девушка с пакетом из «Аптеки Столички». Бабушка села рядом с пожилым мужчиной, который ещё не закончил разговор с женой. Начала у него спрашивать, во сколько обратно идёт маршрутка. Он, не отрываясь от звонка, показал ей три пальца.
Вера Матвеевна смотрела в окно. На «Первомайской» стоял памятник – бетонный, облупленный, двум комсомольцам с факелами. В детстве она думала, что у одного из комсомольцев лицо похоже на Брежнева. Сейчас лиц разобрать было нельзя, их заштукатурили ещё в двухтысячных, как-то неаккуратно, так что стало только хуже.
– Вера, – сказал Гриша негромко, – давай я тебе номер свой напишу. Не для того чтоб ты звонила. Просто чтоб был. Может, Катя когда-нибудь. Или ты, если что.
– У меня нет, на чём записать.
Она соврала. В сумке лежал маленький библиотечный блокнотик, который она всегда носила с собой – записать шифр книги, телефон краеведческого общества, имя посетителя. И шариковая ручка, синяя, «Корвина», с жёваным колпачком. Соврать было проще.
Он не настаивал.
– Ладно, – сказал он. И вдруг добавил, не глядя в зеркало: – Я и не надеялся. Не думай.
Это «не думай» как-то её пробило. Потому что это была не просьба, не упрёк. Это было его признание, что он понимает: она ему ничего не должна. Тогда, в две тысячи восьмом, когда он клал тетрадный листок на стол, она тоже понимала, что он ей ничего не должен. Он ушёл как свободный человек. Долг остался у неё – перед Катей, перед собой, перед той трёхкомнатной квартирой на Энгельса, которую разменяли по варианту первому.
А теперь он возвращал ей этот долг. Не деньгами, не извинением – просто тем, что проговорил: не должен никто никому.
– Маяковского, – сказал он в микрофон.
Это была предпоследняя остановка до поликлиники. Она знала: Маяковского – это тот самый район, где теперь его двушка. Первый этаж. Не обзавёлся.
На «Маяковского» никто не вышел и не вошёл.
***
До поликлиники оставалось полторы минуты.
Вера Матвеевна думала о тетрадном листке в клетку. Как Гриша чертил варианты размена, карандашом, с линейкой. Три ровных столбика. Аккуратный, последовательный человек, всю жизнь проживший по клеточкам. И вот клеточки привели его сюда – на сиденье водителя «Форд-Транзита», в двушку на Маяковского, в одинокую жизнь с престариумом утром и вечером, с рыбалкой на Тверце и с сестрой в Свердловске, которая звонит по праздникам.
Все эти годы Вера Матвеевна была уверена, что он выбрал. Что тогда он выбрал Иру Селянкину, а она, Вера, осталась жить с последствиями его выбора. А выбирал, оказывается, не он. Выбирала жизнь. Ира уехала в Калугу. Гриша остался один. Вера Матвеевна осталась одна.
Получилось так, что они оба – одни. В одном городе. В шести километрах друг от друга, если от Маяковского до её двушки на Чехова.
Она почувствовала, что ей стало странно легче. Не оттого, что ему плохо, – ей не хотелось его бед. А оттого, что в её голове все эти годы жил один Гриша – успешный, виноватый, предавший, – и этот Гриша её этой своей успешностью всё время как-то подкалывал. Словно в её каждой неудаче, в каждой усталости от музейной зарплаты, от двушки, от одинокого Нового года у телевизора, был его незримый голос: «Я-то устроился, а ты нет». А сейчас этого голоса не стало. Потому что он не устроился. Он просто жил. Как она.
Это было странное облегчение. Почти весёлое.
– Поликлиника, – сказал Гриша в микрофон. – Кто выходит?
Вера Матвеевна встала. Поправила бордовый шарф. Взяла сумку.
В зеркале она увидела его глаза.
– До свидания, – сказала она обычным голосом, каким говорят водителям маршруток.
– До свидания, – ответил он.
Двери открылись. Она вышла на тротуар перед поликлиникой. Здание было трёхэтажное, серо-голубое, с новыми пластиковыми окнами в старых бетонных проёмах. У входа стояли две женщины и курили электронные сигареты – пар шёл белый, с запахом мяты и чего-то сладкого. Пахло слякотью и дезинфекцией из вентиляционной шахты.
Маршрутка закрыла двери и поехала дальше – по Первомайской, вниз, к заводскому посёлку и конечной.
Вера Матвеевна постояла секунду на тротуаре. Потом достала телефон, посмотрела время. Без четверти одиннадцать. Опаздывала на пятнадцать минут. Но если Невзорова ещё не ушла на вызов, можно успеть.
Она пошла к дверям. И только у самых дверей поняла, что всё это время, пока ехала и разговаривала, она его не прощала. Не простила и прощать не собирается. Прощение – слишком большое, слишком церковное слово для того, что было в маршрутке номер тринадцать. Он её предал. Это не отменялось. Катя выросла без отца. Это тоже не отменялось.
Но ей больше не было больно.
Это было другое. Как если долго носить в кармане тяжёлый камень, а потом однажды сунуть руку – и камень есть, на месте, но рука его больше не замечает. Он стал частью кармана. Частью пальто. Частью её, Веры Матвеевны, пятидесяти восьми лет, библиографа краеведческого музея.
Она открыла дверь поликлиники. В коридоре пахло хлоркой и мокрыми пальто.
– Вы к кому? – спросила регистраторша, не поднимая глаз от монитора.
– К Невзоровой. Терапевт. Талон на половину одиннадцатого.
– Номер полиса.
Вера Матвеевна назвала шестнадцать цифр с карточки. Регистраторша молча вбила их. Потом дала распечатанный листок с очередью и кивнула в сторону коридора.
Вера Матвеевна села на банкетку у стены. Над ней висел плакат про корь. Напротив сидели двое – мужчина средних лет, видимо, после ночной смены, и женщина с мальчиком лет десяти, который играл в телефон на руке у матери, облокотившись ей на плечо.
Она достала из сумки блокнотик. Открыла на последней странице. Вырвала пустой листок. Написала на нём первые четыре цифры своего мобильного номера. Посмотрела.
Потом сложила листок вчетверо, аккуратно, по клеточкам – как когда-то Гриша складывал свои чертежи. И убрала обратно в сумку, во внутренний карман, куда обычно клала квитанции.
Не отдаст. Но пусть будет.
– Матвеевна, – позвала медсестра из кабинета в конце коридора. – Вера Матвеевна, заходите.
Вера Матвеевна встала и пошла к кабинету. Шарф бордовый, сумка серая, на сумке следы мартовской слякоти. За окном поликлиники медленно проехала маршрутка номер тринадцать – уже в обратную сторону, пустая, только водитель. Она не оглянулась.
Терапевт Невзорова, крупная женщина в очках, сидела за столом и что-то вбивала в компьютер.
– Проходите. На что жалуемся?
– Давление.
– Сколько?
– Сто пятьдесят пять на девяносто пять. Утром было сто шестьдесят.
– Садитесь, сейчас померим. Руку расслабьте.
Невзорова надела ей манжету. Насос зашипел. Вера Матвеевна смотрела в окно, за которым была Первомайская и серое небо.
– Сто сорок на девяносто, – сказала Невзорова. – Не критично. Но лозап не снимаем. Увеличим утреннюю дозу.
– Хорошо.
– Аппетит? Сон?
– Нормально.
– Курите?
– Не курю.
– Живёте одна?
Вера Матвеевна подняла глаза. Невзорова смотрела на неё поверх очков.
– Одна.
– Дети?
– Дочь. В Твери.
– Видитесь?
– Каждые вторые выходные.
– Это хорошо. Одиночество тоже на давление влияет.
Невзорова писала в карте, не глядя. Потом подняла глаза.
– Вы какая-то сегодня другая, Вера Матвеевна. В прошлый раз были потухшая, а сегодня нет.
– Маршрутка, – сказала Вера Матвеевна. – Маршрутка у меня сегодня необычная была.
– А, – сказала Невзорова. И больше не переспрашивала.
Вера Матвеевна вышла в коридор. Села на банкетку. Достала телефон. Открыла в контактах строчку «Катя». Пальцем набрала сообщение: «Катюш, я тебя люблю. Всё у меня хорошо». Отправила. Положила телефон в сумку.
И только тогда почувствовала, что в кармане сумки, во внутреннем, лежит тот самый вчетверо сложенный листок с четырьмя цифрами. Она не стала его доставать. Не стала довинчивать остальные шесть цифр. Пусть будет четыре. На начало. На «может быть, когда-нибудь».
Она подумала: он каждый день проезжает по Чехова. Тринадцатый маршрут идёт через Чехова. Пять раз в день, туда и обратно. Все эти годы она его не видела. Потому что не смотрела.
Теперь, может быть, когда-нибудь посмотрит.
А может быть, и нет.
Она встала с банкетки, надела пальто, поправила шарф и пошла к выходу.
На улице мартовский воздух пах слякотью и мокрой корой. Вера Матвеевна подняла воротник, пошла в сторону остановки. До дома ехать той же маршруткой, тем же маршрутом, только в обратную сторону. До её двушки на Чехова.
Она подошла к остановке. Посмотрела на табло: до ближайшего тринадцатого – восемь минут. За это время подойдёт какой-нибудь другой. Семёрка или пятёрка. Она могла бы поехать на них, пересадкой.
Она постояла секунду. Потом посмотрела вниз по Первомайской, туда, откуда через семь минут должна появиться маленькая белая точка с красной цифрой на лбу.
И стала ждать.