Поминальный стол ещё не расчистили, когда она вошла. В дверях Валентина узнала её не сразу – за семь лет Карина стала другой: обесцвеченная короткая стрижка, французские духи через две комнаты, сумка размером с небольшую собаку.
– Здравствуйте, – сказала Карина. Голос громкий, будто отрепетированный перед зеркалом. – Я за сыном.
Старый Николай Иваныч, сосед с первого этажа, опустил вилку. Кисель качнулся в его тарелке и плеснул на клеёнку. За столом сидели ещё восемь человек: сестра Артёма Надежда, её муж Серёжа, две соседки – баба Тоня и баба Рая, – батюшка отец Сергий в сером свитере поверх подрясника, Галина Николаевна из амбулатории, где Валентина проработала сорок два года, и Елена Степановна в чёрном платке. Митя сидел у неё на коленях и держал в руке блин с мёдом. На белой скатерти перед ним лежал его детский крестик – он снял его на время еды, чтобы не испачкать, и положил рядом с вилкой.
Валентина поставила чайник на плиту и посмотрела в окно. Там, у подъезда, стоял незнакомый серебристый джип с краснодарскими номерами и разводами грязи по бокам – как будто ехал долго, без остановок.
– Карина, сядь, – сказала Надежда. – Поешь.
– Я не есть приехала.
Карина прошла к столу так, будто здесь бывала каждую неделю. Сняла пальто на ходу – серое, кашемировое, с золотыми пуговицами, – бросила на табурет. Духи стали сильнее. Валентина повернулась от плиты и впервые за этот час посмотрела ей в лицо. Тридцать два года. Три морщинки у губ, которых не было раньше. Ресницы наращены, тяжёлые, как жучки, посаженные на веко. Под левым глазом – бледная тень, плохо замазанная тональником.
– Митя, – позвала Карина. – Сынок. Подойди к маме.
Митя не поднял головы. Елена Степановна поправила ему воротник белой рубашки и ничего не сказала. Надежда посмотрела на Валентину. Отец Сергий отложил ложку.
– Я слышу, – продолжила Карина громче. – Вы все тут слышите. Артёма больше нет. Значит, ребёнок едет со мной. Я его мать.
Баба Тоня охнула и перекрестилась. Баба Рая сидела неподвижно, только пальцы заходили по краю скатерти.
– Карина, – тихо сказала Валентина. – Не сегодня.
– А когда, Валентина Петровна? Через месяц? Через год?
– Ты семь лет не звонила.
– Я звонила.
– На Новый год в две тысячи двадцать первом. Один раз. Артём показал мне потом детализацию.
Карина моргнула. Ресницы-жучки дрогнули. Она провела языком по верхней губе и набрала воздух.
– Я приехала за сыном, – повторила она, уже почти криком. – И я его увезу. У меня и квартира, и муж, и комната детская готова. Оранжевые обои, в полосочку. А тут что? Старая квартира. Старуха. Чужая тётка.
Елена Степановна при слове «тётка» чуть сильнее прижала Митю к себе. Митя отложил блин, посмотрел на мёд на пальце и вытер палец о салфетку.
Надежда встала.
– Карин, ну имей совесть. Мы брата только что похоронили. Девять дней сегодня.
– Я и на кладбище была. Я опоздала на отпевание, у меня рейс задержали.
Валентина смотрела на её туфли. Бежевые, лакированные, на каблуке в ладонь. По кладбищу в таких не ходят.
– Утром приходи, – сказала Валентина. – В одиннадцать. Сядем, поговорим.
– Я приду. И опеку оформлю. При всех вам говорю: опеку над своим сыном оформлю я. Слышите, батюшка?
Отец Сергий посмотрел на неё долгим, безучастным взглядом человека, который сорок раз в год хоронит и столько же крестит, и который не спорит с живыми на поминках.
– Слышу, – сказал он.
Елена Степановна медленно погладила Митю по затылку и посмотрела на Валентину. Взгляд не торжествующий, не испуганный – спокойный, как у человека, который знает пациента давно и видит, что впереди.
Валентина кивнула ей.
Тогда Митя поднял голову. Посмотрел на Карину – коротко, без испуга, как смотрят на гостя, с которым не знакомы. И снова опустил глаза.
Николай Иваныч, не поворачиваясь, наконец поднял с пола свою вилку.
***
Карина ушла в одиннадцатом часу вечера. Сначала посидела за столом пятнадцать минут, не ела, говорила по телефону в коридоре с кем-то, кого называла «Рост», – голос был то капризный, то требовательный, – потом хлопнула дверью так, что посыпалась штукатурка над косяком. Джип завёлся под окнами, постоял, уехал.
Гости расходились долго. Отец Сергий остался последним. Он стоял в коридоре, держа в руках серую кепку, и смотрел, как Валентина зашивает дыру в чёрном чулке прямо на себе, пока он говорит о ком-то из прихода, кого вчера соборовали.
– Крепись, Валентина Петровна, – сказал он в конце.
– Крепнусь, отец Сергий.
– Елена у вас как?
– Как всегда.
– Хорошая женщина. – Он помолчал. – Завтра что будет?
– Завтра будет завтра.
Он улыбнулся в седую бороду, перекрестил дверной проём и ушёл, тихо прикрыв за собой.
Надежда с Серёжей уехали в Тверь в половине двенадцатого – обоим утром на работу. Митю уложили в маленькой комнате, где он всегда спал. Диван там был узкий, с зелёным ватным пледом, и пах старой бумагой – потому что под ним в коробке лежали Артёмовы детские тетради, которые Валентина так и не выбросила.
Елена Степановна осталась помогать с посудой. Её дом был в пяти минутах, через сквер, но она не торопилась.
На кухне пахло щами, кутьёй, гвоздикой из пирога и дешёвым лаком для волос, который Карина успела оставить в воздухе. Валентина открыла форточку. Холодный октябрьский воздух полез в лицо; пахло прелыми листьями и дымом из труб на той стороне улицы – частный сектор топили дровами.
– Лен, – сказала Валентина. – Ты иди. Я сама.
– Я тарелки домою.
– Ты в храме с шести утра. Иди.
Елена Степановна поставила полотенце на крюк и села за стол. Достала из сумки пакет – в нём были две булочки с корицей, завтра на завтрак Мите.
– Вал, – сказала она. – Она же не отстанет.
– Знаю.
– И кричать будет.
– И это знаю.
– У меня с собой всё. В синей папке, в сумке. Если что – покажу.
Валентина посмотрела на неё. Пятьдесят шесть, шерстяной чёрный кардиган с большими костяными пуговицами, под ним блузка, какую старая учительница носила в восьмидесятых – с круглым воротничком и тонкой белой вышивкой по краю. Руки в трещинках, на безымянном – обручальное кольцо, хотя мужа Елена похоронила девять лет назад.
– Лен, – сказала Валентина. – Я всё думаю. Если она в суд пойдёт.
– Пускай идёт. Она в правах лишена.
– А вдруг восстановит.
– Пять лет прошло. Ни алиментов, ни визитов, ни одного подарка к дню рождения. Восстановят – пусть. Но сначала мы будем.
Валентина сложила полотенце втрое и положила на стол.
– Лен, – сказала она после паузы. – Ты сама как решилась? Ты же могла сказать – я тоже старая, я не вытяну.
Елена Степановна молчала долго. Смотрела в окно, где в сквере под жёлтым фонарём стоял один-единственный человек с собакой. Собака сидела у его ног и не шевелилась.
– Вал, – наконец сказала она. – Ты помнишь, какую Карину я в воскресную школу привела? Ей было тринадцать. Из детдомовской группы, в чужих джинсах, зубы кривые, на правой брови шрамик – упала с забора, когда лазила за яблоками. Она ко мне три года ходила. Я ей книжки давала – «Алые паруса», потом Чехова. Я её на пасху в хор ставила. А в шестнадцать она ушла к тому, первому своему – помнишь, Денисов с автосервиса? – и больше не пришла.
– Помню.
– Я её не удержала. Один раз. А Митю – не дам.
Валентина смотрела в пол, на жёлтый линолеум, который Артём перестелил прошлым летом. Перестелил сам, потому что мастер брал двенадцать тысяч, а у Артёма тогда не было двенадцати тысяч – он доплачивал за Митин лагерь и за новые ботинки. У Артёма вообще никогда не было лишних денег. Он работал на заводе пневмоавтоматики, получал пятьдесят две, алименты от Карины в суд он так и не стал взыскивать – не хотел, говорил: «Мам, я сам».
– Лен, – сказала Валентина. – Ты ему крёстная. Ты меня не спрашиваешь – имею ли я право. Значит, и я не буду тебя спрашивать.
Елена Степановна кивнула.
В маленькой комнате что-то упало. Обе вздрогнули.
Валентина пошла. Митя сидел на кровати, в пижаме с зелёными ёлочками, и держал в руках пластиковую коробочку из-под зубной пасты. Внутри лежал его крестик.
– Ты что? – спросила Валентина.
– Упало.
– А надевай.
– Бабушка.
– М?
– А мама Лена теперь вместо папы?
Валентина села на край кровати. Пружина крякнула под ней, как живая.
– Мама Лена – мама Лена, – сказала она медленно. – Папа – папа. Папа на небе теперь. А мама Лена тут.
– А эта тётя?
– А эта тётя – твоя мама, которая тебя родила. Её Карина зовут.
Митя подумал. Нос у него был красный, как всегда под вечер, – то ли от плача, то ли от отопления.
– Она громкая.
– Она волнуется.
– Она чужая.
Валентина взяла его руку. Маленькая, тёплая. Ногти подстрижены криво – Артём в последний раз стриг три недели назад, неровно, в субботу вечером, перед работой в понедельник. В понедельник ему стало плохо у станка. «Скорая» приехала через четырнадцать минут, и этого хватило, чтобы довезти до Твери, но в Твери сердце уже не запустилось.
– Она не совсем чужая, – сказала Валентина. – Но и не мама. Понимаешь?
Митя кивнул неуверенно.
– Спи.
– Бабушка.
– М?
– А завтра она снова?
– Снова.
– А мама Лена будет?
– Будет. Она в одиннадцать придёт.
Митя закрыл глаза. Крестик оставил в кулаке.
***
Карина приехала в десять сорок. На том же джипе, в другом пальто – коротком, винно-красном, – и не одна: с мужчиной в чёрной куртке, который остался в машине, курил, глядя на фасад дома так, как смотрят на недвижимость – оценивающе.
Елена Степановна уже была на кухне. Она принесла пирог с капустой, в клетчатом полотенце, и сидела на том же стуле, что вчера. Синяя папка лежала на столе рядом с сахарницей.
Валентина открыла дверь.
– Здравствуй, Карина.
– Здрасьте.
Карина прошла мимо неё в коридор. Духов на этот раз было меньше. Утром она не накрасилась – или сняла ресницы, или их не было под глазами, – и лицо стало моложе и проще. Проступило то лицо, которое Валентина помнила с две тысячи пятнадцатого, когда Артём впервые привёл девочку в эту квартиру и сказал: «Мам, это Карина». Тогда Карина была тонкая, в синем джинсовом сарафане поверх чёрной водолазки, и всё пила воду, будто у неё пересыхало во рту от волнения. Артём держал её за локоть, как будто боялся – отпустит, и она исчезнет.
– Где Митя?
– В комнате.
– Я с ним хочу поговорить.
– Сначала с нами.
Карина увидела Елену Степановну и остановилась. Секунду помолчала. Потом засмеялась коротко, удивлённо.
– А вы тут зачем?
– Я пришла, – сказала Елена спокойно. – Садитесь, Карина.
– Елена Степановна, – с иронией. – Мой любимый педагог. Хор. «Богородице Дево, радуйся». Помню.
– Садитесь.
Карина села напротив. Ножка стула проскрежетала по линолеуму.
– Валентина Петровна, – сказала Карина. – Давайте по делу. Я – мать. У меня все права. Я забираю ребёнка. Я готова к любым разговорам, но увезу его я сегодня.
– Карина, – сказала Валентина. – Ты в правах лишена.
– Это пять лет назад.
– И до сегодняшнего дня не восстановлена.
– Я восстановлю.
– Восстанавливай. Но ребёнок будет с нами.
– С вами – это с кем?
Валентина посмотрела на Елену. Елена открыла синюю папку. Внутри лежали три документа, скреплённые большой скрепкой. Верхний – с печатью органа опеки и с гербом в углу.
– Ознакомьтесь, Карина, – сказала Елена. – Это постановление о назначении временного опекуна. От двадцать третьего сентября. Опекун – Громова Елена Степановна. То есть я.
Карина не взяла лист. Смотрела на Елену.
– Вы?
– Я.
– На каком основании?
– На основании заявления Валентины Петровны, заявления самого Артёма Викторовича и согласия органа опеки. Валентина Петровна – ближайший родственник, но в силу здоровья и того, что её постоянное место жительства в Веретьеве, а Митя учится здесь, в Дрогунцах, она просила назначить меня. Я крёстная Мити и занимаюсь им пять лет.
– Это обход закона.
– Это закон. Статья тридцать пятая Гражданского кодекса. Статья сто сорок шестая Семейного. И – главное – приоритет интересов ребёнка.
Карина положила обе руки на стол. Руки у неё дрожали – не от злости, от чего-то другого. Ногти были свежие, розовые, с блёстками, и между ногтем и пальцем на левой руке Валентина увидела заусенец, содранный до крови.
– Вы не имеете права, – сказала Карина. – Вы вообще – кто? Учительница. Чужой человек.
Елена Степановна молчала.
– Я – мать.
– Вы – женщина, лишённая родительских прав по иску отца ребёнка в две тысячи двадцать первом, – сказала Елена ровно. – Статья шестьдесят девятая Семейного кодекса. Уклонение от обязанностей. Неуплата алиментов за два года. Неявка на десять вызовов в органы опеки. На все десять. Вы можете подать на восстановление. Это ваше право. Но пока что, юридически, забрать ребёнка вы не можете.
Карина смотрела на неё. Не моргала.
– Артём умер, – сказала она. – Теперь я единственный живой родитель.
– Вы – никто, – сказала Елена. – Юридически. Пока не восстановите. Как человек – мать. Но мать, которая не звонила шесть лет.
В коридоре скрипнула дверь. Митя вышел – босиком, в своей пижаме с ёлочками, хотя было уже одиннадцать. Остановился на пороге. Посмотрел на Карину. Потом подошёл к Елене Степановне и встал между её стулом и стеной, держась за её локоть.
Карина опустила голову.
– Митенька, – сказала она. – Сыночек. Я – твоя мама. Меня зовут Карина. Ты помнишь меня?
Митя посмотрел на Валентину. Валентина чуть кивнула.
– Нет, – сказал Митя. – Я помню фотографию.
– Какую?
– Где ты с папой. В парке. Папа мне показывал.
– Что он говорил?
Митя подумал.
– Он сказал: это твоя мама была, когда ты маленький. Потом она уехала.
Карина зажала рот рукой. Встала. Выдохнула сквозь пальцы. Вышла в коридор, не прощаясь, не застёгивая пальто. Уже в дверях обернулась.
– Я подам в суд.
– Подавай, – сказала Валентина. – Только адрес правильный напиши.
Дверь хлопнула. В окне было видно, как Карина подошла к джипу. Мужчина вышел, обнял её, она уткнулась ему в куртку и не шевелилась минуты три. Потом они сели и уехали. Джип задним ходом вывернулся на дорогу, развернулся у аптеки и пропал за углом шестнадцатого дома.
***
Елена Степановна закрыла синюю папку и положила её обратно в сумку. Сумка у неё была старая, кожаная, с латунной застёжкой, которую надо было пристукивать кулаком, чтобы защёлкнулась.
– Вал, чайник поставь, – сказала она. – Митя, ты будешь пирог?
– С капустой?
– С капустой.
– Буду.
Митя сел за стол – на место Артёма, у окна, – и Елена отрезала ему кусок. Она всегда резала толсто, с краю, как в школьной столовой. Митя ел тихо, поддевая вилкой в угол куска, – точно так же ел Артём в девять лет, и в восемнадцать, и в тридцать восемь.
Валентина поставила чайник. За окном над сквером висело серое небо, низкое, осеннее. У соседнего дома дворник Анатолий сгребал листья. Листья были жёлтые, с красными прожилками. Валентина смотрела на них и думала о том, что в Краснодаре сейчас ещё зелено, и что Карина, наверное, прилетела на день, без багажа, и что через четыре часа она будет в аэропорту, и что, возможно, она никогда больше не приедет.
А возможно, приедет. Через год. Через три. Когда у неё в жизни что-то случится – родит второго, разведётся, заболеет, – и она снова захочет вернуть себе эту квартиру с ёлочной пижамой и крестиком в пластиковой коробочке. Ну что ж. Тогда и ответим.
Надежда позвонила в половине второго.
– Мам, ну как?
– Ушла.
– Совсем?
– До суда совсем. А там как.
Надежда помолчала.
– Мам, ты вот что. Ты в Веретьево сегодня не езжай. Оставайся у Мити. Я завтра приеду, привезу продукты.
– Надюш.
– М?
– Спасибо.
– За что.
– За то, что не прибежала вчера кричать на неё.
– А толку бы.
Когда Валентина положила трубку, Митя уже доел пирог. Слез со стула, подошёл к ней, прижался лбом к её животу. Под кофтой у Валентины был фонендоскоп в кармане рабочего халата – она утром была у Шмелёвой, соседки снизу, у которой давление и рука не поднимается, и не успела переодеться, – и Митя узнал его твёрдую резину через ткань.
– Бабушка.
– М?
– А папа правда на небе?
– Правда.
– А он нас видит?
– Видит.
– А он доволен?
Валентина посмотрела на Елену. Елена стояла у плиты, наливала воду в заварник, и рука у неё не дрожала. Пятьдесят шесть лет, шерстяной кардиган с костяными пуговицами, обручальное кольцо от мужа, которого девять лет нет, крестик на шнурке под воротничком.
– Доволен, – сказала Валентина. – Он очень доволен.
Митя вытащил из кармана пижамы свой серебряный крестик. Ночью он так и проспал с ним в кулаке. Протянул Елене.
– Мама Лена. Надень мне.
Елена Степановна вытерла руки о полотенце. Подошла. Наклонилась. Надела шнурок ему через голову, поправила, чтобы крестик лёг ровно на белую полоску кожи над воротником пижамы, и погладила по макушке.
Валентина отвернулась к окну. Листья летели над сквером, жёлтые и красные, и дворник Анатолий разгибался, чтобы отдохнуть, опираясь на черенок метлы. От его дыхания шёл пар.
А в голове у Валентины всё звучала вчерашняя фраза, которую Карина крикнула при всех за поминальным столом: «Опеку оформлю я». И рядом с этой фразой, как на весах, стоял документ с синей печатью, подписанный двадцать третьего сентября, – за двенадцать дней до того, как Артёма не стало. Артём сам настоял тогда. Артём знал. Артём помнил, как в две тысячи двадцать первом, после того как Карина впервые ушла, впервые вернулась и снова ушла, он сказал Валентине: «Мам, я не хочу, чтобы у Мити была мама, которая приходит, когда ей удобно».
И теперь, когда Артёма не было, слова его оставались в силе. Ровно так, как он написал их в заявлении у отца Сергия, а потом отнёс в опеку.
Елена Степановна поправила Мите воротник и подошла к окну, встала рядом с Валентиной. Они смотрели вдвоём, как Анатолий снова берётся за метлу и разгоняет жёлтую гору по двум кучам.
– Вал, – сказала Елена тихо. – А ты крестик у себя когда последний раз надевала?
Валентина подумала.
– На Артёмовом крещении. В девяносто первом.
Елена ничего не сказала. Подошла к сумке. Достала из бокового кармана такой же серебряный крестик, только больше – на длинной чёрной цепочке. Надела Валентине через голову.
Валентина не возразила.
За окном дворник Анатолий закончил и пошёл греться. Листья остались лежать двумя горами, как два небольших кургана, и Валентина смотрела на них до тех пор, пока чайник не свистнул.