Мокрая земля пахла ноябрём, хотя шёл март. Снег сыпался тонкий, как мука, и таял на крышке гроба, оставляя тёмные пятна. Надежда стояла у края ямы и смотрела на свои руки. Пальцы в тёмных пятнах морилки, мелкие порезы от стамески, тупая ссадина у большого – всё это было её руками ещё вчера, когда она докрашивала комод для Марьи Ивановны с улицы Фрунзе. Сегодня руки были чужие.
Людей собралось немного. Две соседки из её двора, парень с работы сына – верстальщик из Смоленска, приехал на электричке утром. Женщина из редакции, суровая, в чёрном платке. Батюшка торопился: у него на три ещё одно отпевание в Предтече.
Артёму было двадцать восемь. Через две недели исполнилось бы двадцать девять. На столе у Надежды дома уже лежал подарок – кошелёк из толстой коричневой кожи, она заказывала у знакомого в Туле. Собиралась отвезти в Смоленск сама. Три года не ездила, а в этом году собиралась.
– Мама, – сказал кто-то сбоку.
Она вздрогнула. Никто её так не называл уже восемь лет.
Рядом стоял мужчина с опущенным левым углом рта. Лысина шла от ушей к затылку ровной подковой – такая же была у свёкра, двадцать лет как ушедшего. Правое веко слегка нависало. Под пальто – серый свитер крупной вязки, не новый, со следом пятна на груди.
– Валерий, – сказала она. Не «Валера». Просто фамилия лица.
– Я узнал позавчера. Сразу выехал.
За его спиной стояла женщина в сером пальто. Невысокая, с веснушками по скулам и переносице, не закрашенными даже на похороны. Волосы подколоты наспех, одна прядь выбилась у виска. Лет сорок или около того. Мочки ушей круглые, с заметными вмятинами – как от долгих тяжёлых серёг, которые давно сняты.
– Кто это? – спросила Надежда.
– Потом, – сказал Валерий.
– Кто это, Валерий.
– Лариса. Надежда, прошу. Не здесь.
Батюшка начал. Надежда отвернулась.
Двадцать два года она не слышала его голос. В нём не осталось ничего от того Валеры, который ушёл в тёплый июньский вторник, когда Артёму было шесть и он сидел на полу с деревянной лошадкой и не понимал, почему папа взял сумку и дверь закрылась мягко. В голосе был шелест на согласных, старческий.
Первый ком земли ушёл из её руки в яму. Она не помнила, как наклонилась.
Потом, когда всё закончилось, соседка Галя сжала ей локоть:
– Поминки у меня. Всё готово.
– Нет, – сказала Надежда. – Дома у меня. Я сама.
– Надя, ты не в себе.
– Я в себе.
Она шла к воротам одна. Валерий догнал у ограды.
– Надежда. Мы можем приехать?
– Кто «мы».
– Я и Лариса.
– Зачем.
– Нам нужно поговорить. Это важно для Артёма.
«Для Артёма». Как будто он мог бы сейчас услышать, что для него важно.
– Приезжайте, – сказала она. – Адрес знаешь?
– Знаю.
Знает. Он знал. Всё это время.
***
Дом Надежды стоял на окраине Вязьмы, на Колхозной, одноэтажный, с обшитой вагонкой пристройкой – мастерской. В пристройке пахло льняным маслом и воском. Этот запах въелся в её одежду, в волосы, в обивку старого кресла в зале, в кухонные полотенца. Сама она его уже не слышала.
Валерий и Лариса пришли через час. Валерий нёс тёмно-синий пакет, из которого выглядывали бутылка кагора и батон. Лариса – ничего, только сумку на локте.
– Проходите. Разувайтесь.
Лариса замешкалась у порога, как будто ждала отдельного разрешения на каждое движение. Надежда заметила: сапоги дешёвые, бортик подошвы отходит у правого. В таких, наверно, неудобно было стоять на кладбищенской земле.
– Да снимайте же.
На кухне руки сами достали три чашки. Одна – с тёмной трещиной по дну, та самая, из которой Артём пил чай, когда приезжал в последний раз. Три года назад. Она тогда приготовила борщ, и он съел две тарелки, и сказал «спасибо, мам», и ушёл на станцию. Трещину на чашке он не увидел. Она появилась после.
Надежда поставила чайник. Разрезала батон. Не потому, что хотела кого-то кормить – потому, что руки не могли быть пустыми.
Они сидели втроём за круглым столом. Валерий не брал свою чашку. Левый угол рта у него не слушался: когда говорил, улыбка выходила только справа.
– Надежда. Я всё скажу сразу. Иначе не смогу.
– Говори.
– Артём был женат. С сентября. На Ларисе.
Она поставила чашку. Рука не дрогнула. Дрогнуло где-то глубже, в районе ключиц.
– Я не знала.
– Он не хотел тебе говорить.
– Почему не хотел.
– Боялся. Что не примешь.
Надежда посмотрела на эту Ларису. Веснушки, мочки с вмятинами, глаза опущены в кагор. Не пьёт. Не ест. Сидит, как человек, который пришёл в кабинет начальника.
– Где ты работаешь, Лариса?
Лариса подняла глаза. Серо-зелёные, с тёмным ободком вокруг радужки.
– В кафе. На привокзальной площади в Смоленске.
– Официантка.
– Да. Двенадцатый год.
– Сколько тебе.
– Тридцать восемь.
Надежда посмотрела на Валерия. Валерий выдержал её взгляд, хотя это стоило ему чего-то: жилка у правого виска напряглась.
– У нас дочь, – сказала Лариса. – Варя. Три года. Он её записал на себя сразу. Хотел жениться ещё тогда. Я отказалась. Думала, это порыв. Думала, потом пожалеет. Он не пожалел. Расписались в сентябре.
– В сентябре, – повторила Надежда.
– В сентябре, – сказал Валерий.
– И ты знал.
– Я был свидетелем.
Она встала. Пошла в мастерскую, прислонилась лбом к верстаку. Верстак был холодным. Пахло льняным маслом – тот самый запах, который сорок лет был запахом её работы, а сегодня впервые стал запахом пустоты. На верстаке лежала пластина старого дуба для Марьиного комода. Пальцы сами погладили волокна.
Из зала тихо говорили. Она не разбирала слов. Потом Валерий вошёл в мастерскую.
– Надежда.
– Уходи.
– Я уйду. Но я хочу, чтобы ты знала. Я нашёл его в две тысячи двадцатом. Он снимал комнату на Фрунзе. Я приехал. Сел на лавочку у подъезда и ждал четыре часа. Он вышел. Узнал. Сел рядом. Ничего не сказал. Потом сказал: «пойдём, пап, кофе попьём». Мы пили кофе три часа.
– И что он сказал про меня.
– Он сказал, что ты держала всё одна. Что он виноват, что ушёл в восемнадцать.
– Почему он не приехал, Валерий. Если я такая. Почему не приехал.
– Он приезжал на новогодние. Три раза за десять лет.
– Почему не больше.
– Думаю, боялся.
– Чего.
– Тебя, Надежда. Я тебя тоже боялся. Когда уходил.
Она выпрямилась. Повернулась к нему.
– Валерий. Иди.
Он пошёл. У двери остановился.
– Я уже отказался от своей доли. В пользу Ларисы. По квартире, по машине, по всему. Я сказал нотариусу ещё до похорон. Я не хочу ничего из его.
– Ты где в Вязьме.
– В привокзальной гостинице. Завтра уеду.
– Откуда ты узнал.
– Лариса позвонила.
– Она знает твой номер.
– Я часто у них бывал. Варю видел десять раз. Она мне поёт про медведя.
Надежда кивнула. Всё было сказано.
***
Ночью она лежала на спине и смотрела в потолок. На потолке был след от протечки – три года назад крыша текла зимой, она так и не покрасила заново. Артём тогда сказал: «Мам, давай я тебе крышу подлатаю?» Она сказала: «Не надо. Сама». Он больше не предлагал.
Всё, что она делала последние восемь лет, она делала сама. Не потому, что не могла иначе. Потому, что привыкла.
В шкафу в соседней комнате лежал кошелёк из толстой коричневой кожи. Там же коробка с открыткой, которую она написала три дня назад, до звонка. Она ещё не знала тогда, что он не откроет ни то, ни другое.
Она встала. Пошла в мастерскую. Включила лампу над верстаком. Взяла дубовую пластину. Нож. Начала снимать фаску – как делала в двадцать лет, в тридцать, в сорок. Руки помнили. Левый указательный уставал быстрее, чем в тридцать, но работал.
К пяти утра фаска была снята. Она потушила лампу.
Через неделю она поехала в Смоленск. Электричка почти пустая: у окна спал студент с наушниками, в дальнем конце вагона молча пила пиво из банки женщина в оранжевой куртке. За окном плыли поля с грязным снегом, сосны, кривые столбы. Два часа до Смоленска, она помнила по старой памяти.
Нотариальная контора была в бывшем купеческом доме на Большой Советской. Надежда сидела на жёстком стуле и смотрела, как нотариус листает папку. Женщина лет шестидесяти, в очках на золотой цепочке, с крупным перстнем на правой руке.
– Наследственное дело открыто, – сказала нотариус. – Заявление подала супруга, Лариса Петровна Зайцева-Мохова. Дочь наследодателя, Варвара Артёмовна, малолетняя, её интересы представляет мать. Отец наследодателя, Валерий Сергеевич Мохов, подал заявление об отказе от своей доли.
– В чью пользу.
– В пользу супруги.
Надежда кивнула.
– Вы имеете право на свою долю, Надежда Петровна. Как мать. Срок подачи заявления – шесть месяцев с даты открытия наследства. У вас ещё пять.
– Что в наследстве.
– Однокомнатная квартира в Заднепровье. Автомобиль Форд, две тысячи восьмого года. Вклад в Сбербанке, небольшой. Наследников первой очереди трое. С учётом отказа отца супруга получит половину, дочь – четверть, вы – четверть.
– Я отказываюсь.
Нотариус подняла глаза над очками.
– В чью пользу.
– Внучки.
– Варвары Артёмовны.
– Да.
Нотариус достала бланк. Молча. Указала, где писать.
Надежда писала. Буквы выходили крупные, как у первоклассницы. Левый указательный, уставший ночью, дрожал. Она нажимала сильнее.
Когда вышла, на скамейке в коридоре сидел Валерий. Она прошла бы мимо, но он встал.
– Надежда.
– Что.
– Я поэтому и приехал тогда. Знал, что ты не знаешь про Ларису, про Варю. Хотел, чтобы ты не подписала отказ вслепую.
– Я подписала с открытыми глазами.
– Ты в пользу Вари.
– Да.
Он опустил голову.
– Спасибо.
– Не благодари. Я не для тебя.
– Знаю. Всё равно спасибо.
Она пошла к двери. У двери обернулась.
– Он говорил обо мне.
– Часто.
– Что.
– Что ты держала всё одна. Что виноват, что ушёл в восемнадцать. Что хотел приехать на твои пятьдесят. Не решился.
– Почему не решился.
– Боялся, Надежда. Что не откроешь дверь.
Она смотрела на его лицо. Лицо старого человека. Не того, кого она ненавидела двадцать два года. Другого. Совершенно другого.
– Валерий. Ты прав. Я бы не открыла.
Он кивнул.
– Знаю.
Она вышла на улицу. В Смоленске было теплее, чем в Вязьме, снег сошёл, земля чёрная, блестящая. Она дошла до привокзальной площади. Нашла кафе. «Рельсы» – так называлось. Стеклянная дверь, вывеска полустёртая.
Она не вошла. Постояла на той стороне. Посмотрела в окно. За стойкой была женщина в голубом фартуке, не Лариса, другая. Посетителей мало – вторник, три часа. Столики пластиковые, меню в пластике, занавески в жёлтую клетку.
Двенадцать лет Лариса здесь работала. Разносила супы, мыла чашки, слушала, как ворчат пассажиры Вологодского и Брянского направлений.
Надежда развернулась и пошла на вокзал.
В электричке она сидела у окна. За окном сосны, столбы, поля. То же самое, только в обратную сторону. Может, Артём ездил по этому маршруту. Точно ездил. Сколько раз.
Тот август две тысячи шестнадцатого. Артёму восемнадцать, поступил на журфак в Смоленск. Она пришла с работы позже обычного – задержалась у Хохловых, докрашивала буфет. Зашла в его комнату. Его не было – в ванной. На столе открытая тетрадь. Она посмотрела: адрес незнакомый, московский. И подпись снизу: «папа».
Она кричала. Долго. Плохо помнила что именно. Что Валерий их предал, что его нельзя пускать, что если Артём поедет к нему – пусть не возвращается.
Артём стоял в дверном проёме, в полотенце на бёдрах, с мокрыми волосами. Не перебивал. Когда она закончила, он сказал:
– Мама, я же не ты.
Больше она его не видела у этого порога. Он собрал две сумки и уехал через неделю. В общежитии давали до сентября, он попросил раньше.
Потом были звонки на дни рождения. И три Новых года за десять лет. Он сидел час, ел оливье, смотрел в окно. Уезжал.
Она думала – это потому, что он копия отца. Такой же слабый, такой же предатель. Сейчас, в электричке, она впервые за восемь лет подумала: может, он не был предателем. Может, он был сын, который выбрал быть собой. И она ему этого не простила.
Она прислонилась лбом к холодному стеклу.
***
Лариса позвонила через три дня.
– Варя спрашивает, где папин папа и папина мама. Я не знаю, что сказать. Я сказала, что папина мама живёт в маленьком городе. Может быть, мы съездим.
– Я Надежда Петровна. Не называй меня так, как Валерий. По имени-отчеству.
– Хорошо, Надежда Петровна.
– Можете приехать.
– Когда.
– В субботу.
В субботу Надежда встала в семь. Натопила. Сварила борщ, посветлее, с меньшим количеством свёклы, как Артём любил в детстве, пока не начал в пятнадцать есть всё подряд. Испекла шарлотку. Достала из шкафа синюю скатерть, которую не доставала со смерти матери в две тысячи восемнадцатом.
Они приехали в двенадцать. Лариса в том же сером пальто. Варя – в розовой куртке, капюшон с кошачьими ушами. Веснушки на скулах, как у матери. И что-то в изгибе верхней губы – её, Надеждино. То, чего у Артёма в детстве не было, а у Вари есть. Генетика пропускает поколение.
– Здравствуйте, – сказала Варя. Голос у неё был неожиданно взрослый.
– Здравствуй.
– Вы баба Надя?
– Я баба Надя.
Варя посмотрела снизу вверх. Серьёзно, как будто проверяла что-то важное.
– А почему у вас руки чёрные?
– Я мебель делаю. Из старой – новую.
– Покажите.
Надежда повела её в мастерскую. Варя шла впереди, трогала всё, что видела: дверной косяк, петлю, край плинтуса. Лариса осталась в дверях.
В мастерской пахло льняным маслом и воском. Надежда взяла Варину руку в свою – крохотную, с розовыми ногтями – и провела по шершавой пластине дуба.
– Это будет комод. Для тётеньки с нашей улицы.
– Он старый.
– Старый. Больше ста лет.
– А вы его чините.
– Я его возвращаю.
Варя подумала. Серьёзно, не по-детски.
– Папа мне читал про лошадку. Деревянную. Которую вы ему в детстве сделали.
Надежда замерла. Дубовая пластина под её пальцами стала тёплой.
– Лошадка у нас дома, – сказала Лариса от двери. – Артём её возил с собой. Из общежития в съёмную комнату. Из одной комнаты в другую. Варя с ней спит иногда.
– Она трёхногая, – сказала Варя. – Сломалась.
– Которая нога.
– Задняя. Левая.
– Привези её мне. Починю.
Варя кивнула, как взрослая. Положила свою руку в Надеждину ладонь, в пятна морилки, и не испугалась. Пальцы у неё были тонкие, холодные.
– Когда привезёшь – я тебе ещё сделаю корабль. Деревянный. С парусом.
– С настоящим.
– С настоящим. Из тонкой ткани.
– Сейчас сделаете.
– Сейчас у меня комод.
– А потом сейчас.
Надежда улыбнулась. Впервые за две недели её губы дрогнули вверх.
– Хорошо. А потом сейчас.
Лариса стояла в дверях. Глаза блестели, но она не плакала – держала.
– Лариса.
– Да.
– Ты на работу когда.
– В понедельник. Смена в ночь.
– Оставь Варю на два дня. Я привезу во вторник утром на станцию, ты заберёшь перед сменой.
Лариса помолчала.
– Хорошо.
Они обедали. Варя съела две тарелки борща, как её отец в шесть лет. Лариса ела медленно, как будто считала ложки. После обеда Варя уснула на диване, накрытая пледом в клетку, и Надежда впервые увидела, как она дышит во сне – коротко, с лёгким присвистом на выдохе, будто дует на горячий чай.
– У Артёма такое же было, – сказала Надежда. – В детстве.
– И сейчас было, – тихо сказала Лариса.
Они сидели на кухне и пили чай. Чашка с трещиной осталась на полке. Надежда достала другую – белую, в мелкий синий цветок.
– Лариса. Ты прости меня. Я не знала.
– Вам не за что просить.
– Есть за что. Я не знала, потому что он боялся. А боялся, потому что я была такая.
Лариса посмотрела на неё. Молча.
– Ты его любила.
– Да.
– Он тебя.
– Мне кажется, да. Он редко говорил. Но делал.
Надежда кивнула. Она помнила: Артём тоже редко говорил. Делал.
– Лариса. А почему ты Валерию сразу позвонила. А мне – нет.
Лариса отпила чай.
– У Артёма в телефоне было два номера. Папа и мама. Я нажала «папа». Он ответил с первого гудка. Я нажала бы «мама», если бы папа не ответил.
– Значит, очередь была.
– Была.
– Валерий просто оказался первым.
– Просто оказался.
Надежда смотрела в синий цветок на чашке. Думала: вот так. Первая очередь. Не в документах, в простой человеческой. Он был ближе. Был отец. Тот самый отец.
А она – мать. Мать, которая вытолкнула.
***
Когда они уехали, Надежда вышла на крыльцо. Мартовский снег уже растаял, земля под ногами была мокрая и тёмная, и где-то под тополем у забора проклюнулся первый крокус – сиреневый, тонкий, нелепый в марте.
Она посмотрела на свои руки. Пальцы в морилке, мелкие порезы от стамески, тупая ссадина у большого. Те же руки, что две недели назад стояли над ямой на кладбище. Те же чужие руки.
Сейчас они были её.
Она пошла в мастерскую – выбирать доску для Вариного корабля. На верстаке пахло льняным маслом и воском.