Автобус высадил меня на углу Советской и Первомайской в четверть двенадцатого, и я перешла площадь пешком – хотелось воздуха. Три дня в Нижнем Новгороде, две ночи на узкой казённой кровати в комнате, где пахло советской хлоркой и новым линолеумом, одна длинная очередь в приёмную комиссию медколледжа – всё это давило на плечи сильнее, чем дорожная сумка. Маша, слава богу, поступила. Бюджет, лечебное отделение, общежитие на Горького, семнадцатая комната. Сказала мне в коридоре: «Бабуль, иди уже, я сама разберусь», – и я уехала на день раньше, с проездным через Арзамас. Мне шестьдесят пять, и я давно знаю одно правило: не надо быть там, где в тебе больше не нуждаются. На площади шуршали каштаны, хотя каштаны тут никогда не росли толком – их сажал прежний мэр, а новый не поливал. Конец августа, утро тёплое, но уже с тем ржавым оттенком в воздухе, когда чувствуется: всё, лето дожжено. Я свернула к кулинарии. Ватрушку с творогом я здесь покупала всю жизнь – сначала за десять копеек в семидесятых, теперь за шестьдесят рублей, и вкус тот же, только пекарь четвёртый. Продавщица, Тамара, меня узнала, кивнула.
– С поездки, Нин Фёдоровна?
– С поездки, Том.
– Поступила внучка?
– Поступила.
– Ну слава богу. А то в прошлом году у Кирсановых тоже поступать ездили, так не взяли, плакали все.
Она завернула ватрушку в серую бумагу, перевязала ниткой. Я положила шестьдесят рублей, взяла пакет.
– Том, – сказала я уже у двери, – Людмила Петровна, сватья моя, у тебя не была сегодня?
– Была, была. Часа в десять. С какой-то женщиной в сером плаще. Два пирожка с капустой взяли и ушли. Куда-то торопились.
– Ясно.
Я вышла на крыльцо, повернулась – и замерла. Напротив, через сквер, у двустворчатой двери с медной табличкой «Нотариус Гордеев Д. С.», стояли те самые две женщины, про которых только что сказала Тамара. Одну я узнала с первого взгляда. Сватья. Людмила Петровна, мать моего зятя Игоря, шестидесяти восьми лет. Широкая в скулах, с низко посаженными щеками, из-за которых кажется, будто она всегда сердится, даже когда смеётся. И с правым плечом, приподнятым сантиметра на два выше левого, – это после операции на правом колене, которую ей делали лет двенадцать назад, она тогда всё лечилась, всё шутила, что стала «перекошенной на свой манер». Теперь она говорила быстро и размахивала чёрной папкой-планшетом. Вторую я узнала через секунду, потому что никак не ожидала её здесь увидеть. Галина Сергеевна. Свечница нашего храма, куда я ходила почти десять лет. Женщина, которая продавала мне свечи и записки, брала «за упокой» моего Ивана, а два года назад шептала мне на плече: «Нина Фёдоровна, вы себя берегите, вам ещё внучку растить». Обычно она в чёрном платке и в тёмном шерстяном – а сейчас на ней был серый плащ, нейтральный, как на обычной горожанке, и волосы убраны под светлую косынку. Папка была одна. Они держали её вдвоём.
***
Я стояла за колонной кулинарии. Пакет с ватрушкой оттягивал руку. Пальцем правой – тем самым искривлённым, отклонённым к мизинцу на несколько миллиметров указательным, которым я десятилетиями листала каталожные карточки в районном архиве, – я нащупала в кармане ключи и стала гладить их зубцы. Это была моя давняя привычка. Дочь над ней посмеивалась: «Мам, ты когда нервничаешь, у тебя пальцы ходят». Сейчас они ходили так, как не ходили с того дня, когда мне в поликлинике сказали про Ивана, что всё, поздно. Людмила засмеялась. Галина похлопала её по плечу. Подкатило такси, они сели на заднее сиденье и уехали. Меня не увидели. Я ещё долго стояла за колонной. Сперва подумала: может быть совпадение. У Людмилы сестра Валентина в соседнем районе, она помогает ей с какими-то бумагами. Галина могла просто подвернуться – в нашем городе все друг друга знают, и если свечница вышла с тобой на улицу, это ещё не значит, что вы сообщники. Но я знала одно: они меня не ждали сегодня. Они были уверены, что я ещё в Нижнем, минимум до завтрашнего вечера. И папку они держали вдвоём. Дома я сняла пальто, поставила сумку у двери. Открыла окно на кухне – окно выходит во двор, на ту самую рябину, под которой моя Машунька в четыре года собирала ягоды и ела их украдкой, а потом жаловалась, что горько. Рябина в этом году стояла тяжёлая, вся в ржавых кистях, не разогнуть ветку. Я села на табурет, положила ватрушку перед собой, но есть не стала. Набрала дочь. Длинные гудки. Она работает регистратором в поликлинике номер два, до пяти вечера, и в рабочее время берёт трубку только в обеденный перерыв. Я набрала внучку.
– Бабуль, ты чего? – Маша взяла сразу, голос у неё весёлый, громкий. – Ты доехала?
– Доехала, Машунь. Ты обустроилась?
– Более-менее. Я сейчас в магазин иду, за чайником. Тут девчонки в комнате без чайника живут, представляешь, семнадцатая комната без чайника, кипятильник какой-то древний. Я новый куплю.
– Купи. Деньги есть?
– Есть, бабуль, ты мне сунула.
– Ну и хорошо. Учись.
– Бабуль, ты странная. У тебя всё в порядке?
– В порядке, Машунь. Просто устала с дороги.
– Ну ляг поспи. Целую.
Я положила трубку. Не стала ей говорить. Успеется. Сидела и вспоминала. На восьмое марта этого года Людмила пришла ко мне с гвоздиками и тортом. За чаем долго говорила, как хороша эта её знакомая, Верка из Перхушкова, которая «всё при жизни оформила». «И ни одной головной боли, Нин. Дочкам – квартиру, внукам – дачу. И спит спокойно. А мы всё тянем, тянем, а потом эти нотариусы, суды, доказывай кому, что чьё, упаси боже». Я тогда отпила чай и сказала ровно: «Машуньке дача достанется. Я уж решила. Но только когда ей восемнадцать исполнится, чтоб сама распоряжалась». Людмила ничего не ответила. Просто подлила в мою чашку. А Галина. Галина в последний год стала ко мне особенно ласкова. На Пасху подарила отдельную просфору из коробочки, которую держала для «своих». Звала посидеть на скамье у западной стены, за подсвечниками. Расспрашивала про здоровье, про огород, про Машу. «Вам бы эту дачу кому передать, Нина Фёдоровна. Это же каторга – одной такое хозяйство. Продайте, подарите, только не тащите на себе. Вам пятый десяток уже как пошёл после пятидесяти, шутка ли». Я тогда думала: хорошая она, Галя. Заботится. В июле, на моё шестидесятипятилетие, Игорь за столом вдруг спросил: «Нин Фёдоровн, а Машу-то вы по-прежнему наследницей держите по даче? Или передумали?» Я сказала: «Держу, Игорёк. Ничего не меняла». Он кивнул. Переглянулся с матерью. Людмила как раз встала налить салат в тарелку мужу моей Веры – то есть ему же самому. Кусочки складывались.
***
Я встала, налила воды, выпила. Руки у меня всё ещё чуть-чуть дрожали. Надела пальто – другое, полегче, серое в рубчик – и пошла в храм. Храм наш стоит на горке за бывшим гастрономом, деревянный, восстановленный в девяностые на пожертвования. Вечерняя начиналась в пять, но я пришла раньше – к четырём, чтобы застать Галину без прихожан. Народу в будни всегда мало, десяток старушек в платках, и Галина у ящика обычно одна. Я вошла, перекрестилась у входа, купила у неё свечу. Галя меня увидела – и побледнела. Я не сразу заметила, но потом разглядела как следует: у неё поры на щеках стали крупнее, чем я помнила, и у ногтей – знакомые мне тёмные бороздки, потому что у неё в руках всегда воск, фитили и копоть, она работает здесь двадцать лет. Белки глаз с желтизной, как у женщины, у которой печень не справляется. Раньше я этого не видела. Или не хотела видеть.
– Здравствуйте, Нина Фёдоровна, – сказала она тихо. – Вы уже вернулись?
– Как видите, Галина Сергеевна.
Я поставила свечу у иконы Богородицы. Не пошла к алтарю, вернулась к ящику.
– Я вас сегодня возле кулинарии видела, – сказала я негромко, чтобы другие старушки не обернулись. – С Людмилой Петровной. У конторы Гордеева.
Галя опустила глаза. Кашлянула.
– Ну да, я её сопровождала. У неё там. По сестре. По документам.
– По какой сестре? Вы же её в лицо до прошлой осени не знали. И по имени до сих пор не знаете.
– По Марине.
– У Людмилы сестра Валентина. Марины у неё нет.
Пауза. Галя стала перебирать на ящике огарки. Пальцы её чуть дрожали – несильно, почти незаметно, но я видела.
– Нина Фёдоровна, вы не думайте ничего плохого.
– А мне не надо думать. Я завтра утром пойду к Дмитрию Семёновичу. Он с моим покойным Иваном тридцать лет дружил, на нашей свадьбе в восемьдесят четвёртом пел «Ой, ты, степь широкая». Я у него просто спрошу, и он мне скажет. Без всяких догадок.
Галя подняла глаза. В них было два чувства сразу: страх и усталость. Как у человека, который давно бежит и вдруг понял, что бежать некуда.
– Это не я придумала, – сказала она шёпотом. – Это Людмила Петровна. Она уговорила. Я только сопровождала. Я подписи нигде не ставила.
– Что она хотела сделать?
Галя молчала. Долго.
– Узнать, – наконец прошептала она. – Можно ли переоформить вашу дачу на Игоря. Без вашего согласия. На основании того, что вы ему обещали устно.
– Я обещала внучке.
– Людмила сказала, что это не важно. Потому что Маша – родная внучка Игоря, и всё равно ему перейдёт. Она говорила, что иначе она потеряет дачу совсем, потому что Маша уехала в Нижний, выйдет там замуж, а в наш город и не появится. И что Игорю без этого совсем плохо, у него же кредит.
– Какой кредит?
– Машина. Она так сказала.
Я посмотрела на неё долго. В храме кто-то читал Псалтирь, голос у чтеца был глухой, монотонный, и эхом отдавался от брёвен.
– Галина Сергеевна, – сказала я. – Вы двадцать лет продаёте свечи. Вы каждый день здесь. Вы это от души или от зарплаты?
Она не ответила. Смотрела на огарки. На пальцы свои желтоватые. Я вышла из храма, не дождавшись начала службы. В ту сторону я больше не шла.
***
На следующее утро, в половине десятого, я была у Дмитрия Семёновича. Секретарша Надя, знавшая меня с моих пятидесяти, проводила в кабинет без записи. Дмитрий Семёнович – семьдесят два года, высокий и всё ещё прямой, с седыми висками, пальцы длинные и узкие, по-пианистски, хотя он никогда не играл, – встал из-за стола, обнял меня.
– Нина, проходи. Я тебе третьи сутки звоню.
– Я в Нижнем была. Машу в медколледж устраивала.
– Поступила?
– Поступила. Бюджет.
– Ну слава богу. Нин, ты садись. У меня к тебе разговор, и он тебе не понравится.
Он сел. Поправил очки. Помолчал, подбирая слова.
– Ко мне во вторник приходили две женщины. Одна – Людмила Петровна Колесникова. Я её не помнил, но она представилась как мать твоего зятя. Вторая – Галина Сергеевна Кузнецова, не из моих клиентов, её Людмила привела. Принесли с собой чёрную папку. В папке – копия твоего паспорта, копия свидетельства о праве собственности на дачный участок в Свинцово, свидетельство о браке твоей Веры и копия выписного листа из роддома на Машу восьмого года рождения. И устный вопрос: можно ли на основании твоего обещания оформить дарственную на дачный участок в пользу Игоря Сергеевича Колесникова, без твоего присутствия.
Я молчала.
– Я ответил, что нельзя. В принципе нельзя. Дарение недвижимости требует личного присутствия дарителя и его подписи. Без исключений. И если кто-то попытается обойти это через подделку, это статья. Я им так и сказал. Людмила поинтересовалась, можно ли получить доверенность на оформление, если ты её подпишешь. Я ей ответил: можно, но при условии, что ты придёшь сама и мы с тобой поговорим. После чего они собрали папку и ушли. Копию твоего паспорта Людмила забрала.
– Откуда у них мой паспорт, Дим?
– Я у неё то же спросил. Она сказала: «На всякий случай храню, вдруг пригодится». Нин, по-моему, она его скопировала, когда ты в прошлом году ей в больницу документы на передачку возила. У тебя какое-то время паспорт лежал на её тумбочке в палате, вспомни.
Я вспомнила. Ноябрь прошлого года. Людмилу клали на грыжу, я привозила ей документы и бумажку от врача. Паспорт тогда положила на тумбочку, потому что в руках было тесно. Потом долго разговаривала с врачом в коридоре. Минут сорок.
– Сорок минут, – сказала я вслух. – Она успела.
– Успела. Нин, я не следователь, я не обвиняю. Но я позвонил тебе в среду утром и в четверг тоже. Ты не брала. Я думал: ладно, приедет – расскажу. Ты сейчас одна живёшь. Я решил, что лучше тебе не по телефону.
– Правильно решил.
Я сидела. В горле стоял сухой камень. Не слёзы даже – что-то плотнее, суше.
– Дим, – сказала я. – А можно дачу сегодня на внучку переписать? Ей шестнадцать, она в Нижнем, в колледже.
– Можно. Даже на трёхлетнюю можно. Имущество оформим на неё, а до восемнадцати распоряжаться будут законные представители. Если хочешь, только твоя дочь. Игоря исключим. И припишем твоё пожизненное право пользования и проживания.
– Только Вера. Игоря исключим. Пожизненное право.
– Приноси документы завтра до обеда, и сделаем.
Я встала. Он тоже встал, обошёл стол, проводил до двери.
– Нина. Ты держись.
– Я держусь, Дима. Я столько лет держусь, что забыла, как по-другому.
Он молча кивнул. У двери придержал меня за локоть.
– Нин, ты вот что. Ты на Галину эту не вздумай одна идти скандалить. Если тебе нужно – я сам поговорю, по-мужски. А ты держись подальше. Они ж вдвоём против тебя вышли, не от хорошей жизни.
– Я уже с ней поговорила, Дима. Вчера.
– Ну, больше не ходи. И паспорт свой в сейф. И на дачу одна сейчас не езди. Слышишь?
– Слышу.
На улице я села на скамью у сквера, достала телефон. Позвонила Вере. На этот раз она взяла сразу – обеденный перерыв.
– Мам, что случилось? У тебя голос.
– Вера, ты ко мне сегодня приедешь после смены. Без Игоря. И ему о том, что едешь ко мне, ни слова. Ни слова, слышишь?
– Мам, ты меня пугаешь.
– Приедешь – расскажу. Ни слова, Вер. Ради Маши.
– Хорошо.
Я сидела на скамье. Мимо шли первоклассники с ранцами – вероятно, на репетицию линейки, до первого сентября оставался один день. Кленовый лист упал мне на колено. Я держала его в руках и думала: вот я. Шестьдесят пять лет, живая, здоровая, при памяти, при голосе, при правах. А две женщины – сватья и единоверица – пришли в контору оформлять меня мимо меня. Как будто я уже умерла и им просто неудобно дожидаться, пока это случится официально. Это оказалось самое больное. Не жадность. Не подлог. То, что они заранее меня списали со счетов.
***
Вера приехала в шесть вечера. Без Игоря – он был в командировке в соседнем районе, должен был вернуться только поздним вечером. Я рассказала всё. От кулинарии до кабинета. Вера сидела на кухне, у окна. Смотрела на рябину. Потом встала, открыла форточку и закурила. Она не курит – бросила восемь лет назад, как раз после того, как Маша пошла в первый класс. Сейчас она достала сигарету из кармана кардигана так, будто там лежала пачка всегда.
– Мам, – сказала она, – я не знала.
– Я тебе верю, Вер.
– Я сейчас думаю. Игорь мне в июле сказал, после твоего дня рождения: «Твоя мать всё Машке завещает, а нам что, улица?» Я ему ответила: «Игорь, мать сама решит, не твоё дело». А он мне: «У матери голова не тем занята, её твоя свекровь крутит как хочет, и эта бабка из церкви». Я тогда подумала, он просто ворчит. А он, оказывается, план вместе с ними строил.
– Галина не бабка, – сказала я. – Ей шестьдесят четыре, она меня младше на один год.
– Не важно, мам. Важно другое. Я с Игорем сегодня же поговорю. Сама.
– Завтра утром я дачу на Машу оформлю. С тобой как распорядителем до её восемнадцати. Без Игоря. Ты придёшь подписать.
Вера кивнула. Затянулась. Долго молчала.
– Мам. А если я с ним разведусь?
У меня сжалось всё внутри. Не за себя – за неё, за её восемнадцать лет.
– Вер, ты не горячись. Ты подумай.
– Я давно думаю. Я сейчас смотрю на тебя и понимаю: я восемнадцать лет живу с человеком, который тебя за спиной продавал. Кого я от него защищаю? Его мать? Его репутацию? Машу? Маша уже уехала в Нижний, ей в нашем городе больше не жить.
– Вер.
– Мам, я не сегодня решаю. Но я с ним поговорю, и после этого уже буду знать точно.
Она погасила сигарету в блюдце. Подошла, села рядом. Взяла меня за правую руку – за ту, с искривлённым указательным.
– Мам, ты правильно сделала, что раньше вернулась.
– Маша меня выгнала. Сказала: «Бабуль, я сама». Вот я и приехала.
– Она у нас умная.
Вера заплакала. Я обняла её. Мы сидели у окна, глядя в тёмный двор, и рябина там, за стеклом, казалась чёрной и тяжёлой, как мокрая шерсть.
***
Утром мы с Верой были у Дмитрия Семёновича в девять. Он приготовил документы – всё, как я просила: дача на Машу, пожизненное право пользования на меня, Вера как распорядитель до восемнадцатилетия, Игорь исключён. Дмитрий Семёнович прочитал каждый пункт вслух, чтобы я убедилась. Я убедилась. Мы подписали. Я вышла на улицу, посмотрела на небо – высокое, белое, уже осеннее, – и поняла, что впервые за трое суток дышу спокойно. Людмила Петровна пришла ко мне в тот же вечер. Сама. Галину с собой не взяла. Сидела на краю стула. Не распускала пальто. Говорила быстро, сбивчиво, как человек, который ехал с заготовленной речью, но в дороге половину слов растерял.
– Нин, ты не думай, я не со зла. Я за Игорька переживаю. У него же кредит на машину, триста пятьдесят тысяч осталось, я тебе не рассказывала, Вера не рассказывала, а я же мать, я вижу, как ему тяжело, а ты всё Маше, всё Маше.
– Люда, – сказала я. – Ты зачем пришла?
– Извиниться.
– Ты извинилась. Иди.
– Нин, мы же сватьи.
– Да. Сватьи. Но в следующий раз, когда ты захочешь оформить моё имущество, пожалуйста, оформляй моё терпение. Его у меня больше не осталось.
Она встала. Постояла у двери, будто ждала, что я её позову назад. Я не позвала. Она ушла. Игорь позвонил через час. Голос медовый.
– Нин Фёдоровна, здравствуйте. Я только сегодня узнал. Я, честно, про это с мамой никогда не договаривался, вы ведь понимаете, она пожилой человек, у неё свои представления.
– Игорь, – сказала я. – У твоей мамы в чёрной папке была копия моего паспорта. Она его переснимала у тебя в машине или у себя в квартире?
Он помолчал.
– Нин Фёдоровна, я.
– Ты с Верой сам договаривайся, Игорь. Меня из этого разговора исключи.
Я положила трубку. С Галиной я в храме больше не встречалась лицом к лицу. Сходила один раз через неделю – поставить свечу за Ивана, у него была годовщина. Галина стояла у ящика. Я к ней не подошла. Купила свечу у пожилой прихожанки, которая иногда подменяла за ящиком. Поставила. Помолилась. Ушла. В следующее воскресенье я пошла в другой храм – поменьше, на окраине, у старого кладбища. Там свечи продавала незнакомая мне женщина, лет пятидесяти, и когда я к ней подошла, она просто спросила: «Вам за кого?» – «За здравие», – ответила я. Она кивнула, и больше ни о чём меня не спрашивала, и это, как оказалось, и есть то, чего я хотела.
***
В первые выходные сентября Маша приехала из Нижнего. Сошла с маршрутки, прошла двор, подошла к рябине у подъезда – той самой, под которой в четыре года она ела горькие ягоды. Ждала, пока я выйду. Я вышла с мусорным пакетом, увидела её и остановилась. Она такая же, как была летом, – короткая стрижка до плеч, светло-карие глаза, рюкзак с пятном от шариковой ручки на боковом кармане. Только как будто чуть другая. Взрослее на месяц.
– Бабуль.
– Машунь.
– Ты чего плачешь?
– Я не плачу.
– Нет, плачешь. У тебя слёзы.
– Это осень, Маша. Осень.
Она обняла меня. Рюкзак упал с её плеча, ударил меня по колену, но я не отстранилась.
– Бабуль, мне мама про дачу сказала. Спасибо.
– Не благодари.
– А я благодарю.
Мы пошли домой. В кармане пальто я пальцем гладила ключи. Указательный, правый, искривлённый. Но теперь не нервно, а просто так – как перебирают чётки, когда всё уже случилось и остаётся только жить дальше. Во дворе было тихо. Только рябина стояла тяжёлая, вся в ржавых кистях, и я подумала: а ведь я её в этом году ещё не собирала. В этом году соберу. С внучкой. Мы сварим варенье на даче, которая теперь её. И я ничего не скажу про горечь – Маша сама узнает, когда отожмёт первую партию сока. Горькая ягода рябина, только горечь её честная, прямая, не за спиной. Я за эти три дня узнала про горечь разное. И больше я её, слава богу, не перепутаю.