Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дарья Краснова | Проза

Бывшая вернулась требовать прописки и ухода. Дом он уже переписал на мою первую соседку по парте

Когда я открыла калитку, на крыльце стоял чемодан. Большой, с потёртыми колёсиками и оторванной лентой на ручке. Я остановилась на дорожке, не сразу сообразив, чей он. У Андрея гостей не бывало. Артём приезжал раз в два-три месяца, и то налегке, через час уезжал обратно в Москву.
Я постучала и, не дождавшись ответа, толкнула дверь. В прихожей пахло чужими духами – сладкими, с травяным хвостом.

Когда я открыла калитку, на крыльце стоял чемодан. Большой, с потёртыми колёсиками и оторванной лентой на ручке. Я остановилась на дорожке, не сразу сообразив, чей он. У Андрея гостей не бывало. Артём приезжал раз в два-три месяца, и то налегке, через час уезжал обратно в Москву.

Я постучала и, не дождавшись ответа, толкнула дверь. В прихожей пахло чужими духами – сладкими, с травяным хвостом. Пахло так, будто кто-то опрыскал себя у самого порога и прошёл вглубь дома.

– Андрей? – позвала я.

– Нина, здесь.

Голос у него был усталый, но не тот усталый, какой стал после октября. Другой. Такой, каким он отвечал, когда не хотел, чтобы я спрашивала.

Я прошла на кухню и увидела её.

Она сидела за столом Андрея – за тем самым, где я по вторникам и пятницам раскладывала его лекарства, а по воскресеньям варила гречку, потому что он любил гречку, а сам стоять у плиты долго уже не мог. Она сидела там так, будто сидела всегда.

– Здравствуйте, – сказала я.

Она оглядела меня сверху вниз. И ещё раз. Так смотрят на товар в уценёнке. Я стояла в сером пальто, с холщовой сумкой через плечо, в которой лежали пять пачек физраствора и три упаковки пластырей, и понимала, что выгляжу именно так, как выгляжу.

– Это кто? – спросила она, не поворачивая головы к Андрею.

Он сидел напротив, в своём кресле у окна. Кожа в то утро была у него жёлто-серая, такого оттенка, какой бывает у вечерней ромашки. Губы того же цвета.

– Это Нина, – сказал он. – Моя одноклассница.

– Одноклассница, – повторила она. – Одноклассница в половине девятого утра.

Смех у неё был короткий, отрывистый, будто она дёрнула стоп-кран.

Я хотела развернуться и уйти. Правда, хотела. Но чайник на плите стоял с вечера, а таблетки в пятничной стопке были высыпаны вразнобой, как бывало у Андрея, когда он путался. И я осталась стоять в дверях.

– Людмила, – сказал он тихо, – я не просил тебя возвращаться.

– Возвращаться? – она снова усмехнулась. – Я не возвращалась. Я пришла тебя лечить.

***

За партой мы сидели с первого по пятый класс. С сентября семьдесят шестого по май восемьдесят первого. Сначала Марья Степановна посадила нас по алфавиту: Волкова и Васильев. Потом рассадила всех заново, а нас оставила – сказала, мы друг другу не мешаем. Он был слева, я справа. Правшой он стал поздно: сначала всё делал левой. Мать его, Зоя Фёдоровна, учительница из соседней школы, переучивала дома вечерами. В прописи первые его буквы шли с правым наклоном, а следующие за ними с левым, как перепутанные флажки.

На большой перемене мы ели напополам: у меня бутерброд с сыром, у него с вареньем. Он отдавал мне половину сладкой корки, я ему – половину сырной. Это считалось у нас обменом, и в этом был весь смысл тех лет.

В пятом классе директор перекроил параллели. Их «а» стал «в», нас разнесло по разным этажам. Мы здоровались в коридоре, потом просто кивали, а в девятом, когда я встречала его у столовой, он уже смотрел мимо. Не нарочно. В девятом мальчики смотрят только на одну, и я не была той одной.

Я вышла замуж за Серёжу из параллели. Серёжа был спокойный, надёжный, с глазами цвета майской речки. Он умер в две тысячи восемнадцатом от обширного инфаркта, прямо на остановке, на глазах у восьмого автобуса. Ему было сорок девять. Мне – сорок восемь. Дочь замужем, сын в Москве, а я осталась в двушке на Гагарина и долго не знала, куда девать вторую половину постели.

Андрей вернулся в наш город позапрошлой весной. Продал квартиру в областном центре, купил родительский дом на Полевой – тот самый, где жила Зоя Фёдоровна, пока не умерла. Я узнала об этом случайно, в поликлинике, в очереди к эндокринологу. Шла женщина, разговаривала по телефону, назвала его по имени-отчеству. Я подняла глаза и увидела его в самом конце коридора.

Я его не узнала. Он меня тоже.

Мы бы и разошлись, если бы медсестра не крикнула в дверь: «Васильев, заходите!» – и я не замерла.

– Андрюш, – сказала я.

Он обернулся, прищурился, и я увидела, как у него дрогнула правая бровь. Бровь у него всегда дрожала, когда он узнавал.

– Волкова? Нина?

Мы простояли в коридоре двадцать минут. Его очередь прошла без него. Эндокринолог меня не дождался – я забыла, что иду. Мы говорили обо всём и ни о чём, как говорят люди, которым за пятьдесят и которые вдруг оказались живы.

Через месяц он сказал мне про диагноз. Это было в его доме на Полевой, в октябре, за чаем. Он сказал спокойно, как будто читал погоду.

– Третья стадия. Лёгкое. Оперировать не будут, поздно. Химия, может, протянет.

Я сидела напротив. Кружка у меня была белая, с синим цветком. У него – тёмно-зелёная, с облезшим краем. Мы молчали.

– Я не рассказываю это, чтобы ты жалела.

– А я и не жалею.

Я сама не знала, почему так сказала. Жалела, конечно. Но другое слово стояло у горла, и его я не выпустила.

С той осени я приходила к нему по вторникам и пятницам – убрать, постирать, разложить лекарства. По воскресеньям варила гречку. Он расплачивался со мной продуктами, которые я же и покупала, и мы оба делали вид, что это серьёзно.

В декабре он пригласил меня в нотариальную контору. Я думала, нужно заверить доверенность на что-то. Оказалось, другое.

– Я переписал дом на тебя, – сказал он в машине.

Я не сразу поняла.

– Что значит переписал?

– Дарственная. С сегодняшнего дня дом твой. Документы у тебя в сумке.

Я посмотрела на сумку. Там лежал плотный конверт, который я приняла за квитанции.

– Андрей, я не могу.

– Можешь. Уже приняла – расписалась у нотариуса, помнишь?

Я не помнила. Точнее, помнила, что расписывалась, но не смотрела в бумагу.

– У тебя сын.

– У сына своя квартира в Москве, оформленная на жену и на ребёнка. Он ко мне приезжает проведать, а не потому что нужен дом. Если дом перейдёт к нему, его через полгода выставят на «Авито».

Я молчала.

– А потом, – сказал он, – мне не хочется, чтобы сюда кто-нибудь ещё вернулся. Понимаешь, Нина?

Я понимала.

Людмила ушла от него в две тысячи десятом. Он тогда потерял работу – строительная компания рухнула, его сократили, вторую долго не находил. Людмила сказала, что не нанималась жить на его пенсию, собрала чемодан и уехала. В тот день, когда он рассказывал мне эту историю, он смеялся, потому что не мог не смеяться – слишком смешно для драмы выходило.

– Прекратим мечтать, – говорил он. – Людка ушла в положенное время. Она всегда была практичная.

И вот она сидела у него на кухне, в моей обычной половине стола, и говорила, что пришла его лечить.

***

– Людмила, – сказал Андрей, – тебя никто не звал.

– Меня позвала совесть.

Она поправила волосы – крашеные в рыжий, отросшие у корней на палец. На безымянном пальце – тонкое кольцо, не обручальное, похожее на подарочное. Скулы у неё выпирали так, что тени падали на щёки даже при верхнем свете. Между бровями глубокая вертикальная складка, в которую, казалось, можно вставить спичку.

– Совесть, – повторил он. – Надо же.

– Артём мне позвонил. Сказал, тебе плохо. Ты один. Никого нет.

– Никого, – Андрей перевёл взгляд на меня. – Точно. Никого.

Я поставила сумку у двери, сняла пальто. Людмила следила за каждым моим движением.

– Что вы делаете?

– Лекарства разложу. На сегодня четыре наименования, два утром, два в обед.

– Я разложу.

– Вы знаете, что ему пить?

– Разберусь.

Я посмотрела на неё, и она посмотрела на меня. Я проработала в детской поликлинике логопедом тридцать два года и знаю, когда человек не хочет знать. Она не хотела.

– Людмила, – сказал Андрей, – Нина знает, что мне пить. Ты нет. Пусть разложит она.

– А что она вообще делает в твоём доме?

Он улыбнулся. Такой у него появился смех в последний год – сухой, как осенний лист, который крошится на зубах.

– Помогает. С осени.

– И что, только помогает?

– А тебе какое дело?

Она пожала плечами. Встала, прошла к плите, сняла с неё чайник, посмотрела на воду, вылила её в раковину. Налила свежую. Всё это с выражением хозяйки, вернувшейся из командировки.

– Я пришла навсегда, – сказала она, не оборачиваясь. – Мы с тобой в разводе только на бумаге. В остальном – семья.

– В каком остальном?

– В сыне. У нас общий сын, Артём. Общий внук, между прочим.

– Внука я видел один раз за шесть лет.

– Это я виновата?

– Ты.

Она поставила чайник на огонь. Газ с синеватым венчиком полез вверх, лизнул дно.

– Ладно, – сказала она спокойно. – Давай по делу. Я хочу прописаться здесь. У меня в Курске съёмная, хозяйка поднимает цену. А тебе нужен человек рядом, сиделка – это сорок тысяч в месяц, я узнавала. Я буду ухаживать бесплатно. Взамен – прописка и доля.

– Доля от чего?

– От дома.

Андрей посмотрел на меня. Бровь у него снова дрогнула – как в поликлинике, как в школе, когда он решал, отдать мне сладкую корку или нет.

– Люда, у меня нет доли от дома.

– Как это нет?

– Так.

– А дом?

– А дом есть.

Она не поняла. Сначала не поняла, потом поняла, но не поверила. Отошла от плиты, положила обе руки на столешницу. Пальцы у неё побелели у ногтей.

– Ты продал?

– Нет.

– Заложил?

– Нет.

– Что?

– Подарил.

В кухне стало тихо. Слышно было, как чайник начал шипеть.

– Кому?

Он снова посмотрел на меня. И мне стало стыдно – не за то, что я здесь, а за то, что не могу ему помочь. Рот мой был слишком сухим, чтобы выговорить моё имя самой.

– Нине. Моей первой соседке по парте.

Людмила не закричала. Не заплакала. Она села на табурет у окна и долго смотрела в одну точку, примерно туда, где у Андрея на холодильнике висит магнит с видом Сочи девяностых годов.

– Ты пошутил.

– Нет.

– Ты переписал дом на чужую бабу?

– Она не чужая.

– Кто она тебе?

– Одноклассница.

– В шестьдесят лет.

– Мне пятьдесят семь, – уточнил он.

Она встала, прошла к сумке в коридоре. Я думала, сейчас возьмёт её и уйдёт. Но она вернулась с телефоном, набрала номер, вышла на веранду, и до нас только доносилось: «Артём, срочно. Он сошёл с ума. Нет, я не шучу».

Я села к Андрею. Взяла его за руку – правую, которой он писал. Пальцы были сухие, тёплые, без заметной дрожи. Я всегда боялась, что будет дрожь, но дрожи в то утро не было.

– Зря я тебе сказал при ней, – прошептал он.

– А когда было говорить? Завтра, что ли?

– Могла не узнать.

– Всё равно узнала бы. Через суд, через сына. Лучше сразу.

Он кивнул. Закрыл глаза, откинулся в кресле.

– Нина.

– Да.

– Ты её не бойся. Дарственная оформлена три месяца назад, у нотариуса справка от психиатра. Оспорить ей будет нечего.

– Я не боюсь.

– Боишься.

– Боюсь, – согласилась я. – Но не её.

Он открыл глаза. Посмотрел. Я не знаю, что он увидел, но он улыбнулся – по-настоящему, не осенним листом, а как улыбался в третьем классе, когда я отгадала его загадку про козу и капусту.

– Понял. Всё понял. Извини.

С веранды вернулась Людмила.

– Артём едет. Выезжает из Москвы через час. Завтра утром будет.

– Хорошо, – сказал Андрей. – Давно его не видел.

– Он будет с юристом.

– Пусть с юристом.

Она посмотрела на меня.

– А вы соберите вещи. К приезду сына чужой бабы в этом доме быть не должно.

– Я не чужая.

Голос мой был тихий, но уверенный. Так я говорила с детьми в кабинете, когда нужно было заставить пятилетку сказать «р» в слове «рыба». Очень спокойно. Очень твёрдо.

– Вы – кто?

– Хозяйка. Этого дома. По дарственной.

Вот тогда она и закричала.

Крик был не женский, а бабий. Бывает в деревнях, когда хоронят единственного кормильца. Я стояла, уши у меня горели, а руки сами собой – большой палец правой по внутренней стороне запястья левой, туда-сюда, туда-сюда – делали то, что всегда делают в минуту стресса. Я заметила это, только когда Андрей накрыл мою руку своей и остановил.

– Людмила, – сказал он громче обычного. – Хватит.

Она замолчала. Стояла посреди кухни, рыжая, в чёрной водолазке, с белыми костяшками пальцев, и смотрела на нас.

– Ты понимаешь, что ты сделал?

– Да.

– Ты оставил нашего сына без наследства.

– У сына есть всё. Квартира в Москве, жена с квартирой, машина. Внук в частной школе. Что ему этот дом в глуши?

– Это принцип.

– Какой принцип?

– Отец оставляет сыну.

– Если сын, – сказал Андрей.

Она осеклась. Я тоже.

– Что ты сказал? – прошептала она.

– Ничего.

– Что ты сказал?

– Ничего, Люда. «Если» – предположение.

– Это ты не имеешь права.

– Имею. Я помогал тебе все его годы, пока он не встал на ноги. А потом? На свадьбу меня не позвали. На крещение внука не позвали. Приезжал он раз в два-три месяца, с пакетом хурмы и тремя словами. А теперь, когда у меня диагноз, он вдруг вспомнил, что я папа?

Она молчала.

Я сидела и держала Андрея за руку. Ни разу за тридцать два года работы с детьми я не слышала, чтобы взрослые говорили друг другу такую чистую правду. Мы всегда смягчаем. Всегда подбираем слова. А здесь – как будто оба выключили фильтр.

– Мне пора, – сказал Андрей. – Нина отвезёт к онкологу. В одиннадцать приём.

– Я поеду, – сказала Людмила.

– Ты останешься здесь. И к моему возвращению тебя здесь быть не должно. Чемодан на крыльце. Туда и возвращайся.

– Я никуда не уйду.

– Хорошо. Тогда я вызываю участкового. У меня его телефон. Он наш сосед через дом. Займёт десять минут.

Мы уехали. Приём длился сорок минут: обсуждали, нужна ли ещё одна капельница или пока подождать. Я сидела в коридоре, смотрела на свои зимние сапоги и думала о том, что за последние пять месяцев ни разу не думала о своей одежде, а теперь почему-то задумалась.

Вернулись в первом часу. Чемодана на крыльце не было. Людмилы тоже.

– Уехала, – сказала я с облегчением.

– Не уехала. Ушла по делам. Она не сдастся. Завтра вернётся с сыном и юристом.

Он оказался прав.

***

Артём приехал к девяти утра. Юрист был с ним – молодой парень в сером костюме, со скоросшивателем в руке и недовольным выражением лица, будто его вытащили из кровати силой. Артём вошёл первым, не сняв куртку. Андрей сидел в кресле, я стояла у плиты, варила кашу.

– Папа. Что за цирк.

– Здравствуй, Тёма.

– Ты объяснишь?

– Нет. Объяснять нечего. Дом я подарил по своей воле, зимой, в здравом уме и твёрдой памяти. Если пришли оспаривать – идите в суд. Я устал.

– Ты болен. Ты был под давлением.

– Чьим?

Артём посмотрел на меня. Ему тридцать один. Высокий, как отец, только в плечах уже. Глаза материнские, зелёные с рыжинкой. Смотрит прямо, не отводя взгляда.

– Её.

Я поставила ложку. Вытерла руки о фартук.

– Артём, – сказала я, – я не давила. Не просила. Я узнала о дарственной в машине, по дороге от нотариуса.

– Это ваши слова.

– Да. И свидетель – нотариус. И соседи, к которым я в тот день зашла и плакала, потому что не знала, что делать.

– Какие соседи?

– Тётя Валя из шестого дома и дядя Миша из восьмого. Спросите.

Юрист что-то зашептал Артёму на ухо. Артём нахмурился.

– Мама утверждает, что ты в плохом состоянии и подписывал, не понимая.

– Я подписывал с полным пониманием. Справку от психиатра я брал за месяц до подписания – специально, на случай, если захотят оспорить. Справка у нотариуса в деле.

Юрист нахмурился сильнее. Закрыл скоросшиватель.

– Тёма. Сядь. Чай будешь?

– Нет.

– Сядь, я сказал.

Артём сел. Юрист остался стоять у двери.

– Тёма. Я тебя не наказываю. Я ничего у тебя не отнимаю – у тебя и не было. Я сам всё это строил, двенадцать лет спустя после того, как вы с мамой ушли. Продал свою квартиру, обшил стены сайдингом, поставил окна, котёл, забор. Моё. И я распорядился своим. Ты можешь остаться на ночь. Можешь завтракать. Можешь приезжать раз в месяц, как приезжал. Но дом не твой.

Артём молчал.

– Мама сказала, ты с ней живёшь.

– С кем?

– С этой женщиной.

– Её зовут Нина. И нет, я не живу с ней. Она живёт в двушке на Гагарина. Мы даже не родственники. Одноклассница. С первого по пятый класс. Сидел с ней за одной партой сорок пять лет назад. Потом потерялись. Полтора года назад встретились в поликлинике. Вот и вся история.

– Почему ей?

– Потому что она единственный человек, который ни разу не пришёл ко мне по расчёту.

Я слушала и почему-то вспомнила, как на второй день после поликлиники Андрей спросил: «Ты не вышла второй раз?» – и я ответила: «Не вышла». И он кивнул – по-простому, без значения. А я, придя домой, вдруг не могла уснуть и в третьем часу сидела на кухне с чашкой чая и думала, что зря разоткровенничалась. А теперь понимала: не зря.

Артём встал.

– Юрист говорит, шансов нет.

– Я знаю.

– Значит, уезжаю.

– Значит, уезжаешь.

– Ты не позовёшь меня больше?

– Позову. Когда буду умирать. Ты успеешь.

Артём вышел. Юрист за ним. Дверь хлопнула.

Я налила Андрею чай. Его чашку – тёмно-зелёную с облезшим краем. Себе – белую с синим цветком. Две чашки на столе стояли так, как стоят две тетради на парте: каждая на своей половине.

– Нина.

– Да.

– Прости меня.

– За что?

– Что всё вот так. Что ты попала во всё это.

– А я не попала, – сказала я. – Я вошла.

Людмила вернулась через три дня. Без чемодана, в другом пальто, с опухшими глазами. Позвонила в дверь, как чужая.

– Поговорить.

– Заходи, – сказал Андрей.

Она зашла. Села на тот же табурет у окна. Долго молчала.

– Я хотела прописаться, – сказала она наконец. – Не из-за дома. В Курске прижало. Хозяйка выселяет.

– Пропишись у Артёма.

– У него три комнаты и четыре человека. Там не пропишут.

– А у сестры?

– Сестра в Белгороде. У неё муж пьёт. Туда нельзя.

Андрей посмотрел на меня. Я стояла у двери, в пальто, собиралась уходить на приём.

– Нина. Ты хозяйка.

– Я?

– Ты. Решай.

Я посмотрела на Людмилу. Она смотрела в пол. Волосы у неё были не прибраны, складка между бровями глубже, чем три дня назад.

– Людмила. Я пропишу вас временно. На полгода. Без доли. Без права проживания в этом доме. Только прописка – чтобы было куда встать на учёт в поликлинике. Это всё, что я могу.

– А жить?

– В Курске. Или снимите здесь – у нас аренда вдвое дешевле.

Она долго молчала.

– А ухаживать?

– За Андреем ухаживаю я. Вы в этом не нужны.

Она подняла глаза. В них не было ненависти – была усталость. Такая, какая бывает у людей, которым больше нечего терять и некуда идти.

– Хорошо. Спасибо.

Слово «спасибо» далось ей тяжело, как камень в горле. Встала, пошла к двери.

– Людмила, – сказал Андрей.

Она обернулась.

– Прости и ты меня. За то, каким я был в десятом. Ты ушла не просто так.

Она покачала головой.

– Нет, Андрюш. Я ушла именно просто так. По трусости. Прости меня.

И вышла.

***

Он умер в конце августа. Не в больнице, дома, как хотел. Артём приехал за два дня, успел. Мы сидели втроём у его кровати – я, сын и Людмила, которая приехала из Курска на автобусе и которую я встретила на вокзале и привезла.

Людмила прожила в нашем городе до осени, снимала однушку на Пролетарской, иногда заходила. Мы не стали подругами. Но и врагами не стали.

Дом я продать не смогла. Хотела сначала – зачем мне чужой дом, в котором я прожила всего пять лет и не ночевала ни одной ночью. Но не продала. Сдала на лето дачникам, а осенью перебралась сама – двушку на Гагарина отдала дочери под ипотеку.

В гостиной у меня остался его стол. На столе две чашки: тёмно-зелёная с облезшим краем и белая с синим цветком. Пью по очереди из каждой, в разные дни. Чашки стоят так, как стоят две тетради на парте: каждая на своей половине.

Иногда я открываю шкаф в его бывшей комнате и нахожу то, что не успела разобрать. Вчера нашла школьную тетрадь в линейку, восемьдесят первого года, пятый класс. На первой странице его почерком с двойным наклоном – моё имя. Просто имя. Без фамилии, без предложения, без даты. «Нина». И ниже, другим почерком, моим, – «Андрюш». Тоже без ничего.

Мы не помнили, что писали это. Никто из нас не помнил.

Я закрыла тетрадь. Поставила обратно. Подумала, что если б он показал мне её в первый день, ещё в поликлинике, я бы заплакала и сбежала. А теперь не заплакала – просто сидела на полу в его доме и смотрела в окно, за которым шёл мелкий августовский дождь.

И когда калитка скрипнула – не открылась, а только скрипнула от ветра, – я в первую секунду подумала, что это он возвращается. Потом вспомнила. Потом сказала себе: ничего. Живи.