Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Желтый конверт

На моё имя пришла посылка. Внутри лежало моё детское фото 1973 года

Извещение я нашла в ящике утром, в пятницу, между рекламной газетой и квитанцией за свет. Розовая бумажка, каких я уже лет двадцать не получала. Фамилия моя, отчество моё, адрес мой. Отправитель не указан. Только штамп почты на окраине, через три остановки от моего дома. Я стояла в подъезде у окна и смотрела на бумажку. Октябрь, девять утра, сыро. Лист клёна прилип к стеклу снаружи, и я почему-то подумала сначала о нём, а уже потом про посылку. Кто мне мог прислать? Старший сын в Питере, но он вообще пишет редко, всё больше звонит. Невестка в декрете. Подруга Рая в Волгограде — она и открытку на день рождения в этом году не выслала. Больше вроде и некому. Я сунула извещение в карман куртки, дошла до остановки и решила: сейчас сразу и поеду. В пятницу на почте народу меньше. *** Почта была маленькая, на первом этаже жилого дома, с окном на тополь. Я отдала паспорт в окошко. Женщина в синем переднике — я её знала в лицо, волосы с окраской в рыжину, лет пятидесяти, — посмотрела на меня, п

На моё имя пришла посылка: внутри лежало моё детское фото 1973 года

Извещение я нашла в ящике утром, в пятницу, между рекламной газетой и квитанцией за свет. Розовая бумажка, каких я уже лет двадцать не получала. Фамилия моя, отчество моё, адрес мой. Отправитель не указан. Только штамп почты на окраине, через три остановки от моего дома.

Я стояла в подъезде у окна и смотрела на бумажку. Октябрь, девять утра, сыро. Лист клёна прилип к стеклу снаружи, и я почему-то подумала сначала о нём, а уже потом про посылку. Кто мне мог прислать? Старший сын в Питере, но он вообще пишет редко, всё больше звонит. Невестка в декрете. Подруга Рая в Волгограде — она и открытку на день рождения в этом году не выслала. Больше вроде и некому.

Я сунула извещение в карман куртки, дошла до остановки и решила: сейчас сразу и поеду. В пятницу на почте народу меньше.

***

Почта была маленькая, на первом этаже жилого дома, с окном на тополь. Я отдала паспорт в окошко. Женщина в синем переднике — я её знала в лицо, волосы с окраской в рыжину, лет пятидесяти, — посмотрела на меня, потом на извещение, потом в компьютер.

«Ирина Сергеевна? Да, вот ваша. Маленькая такая.»

Она положила на стойку картонную коробочку, обклеенную коричневой бумагой. Размером с ладонь. Сверху — мой адрес от руки. Ручкой, синей. Почерк незнакомый, с крупным наклоном влево, с необычным «р» — у которого хвостик уходил куда-то вбок. Я посмотрела на обратную сторону. Пусто.

«А отправитель?»

«А что там, отправителя не указали. Бывает. Не обязательно ж, по правилам-то. Распишитесь.»

Я расписалась. Рука была тяжёлая. Вышла на улицу, держа коробочку двумя пальцами, как хрупкую вещь. Хотя она была лёгкая. Совсем лёгкая.

Дома, на кухне, я положила коробочку на клеёнку и долго на неё смотрела. Потом достала ножницы и срезала верёвочку. Бумага развернулась сама. Внутри — ещё слой, тонкая папиросная. А под папиросной — фотография.

Чёрно-белая. Квадратная. С зубчатым краем, как раньше делали.

На фотографии была я. Пятилетняя. На веранде, которую я узнала не сразу. Потом узнала: это у бабушки на даче, в Сосновке. Веранда с плетёными стульями, с горшком герани на подоконнике, с вазочкой, в которой, кажется, смородина. Я сижу на краю стула, в платьице с мелким горохом, с двумя косичками, и не смотрю в камеру. Смотрю куда-то вбок — меня в ту минуту отвлекли.

Я перевернула фотографию.

На обороте — карандашом, крупно, тем же наклоном влево, что и на посылке:

На память Тому, кто узнает.

Июль 1973.

И всё.

***

Я сидела на кухне, кажется, минут двадцать. Чайник я не включала.

Фотографии этой у меня никогда не было. Я знала альбом бабушки до последнего снимка — сама его перебирала, когда разбирали дачу после её смерти, в девяностых. Там было моё детство подробно: я в ванночке, я на стульчике, я с мамой в парке, я в школьной форме. Но этого снимка — не было. Я бы запомнила. Платьице в горох — я его не помнила совсем. И веранду с плетёными стульями помнила смутно, как вспоминаешь сон, от которого остался один цвет.

Я повернула карточку к свету. Бумага была толстая, тёплая, плотнее, чем у советских обычных снимков. У наших фотографий из бабушкиного альбома была тонкая. Значит, и делал другой человек, и печатал в другом месте.

Чужая копия. Кто-то ещё её хранил.

Я позвонила Раисе. Она сразу стала рассказывать про внучку, про брекеты. Я слушала, кивала в трубку. В её паузе спросила:

«Рая. А ты помнишь, кто у бабушки на даче летом семьдесят третьего был?»

«На даче у кого?»

«У моей. В Сосновке.»

«Ир, ну ты даёшь. Семьдесят третий. Мне тогда десять было. А что вспомнила?»

«Да не вспомнила. Наоборот.»

Я не стала ничего объяснять. Повесила трубку и подошла к окну.

Пошёл мелкий октябрьский дождь. Тополь у подъезда качал ещё не облетевшими ветками, в них застряло несколько последних жёлтых листьев. Я смотрела, как они качаются, и думала, что завтра надо сходить в магазин за хлебом. Потом поняла, что думаю это специально — про хлеб. Чтобы не думать про фотографию.

Фотография всё это время лежала лицом вверх на клеёнке. Пятилетняя я сидела на плетёном стуле и не смотрела в камеру.

***

Вечером я достала мамину коробку. Она стояла у меня на шкафу уже шесть лет — с тех пор, как мама умерла и мы с братом разобрали её квартиру. Брат забрал мебель и посуду, я — бумаги.

Я не любила в эту коробку лазить. Каждый раз, когда её открывала, находила что-нибудь, что заставляло сидеть потом до ночи. Мамины письма к моему отцу. Папины письма к маме с КамАЗа. Тетради с рецептами, в которых каждый рецепт был чей-нибудь («тетя Клавин пирог», «от Надежды Михайловны — студень»). Это тянуло обратно, и я каждый раз обещала себе, что больше не полезу. А потом всё равно лезла.

В тот вечер я села с коробкой на кухне, завернулась в старый бабушкин плед (чёрно-серая клетка, толстый, тяжёлый) и начала искать то, что могло относиться к лету семьдесят третьего. У мамы был порядок: письма она связывала лентами по годам. Ленты — цвета давленой вишни, одинаковые, взятые, видимо, где-то оптом в семидесятых. Я нашла пачку, подписанную «74—75». Открыла.

Третье сверху письмо. Конверт с маркой «Почта СССР, Анапа». Обратный адрес — «Анапа, ул. Лермонтова, 12. Аврамова Н. В.» Написано маминым почерком (мама надписывала сама и свой, и чужой адрес, это было её странное свойство).

Я вытянула письмо.

*«Оля, здравствуй. Дошли. Живём, пока прилично. Надюша хорошо идёт в школу, во втором классе уже. Поблагодари Иришку за лето, Надя из Анапы (это я, пошутила) передаёт ей фотографию того июля, когда мы все вместе были на даче. Инга хорошо снимала в тот год, даже лучше, чем взрослые. Передай, чтобы сохранила. Целую вас всех. Надя.»*

Инга.

Я сидела с письмом в руках и пыталась вспомнить, кто это. В моей голове у тёти Нади была только одна дочь — Таисия, постарше меня на три-четыре года, с тёмной косой. А Инга — это кто? Младшая? Старшая? Подруга Нади?

Я полезла дальше в пачку. В конце — ещё одно письмо, уже семьдесят пятого. Обратный адрес — наш город. Улица Речная. Значит, тётя Надя перебралась сюда из Анапы. А я и не знала. Я вообще была уверена, что они с мамой просто потеряли друг друга где-то на юге. Почему мама мне этого не говорила? Не помню, чтобы тётя Надя приходила к нам в гости. Не помню, чтобы имя её звучало на кухне после семьдесят пятого.

«Инга», — сказала я вслух. Пробовала имя на язык.

На улице совсем стемнело. Дождь усилился.

***

Я не стала в ту ночь больше ничего искать. Заварила чай, поставила фотографию на комод у мамы и бабушки (обе черно-белые, обе овальные, обе — я их знала наизусть), оставила там и пошла спать. Но не уснула.

Всё думала про платье в горох. Почему я его совсем не помнила? Пять лет — не такой уж маленький возраст. Бабушкину летнюю кухню я помнила, как она учила меня лущить горох, а платьица этого — нет. Кто-то взял и вырезал эту страницу.

А потом, под утро, я вдруг вспомнила запах. Смородины с веранды. Не просто смородины, а именно — с той веранды, в той вазочке, на том самом деревянном столе. Кислый, чуть тёплый запах, с нотой пыли и дерева. И вместе с запахом — кто-то рядом со мной, маленький, с тёмной косой, и чужие ноги в сандалиях, болтаются со стула.

Таисия.

Я проснулась рывком, от какого-то окрика внутри. За окном было серо. Я села на кровати и смотрела в темноту, пока не привыкли глаза.

«Инга», — сказала я опять, но уже другим голосом.

***

На следующий день я пошла в библиотеку.

Наша районная библиотека — маленькая, в панельном доме на углу. Я туда хожу раз в месяц за романами и журналами. Заведующую зовут Елена Юрьевна, ей шестьдесят четыре, седая, тонкая, в очках на цепочке. У неё смешная привычка: она повторяет слово, которое только что сказал собеседник, как бы пробуя его на вкус.

«Елена Юрьевна. У вас в фонде семидесятые годы сохранились?»

«Семидесятые. Да, конечно. У нас в подсобке. Я иногда туда просто хожу постоять.»

Это она мне уже говорила прошлой весной, и я тогда улыбнулась, потому что поняла её. Я такая же. Я в бабушкину кладовку на даче могла зайти просто постоять — до того, как дачу продали.

«А можно я посмотрю? Мне одну вещь надо сравнить.»

Она посмотрела на меня внимательно, без вопросов, и кивнула.

«Одну вещь. Пойдёмте.»

Подсобка была узкая, с одним окошком под потолком. Вдоль стен — стеллажи с книгами, которые уже не выдаются. Пахло пылью и клеем. Елена Юрьевна включила лампу на длинном проводе.

Я достала из сумки фотографию. Показала обратную сторону.

«Мне надо понять, чей это почерк. Карандашом.»

Елена Юрьевна поправила очки.

«На память. Тому, кто узнает. А чей может быть?»

«Одной знакомой моей мамы. Точнее, её дочери. Их фамилия Аврамова.»

Елена Юрьевна помолчала.

«Аврамова. У нас была Таисия Николаевна Аврамова. Дарила библиотеке книги. Она у нас лет пять была записана, до того как, — она запнулась, — до того как умерла. В двадцать четвёртом году, в январе. Я на её похороны ходила.»

У меня онемели пальцы. Таисия умерла два года назад. Я не знала. Я вообще никогда больше не слышала про Таисию после того лета — только мельком в маминых рассказах, и то до семьдесят пятого, не позже.

«А сестра у Таисии была? Инга?»

Елена Юрьевна подумала.

«Инга у меня не на слуху. Но можно посмотреть в дарственных.»

Она подошла к одному из стеллажей. Достала картонную папку с завязками. Развязала. Внутри — бумажки с записями о даре: кто, когда, что. Каллиграфическим мелким почерком.

«Вот. Аврамова Т. Н., Аврамова Н. В. А дальше Аврамова И. Н. Это кто же? Инна? Инга?»

Я взяла бумажку. Подпись карандашом. Та же самая буква «р» с хвостиком вбок. Та же.

«Это тот же почерк.»

«Инга, получается. Сейчас адрес в реестре читателей. Вот. Речная, двадцать два, квартира семь. Активный читатель. В прошлом месяце у нас была, брала Лихачёва. „Письма о добром и прекрасном“. Она их каждый год берёт, перечитывает.»

***

Я шла домой пешком. До дома было минут двадцать, и я всю дорогу крутила в голове одно и то же, как ручку старого точильного камня. Не затачивалось.

Инга. Инга Николаевна Аврамова. Живёт на Речной, двадцать два. Сестра Таисии — я её совсем не помню. Может быть, она была старше и не приезжала с матерью на дачу. Может быть, была, но я её забыла, как забыла платье в горох. Во всяком случае, именно она, похоже, фотографировала нас тем летом. И именно она сохранила снимок. А недавно — в этом месяце или в прошлом — прислала его мне. Без обратного адреса. С загадочной подписью, которая мне теперь казалась странной и одновременно — понятной.

На память тому, кто узнает.

Она не знала, узнаю я или нет. Не хотела давить. Просто отправила.

Но почему сейчас? Почему после смерти Таисии — через два года? Почему без подписи?

Я дошла до своего подъезда и остановилась перед дверью. В кармане у меня лежала фотография, в голове — адрес на Речной. Двадцать две минуты пешком, я могла бы дойти.

Я не пошла.

***

Дома я поставила чайник и долго на него смотрела, пока он не закипел и не щёлкнул. Потом достала из шкафа бабушкину чашку. Белую, фарфоровую, с голубой каёмкой по краю. Я из неё никогда не пила — держала просто так, на верхней полке, как живую память. Поставила на стол. Налила в неё чай.

Первый глоток был странный. Как будто чай из другой кружки — другой, не тот, к которому я привыкла.

Я сидела на кухне, смотрела в окно. Дождь прошёл, и в просвете между туч было тонкое, уже осеннее, негреющее солнце. Оно как раз добралось до комода и легло полоской на три фотографии: на мамину, на бабушкину и на мою, пятилетнюю, на веранде с вазочкой смородины.

Я думала про Ингу.

Она, наверное, недавно разбирала вещи Таисии. Нашлась фотография. Инга её узнала — потому что сама же когда-то снимала. Подумала: а жива ли эта девочка? Ирина. Сохранить или выкинуть? Не выкинула. Нашла через справочник или через знакомых мой адрес и отправила. Без подписи — наверное, не была уверена, что я вообще её помню. Или что она хочет быть вспомянутой.

А может быть, и не так.

Может быть, это и не та самая Инга, а её дочь. Или племянница. Или кто-то совсем другой из той семьи, кто нашёл коробочку после чьей-то смерти. Я даже не могу быть уверена, что это именно её почерк. Просто похожий. Каллиграфическая карандашная подпись — у многих женщин того поколения похожа: я это по маме знаю, она и тётя Клава, и тётя Рая писали почти одинаково.

Я могла бы узнать. До Речной — двадцать две минуты.

***

Я вымыла бабушкину чашку и поставила её обратно на верхнюю полку. На том самом месте, где она стояла всегда. Немного подумала и оставила там.

Фотографию убирать не стала. Решила, что она теперь будет стоять на комоде. Между мамой и бабушкой. Так она и смотрелась — как третья в ряду.

Вечером я опять села с маминой коробкой. Не ради поиска. Просто полистать. Нашла мамины письма своему племяннику в Среднюю Азию в восьмидесятом году — она ему переписывала рецепты. Нашла открытку от отца с геологической партии — поздравление с Восьмым марта. Нашла тетрадку с моими школьными стихами, которые я в седьмом классе читала на вечере, — я их тоже совсем не помнила.

Чужое узнаёт тебя раньше, чем ты его. Я подумала эту фразу, но она мне не понравилась — слишком гладкая. В жизни ведь не так гладко. В жизни бывает, что чужое приходит без объяснений, а ты просто принимаешь, что оно теперь будет с тобой.

Я закрыла коробку и перевязала её лентой цвета давленой вишни.

На Речную я могла сходить завтра. Или на следующей неделе. Или весной. Могла и не ходить.

В шестьдесят лет ты начинаешь понимать простую вещь: не всё, что можно узнать, обязательно надо узнать. Бывают ответы, которые делают тебя беднее. А бывают вопросы, которые греют сами по себе, пока они вопросы.

Я пока не решила.

Фотография стояла на комоде. Мне пятилетней было тепло на той веранде, с вазочкой смородины и с чьими-то ногами в сандалиях рядом. Я сидела и смотрела вбок — меня тогда отвлекли. Видимо, тот, кто отвлёк, щёлкнул затвором и сохранил этот момент на пятьдесят с лишним лет.

Завтра надо купить хлеба. И лампочку в коридоре заменить, перегорела ещё в понедельник.

***

У моей мамы тоже была такая коробка с письмами, перевязанная лентой цвета давленой вишни. Я, когда пишу, ловлю себя на том, что посылки без обратного адреса — не то чтобы жду, а как-то допускаю. В этом возрасте в голове устраивается своя почта, и ей иногда приходит. Не ответом. Просто чьим-то тоже молчанием, которому вот нашлось место.

---

Если вам откликнулось:

Такие вот истории я и собираю здесь — тихие, с одним огоньком в темноте.
Если хочется читать такие — подписка здесь.