Меня зовут Алиса, и сегодня я решила выбросить мужа из своей жизни. Не в переносном смысле — в самом прямом. Пока он на работе, я методично собираю его вещи в картонные коробки, которые заказала неделю назад, притворяясь, что это для хранения зимней одежды.
Каждая сложенная рубашка, каждый вынутый из шкафа галстук — это не просто предмет. Это памятник моему терпению, которое, как выяснилось, не было безграничным. Оно было просто очень, очень глубоким колодцем. И сегодня я дошла до дна.
Всё началось не с громких скандалов, а с тихих, ежедневных уколов. Как капли воды, точащие камень. Только камень — это была я.
«Алис, ты опять купила не тот творог. Мама говорит, что только «Благода» можно брать, в нём нет пальмового масла».
Я стояла у открытого холодильника, сжимая в руке пачку творога, который выбрала, внимательно изучив состав. В моей голове крутились цифры: я зарабатываю почти столько же, сколько он, я веду всё домашнее хозяйство, я помню о днях рождения всех его родственников. Но мой авторитет в вопросах творога был ниже плинтуса. Ниже маминого авторитета.
«Зачем ты потратила столько времени на этот сложный рецепт? Мама просто делает котлеты, и они идеальны. Не надо выдумывать».
Я выдумывала. Я пыталась внести в нашу общую жизнь краски, вкусы, что-то наше. Не «как у мамы», а «как у нас». Мои кулинарные эксперименты, мои попытки украсить дом, моё желание поехать в отпуск не к его родителям на дачу, а куда-нибудь к морю — всё это натыкалось на одну и ту же непробиваемую стену: «А мама говорит…», «А мама всегда…», «Маме это не понравится».
Сначала я думала — он просто заботливый сын. Потом — что это временно. Потом — что мне нужно стараться больше, стать идеальной, как его мама. Я записалась на курсы кулинарии, которые она одобряла. Стала красить волосы в её любимый цвет «шоколад». Перестала слушать свою музыку в машине, потому что «маме рок-н-ролл режет слух». Я растворялась. По капле.
Переломным стал не какой-то грандиозный скандал. А тихий вечер, точнее, мой день рождения.
Я не ждала многого. Букет, ужин в нашем любимом (моём любимом, поправлял он меня) итальянском ресторанчике, который мы не посещали полгода, потому что маме не нравится итальянская кухня, «сыроватая и непонятная». Я была готова даже к скромному празднику дома.
Он пришёл с работы поздно. В руках — огромный торт. Не мой любимый «Медовик», а «Прага». Потому что «мама считает, что «Медовик» слишком приторный, а «Прага» — классика».
— С днём рождения, — сказал он, целуя меня в щёку. — Мама передала тебе подарок.
Он протянул мне пакет. Внутри была… электрическая овощерезка. Та самая, на которую я полгода намекала, что она мне не нужна, что у меня есть хороший нож и тёрка. Но его мама «твердила, что без неё на кухне — как без рук».
Я поблагодарила. Тихим, ровным голосом. За торт, который я не люблю. За подарок, который я не хотела. За его присутствие, которое в тот момент ощущалось не как подарок, а как тяжёлая обязанность.
— А где мой подарок? — спросила я, уже зная ответ.
Он смутился.
— Знаешь, я хотел купить тебе то серебряное колье, которое ты показывала… Но мама случайно увидела фото и сказала, что оно слишком вычурное. Что лучше купить что-то классическое. А я не успел выбрать. Мы с тобой в выходные сходим, выберем что-нибудь… под её руководством.
В тот момент я не кричала. Не плакала. Я посмотрела на него, на этого взрослого, успешного мужчину, который боялся купить жене подарок без одобрения матери, и меня осенило. Это не изменится. Ни через год, ни через пять, ни через двадцать. Я всегда буду на втором месте. На третьем, если считать его самого. Мои желания, мои вкусы, моё «я» будут всегда просеиваться через сито маминого одобрения.
И самое ужасное — он не видел в этом проблемы. Он искренне считал, что заботится обо мне, передавая мудрые мамины советы. Что делает нашу жизнь лучше, приводя её в соответствие с мамиными стандартами. Он не жалел меня, потому что не понимал, что мне есть от чего страдать. Разве можно страдать от заботы?
После дня рождения я стала наблюдать. Холодно, отстранённо, как учёный за подопытным. Я слышала все его реплики, но теперь не пропускала их через себя, а собирала как улики.
«Ты слишком много работаешь, Алис. Мама переживает, что ты меня забросишь. Может, возьмёшь отпуск?» (Чтоб больше времени было на готовку и уборку по маминым лекалам).
«Зачем тебе эти курсы испанского? Мама говорит, что в нашем возрасте пора думать о детях, а не о ветрах в голове».
«Я пригласил маму на выходные. Она поможет нам переставить мебель в гостиной. У неё глаз намётан».
Каждая фраза — гвоздь в крышку гроба наших отношений. Нашего — в смысле его и мамы. Я в этих отношениях была статистом. Декорацией. Функцией.
А потом случился эпизод с кофе.
Утро. Я, разбитая после бессонной ночи над срочным проектом, пытаюсь сварить себе крепкий эспрессо в нашей новой машине, которую, разумеется, выбирала мама. Он заходит на кухню.
— О, кофе! Свари и мне, пожалуйста.
— Свари себе сам, я еле стою, — буркнула я, не в силах сдерживаться.
Он нахмурился, но подошёл к машине. Сделал всё правильно, кроме одного — насыпал мою любимую дорогую арабику, которую я покупаю тайком, в свою чашку.
— Эй, это мой кофе! Ты же пьёшь робусту, которую твоя мама привезла!
— Какая разница? Мама говорит, что робуста полезнее, в ней больше антиоксидантов. Твоя арабика — просто баловство.
Он спокойно выпил мой кофе. Мой последний бастион. Маленькое личное удовольствие, которое я отвоёвывала у этого мира, живущего по маминым правилам.
И в этот момент что-то во мне щёлкнуло. Окончательно и бесповоротно. Не громко. Тихо. Как щелчок выключателя в пустой комнате.
Я не сказала ни слова. Допила воду, взяла сумку и пошла на работу. Весь день я действовала на автопилоте, а в голове созревал холодный, чёткий, безупречный план.
Я не буду скандалить. Не буду устраивать истерик. Не буду ничего доказывать. Зачем? Его главный судья — не я. Я просто уйду. Вернее, выставлю его. Из моей жизни, которую он так старательно пытался переделать в чужую.
Теперь я стою посреди нашей — моей — спальни и упаковываю его дорогие рубашки, выглаженные мной с такой тщательностью, чтобы мама, если заглянет, одобрила. Каждая складка на них кричала о моей несамостоятельности. Я кладу в коробку его коллекцию галстуков, которую он выбирал с мамой, потому что у неё «безупречный вкус». Вынимаю из тумбочки его часы, подарок от мамы на тридцатилетие, которые он носил, несмотря на то, что они ему жали.
Я действую быстро и методично. Не останавливаюсь, чтобы не дать волю чувствам. Гнев, обида, разочарование — всё это будет потом. Сейчас нужна холодная решимость.
Отдельная коробка — для «святынь». Фотографии с мамой (со мной он почти не фотографировался, «потому что мама говорит, я на фото не очень получаюсь»). Книга рецептов, написанная её рукой, которую он подарил мне на годовщину свадьбы. Подарок от меня, кстати. Подушка, которую она связала для нашего дивана, в ужасных оранжевых тонах, но «она же старалась».
Собирая его вещи, я вдруг с удивлением понимаю, как мало в этом доме его — настоящего. Не маминого сына, а того мужчины, за которого я когда-то выходила замуж. Того, кто смешил меня глупыми шутками, кто мог спонтанно потащить на ночной сеанс в кино, кто слушал мои безумные идеи и говорил: «Давай попробуем!» Куда он делся? Он не исчез. Его просто постепенно, день за днём, заменили. Подменили удобной, послушной версией, одобренной мамой.
Я подхожу к комоду, к его ящику. Там лежат мелочи. И среди них — маленькая деревянная шкатулка. Я знаю, что в ней. Я открываю. На бархате лежит медальон. В нём — фото его мамы молодой. Он носил его в университете, потом убрал. Но не выбросил. Я беру медальон в руки. Он холодный.
И тут я слышу ключ в замке. Сердце на мгновение замирает, но не от страха. От предвкушения. Он вернулся раньше. Идеально.
— Алиса, я дома! Мама передала тебе банку солёных огурцов, своих, говорит…
Он замирает на пороге спальни, увидев коробки. Его лицо, такое знакомое и вдруг чужое, выражает полное недоумение.
— Что это? Ты что, делаешь ревизию? Мама как раз говорила, что пора…
— Это не ревизия, — говорю я спокойно, кладя медальон обратно в шкатулку. Мой голос звучит ровно, почти безэмоционально. — Это твои вещи. Я упаковала их. Завтра ты можешь забрать их и отвезти к маме. Или куда захочешь. Но не сюда.
Он смотрит на меня, не понимая.
— Что ты несёшь? Какие вещи? Куда забрать?
— Я выставляю тебя, Максим. Ты съезжаешь. Сегодня. Сейчас.
Он смеётся. Коротко, нервно.
— Ты что, с ума сошла? Из-за какого-то кофе утром?
— Нет, — говорю я, глядя ему прямо в глаза. Впервые за долгое время я не отвожу взгляд, не соглашаюсь, не уступаю. — Не из-за кофе. Из-за всего. Из-за каждого дня, когда я была не женой, а ученицей в школе твоей мамы. Из-за каждого моего желания, которое ты отфутболивал со словами «мама говорит». Я устала быть на вторых ролях в собственном браке.
Его лицо краснеет. Не от стыда, от возмущения.
— О чём ты?! Я всё для тебя делаю! Для нас! Мама просто помогает, даёт советы! Она желает нам добра!
— Нет, — перебиваю я его. Твёрдо. — Она желает добра тебе. И себе. Удобной, правильной невестке, которая будет во всём с ней соглашаться. А я — не она. И быть ею не хочу и не буду.
— Так вот как ты благодаришь за заботу?! — он повышает голос. — Мама столько для тебя делает! Советы даёт, помогает! А ты… ты неблагодарная эгоистка!
Слово «эгоистка» повисает в воздухе. Раньше оно ранило бы меня. Заставляло оправдываться, доказывать, что я не эгоистка, что я думаю о семье. Теперь оно отскакивает, как горох от стены.
— Да, — соглашаюсь я. — Возможно. Но я буду эгоисткой в своей собственной жизни. А не в жизни, которую ты и твоя мама для меня придумали. Собирай свои зубную щётку и пижаму. Всё остальное упаковано.
Он стоит, не двигаясь, как будто не может поверить в происходящее. Потом его лицо искажает злость.
— Ты ничего не понимаешь! Без мамы мы бы не справились! Она нас спасла, когда у нас были проблемы с ипотекой! Она…
— Она купила тебе, — спокойно говорю я. — Не нам. Тебе. И с тех пор у нас есть пожизненная ипотека перед ней. Ипотека свободы. Я больше не хочу её выплачивать.
Я вижу, как в его глазах мелькает что-то похожее на осознание. Не полное, не глубокое. Но проблеск. Он вдруг понимает, что я не шучу. Что это не ссора, после которой я поплачу на кухне, а он поедет к маме за советом, как меня успокоить. Это конец.
— Алиса… подожди… — его голос теряет уверенность. — Давай поговорим. Как взрослые люди.
— Мы уже три года говорим, Максим. Ты, я и призрак твоей матери в каждом углу. Мне больше нечего сказать. И слушать я тоже ничего не хочу. Особенно советов о том, как мне стоит поступить в этой ситуации. Уверена, у твоей мамы они уже готовы.
Я поворачиваюсь и иду на кухню. Мне нужен тот самый кофе. Моя арабика. Я слышу, как он идёт за мной.
— Куда я денусь? В моей квартире ремонт! — это уже не злость, а паника.
— У твоей мамы трёхкомнатная. Думаю, она будет счастлива наконец-то обустроить тебя так, как она всегда хотела. Без моих «вычурных» и «неправильных» вещей.
Я включаю кофемашину. Звук шипящего пара кажется мне победным маршем.
— Ты… ты не можешь просто так выгнать меня! Это же наш дом!
— Нет, — говорю я, не оборачиваясь. — Это мой дом. Квартира в ипотеке оформлена на меня, потому что у тебя тогда были проблемы с кредитной историей, помнишь? Твоя мама, кстати, была против, говорила, что это неправильно. Но в тот раз я настояла. Единственный раз. И как вовремя.
Наступает тишина. Гулкая, полная обрушенных иллюзий. Он понимает, что юридически я права. Что он здесь лишь прописан. Что все его вещи, даже диван, который выбирала мама, куплены на наши общие деньги, а значит, и на мои тоже.
— Я… я позвоню маме, — говорит он наконец, и в его голосе слышится детская растерянность.
— Конечно, — киваю я, наливая себе кофе. Аромат бодрит и придаёт сил. — Звони. Она подскажет тебе, как лучше собрать чемодан и что сказать неблагодарной жене. А мне, пожалуйста, передай, что её огурцы я есть не буду. Не мой вкус.
Я уношу чашку в гостиную, оставляя его одного на кухне. Слышу, как он бормочет что-то в телефон. Голос срывается. Он не знает, как жить без инструкций. Без одобрения. Без маминого «молодец» или «я же говорила».
Сижу на диване, том самом, оранжевом. Пью кофе. И не плачу. Во мне нет ни злости, ни боли сейчас. Есть огромная, всепоглощающая усталость и… облегчение. Как будто я годами несла на плечах тяжёлый, неудобный груз, и только сейчас, поставив его на землю, понимаю, насколько он меня сгибал.
Через полчаса он заходит в гостиную. Выглядит потрёпанным и очень маленьким.
— Мама говорит… что ты, наверное, сошла с ума. Что тебе нужна помощь. Что мы должны обратиться к психологу. К её знакомому.
Я не могу сдержать короткий, сухой смешок.
— Видишь? Даже сейчас. Она уже всё решила. План действий есть. Психолог, её знакомый, который, конечно, объяснит мне, какая я неправая. Нет, Максим. Мне не нужен психолог. Мне нужна тишина. И свобода. Хотя бы от этого.
Он молча садится в кресло напротив. Смотрит на свои руки.
— Что я ей скажу? Как я буду жить?
Этот вопрос не ко мне. Он обращается в пустоту. И я понимаю, что это самый честный его вопрос за все годы. Он действительно не знает. Он никогда не принимал решений сам. Не выбирал сам. Не ошибался сам. Всё всегда фильтровалось, проверялось, одобрялось.
Мне вдруг жаль его. Не как мужа. А как человека, который добровольно запер себя в золотой клетке материнской любви и так боялся из неё выйти, что пытался посадить туда и меня.
— Ты научишься, — говорю я беззлобно. — Или не научишься. Но это будет уже твоя жизнь. А не наша общая тюрьма.
Он поднимает на меня глаза. В них нет больше злости. Только растерянность и страх. Страх перед миром без постоянного одобрительного кивка свыше.
— Я… я возьму пока самое необходимое. Остальное… потом.
— Хорошо. Я оставлю коробки в подъезде, за дверью. Ты сможешь забрать их, когда договоришься с мамой о перевозке.
Он кивает, встаёт и бредёт в спальню. Я остаюсь сидеть с чашкой, которая уже пуста. Слушаю, как он ходит по комнате, открывает шкафы, собирает что-то в спортивную сумку. Звуки его сборов — последние звуки нашей общей жизни.
Через двадцать минут он выходит с сумкой через плечо. Останавливается в дверном проёме.
— Алиса… а если… если я скажу маме, что мы сами будем решать? Что её советы… что они не всегда уместны?
В его голосе — слабая, последняя надежда. Не на то, чтобы остаться. А на то, чтобы получить от меня инструкцию. План. Одобрение.
Я смотрю на него и медленно качаю головой.
— Слишком поздно, Максим. Ты сказал бы это не потому, что понял. А потому, что боишься потерять удобный быт. А через неделю, когда мама позвонит и скажет, что переживает, ты снова согласишься с ней. Корни слишком глубоки. Вырывать их больно. И ты не готов к этой боли. Я — готова. Просто уйти.
Он опускает голову. Кивает. Потом поворачивается и уходит. Я слышу, как закрывается входная дверь. Не хлопнула. Закрылась тихо, с щелчком.
Тишина.
Она обволакивает дом, заполняя каждый угол, каждую щель, где раньше жили его голос и эхо голоса его матери. Я сижу неподвижно. Потом встаю, подхожу к окну. Вижу, как он выходит из подъезда, садится в свою машину. Сидит за рулём несколько минут, не двигаясь. Потом уезжает. Наверное, к маме. Где его ждут советы, упрёки в мой адрес и горячий чай с пирогом. Где ему скажут, что он правильно поступил, что я его не достойна, что он найдёт лучше. И он поверит. Потому что это проще, чем думать самому.
Я возвращаюсь в спальню. Смотрю на коробки. На освободившееся место в шкафу. На пустую вешалку, где висел его халат — подарок мамы, конечно.
И тогда наконец приходят слёзы. Не истеричные, не горькие. Тихие, очищающие. Я плачу не по нему. Я плачу по той девушке, которой была три года назад. По той, которая верила, что любовь победит всё. Которая извивалась и перекраивала себя, пытаясь вписаться в прокрустово ложе чужих ожиданий. Я плачу от усталости и от облегчения.
Потом умываюсь холодной водой. Беру телефон. Открываю список контактов. Нахожу номер подруги, которую почти перестала видеть, потому что «мама считает, что она на меня плохо влияет». Набираю.
— Привет, это Алиса. Давно не общались. Если ты не занята… не хочешь зайти? Помочь мне выбросить один ужасный оранжевый диван? А заодно… я расскажу тебе кое-что.
Голос в трубке звучит удивлённо, но тепло:
— Конечно! Я через полчаса буду. С вином? Красным, сухим? Твоим любимым.
— Да, — улыбаюсь я впервые за этот долгий день. — Моим любимым.
Вечером мы с подругой, Ликой, вытаскиваем тот самый диван на лестничную площадку, к коробкам Максима. На его место мы привезли из её гаража старый, но уютный зелёный диван, который она собиралась выбросить. Он не в стиле. Он не одобрен. Он — мой.
Мы сидим на нём, пьём вино, и я рассказываю. Всё. С самого начала. Лика слушает, не перебивая, а потом обнимает меня.
— Чёрт, да ты героиня! Почему ты молчала так долго?
— Думала, это нормально. Что я должна. Что так и надо.
— Никто никому ничего не должен в таком объёме, чтобы забыть о себе, — качает головой Лика. — Ты проснулась. Поздно — лучше, чем никогда.
На следующее утро я просыпаюсь одна. Солнечный луч падает на зелёный диван. В квартире тихо. Тишина больше не давит. Она звучит как музыка. Как возможность.
Я иду на кухню, варю себе кофе. Мою арабику. Включаю музыку. Ту самую, рок-н-ролл, который «режет слух». Ставлю громко. И танцую. Просто так. Посреди кухни, в пижаме, с чашкой кофе в руке.
Потом сажусь за ноутбук. Открываю сайт с курсами. Не тех, что одобрены. А тех, о которых всегда мечтала. Курсы керамики. И испанского. Я записываюсь на оба.
Дверной звонок прерывает меня. Я вздрагиваю. Сердце на мгновение ёкает: вдруг он? Вдруг с мамой? Но нет, я же сменила замки. Вчера вечером, с помощью Ликиного брата-слесаря.
Смотрю в глазок. На площадке стоит соседка, баба Зина.
— Дорогая, это ты диван выбросила? И коробки? — кричит она через дверь.
Я открываю.
— Да, Зинаида Петровна. Ненужные вещи.
Она смотрит на коробки, на диван, потом на меня. Её взгляд — старый, мудрый.
— Мужика-то выгнала, да? — спрашивает она прямо.
Я киваю.
— Молодец. Видела я, как он с мамочкой своей тут ходил, всё тебя поучали. Не пара ты ему. Ты — с характером. А он… пустой. Маменькин сынок. Ему бы лет сорок ещё под маминым крылом просидеть. А ты — живи.
Она хлопает меня по плечу и уходит к себе. А я стою в дверном проёме и чувствую, как по щеке скатывается слеза. Но на этот раз — от благодарности. За эту простую, такую нужную поддержку от почти незнакомого человека.
Проходит неделя. Коробки исчезли с площадки. Значит, забрал. Ни звонков, ни сообщений от него не было. Только однажды пришло СМС от неизвестного номера: «Алиса, это мама Максима. Вы глубоко ошибаетесь и пожалеете. Максим уже встречается с прекрасной девушкой, которая ценит семью. Не мешайте его счастью.»
Я удаляю сообщение, даже не ответив. Его счастье… Пусть оно будет. Только теперь оно меня не касается.
Я хожу на курсы керамики. Мои руки, привыкшие гладить его рубашки, учатся лепить из глины причудливые, несовершенные, но абсолютно мои вазы. На курсах испанского я учу слова, которые описывают свободу, ветер, путешествия. «Libertad». «Viento». «Viaje».
Я перекрашиваю стену в спальне. В глубокий синий цвет, который он ненавидел («мама говорит, тёмные цвета угнетают»). Вешаю на неё постер с морем, купленный спонтанно.
Постепенно дом наполняется мной. Моими книгами, расставленными не по размеру, а как нравится мне. Моими дурацкими магнитами на холодильнике. Моими растениями, которые, оказывается, не гибнут, если поливать их не по маминому строгому графику, а когда земля сухая.
Иногда по ночам мне всё ещё страшно. Просыпаюсь и кажется, что сейчас прозвучит его голос: «Алис, ты опять…» Но потом слышу тишину. И засыпаю снова.
Однажды на пороге появляется он. Без предупреждения. Выглядит… по-другому. Одет не в те безупречные рубашки, а в простую футболку и джинсы. У него усталый вид.
— Можно? На минуту.
Я впускаю. Не потому, что надеюсь. А потому, что не боюсь.
Он заходит, оглядывается. Видит синюю стену, зелёный диван, мои глиняные творения на полке.
— У тебя… всё по-другому.
— Да. По-моему.
Он молчит, переступает с ноги на ногу.
— Я… я съехал от мамы. Снимаю комнату.
Я киваю, не комментируя.
— Это тяжело. Самому решать, что есть, что покупать… Она звонит каждый день. Говорит, что я всё делаю не так.
— А ты?
— Я… иногда слушаю. Иногда выключаю телефон. — Он смотрит на свои руки. — Ты была права. Это больно. Вырывать корни.
— Но ты начал.
— Да. — Он поднимает на меня глаза. В них нет прежней уверенности, зато есть что-то человеческое. Хрупкое. — Я пришёл не просить вернуться. Я знаю, что ты не вернёшься. Я пришёл… извиниться. По-настоящему. Без маминых подсказок. Просто от себя. Мне жаль, что я… что я не видел тебя. Видел только то, что хотела видеть мама. И тебя… я пытался подогнать под этот шаблон. Это было неправильно. И жестоко.
Я слушаю его. И верю, что в этот момент он искренен. Что это его слова. Может, первые в его взрослой жизни.
— Спасибо, — говорю я тихо. — Я принимаю твои извинения.
— Я… я встречаюсь с той девушкой. О которой мама писала. Она… она очень похожа на маму. Во всём её слушается. — Он горько усмехается. — Иногда мне кажется, я просто нашёл замену. Не тебе. Маме. Чтобы снова не думать.
— Возможно, — соглашаюсь я. — Но это твой путь.
— Да. — Он делает шаг к двери. — Просто хотел сказать. И… пожелать тебе счастья. Настоящего. Такого, как это, — он обводит рукой комнату. — Разноцветного и… свободного.
— И тебе, Максим. Найти своё. А не чужое.
Он уходит. На этот раз я не смотрю в окно. Я возвращаюсь к своей глине. К своему синей стене. К своей жизни.
Прошло полгода. Я всё ещё одна. Но я не одинока. У меня есть друзья, с которыми я снова общаюсь. Есть работа, на которую я хожу без чувства вины, что мало времени уделяю дому. Есть мои курсы. Я уже могу слепить довольно симметричную вазу и поддержать простой разговор на испанском.
Иногда я ловлю себя на мысли, что говорю сама себе: «Алис, может, не стоит?» И тут же спрашиваю: «А кому это не стоит? Мне? Или призраку прошлого?» И делаю так, как хочу.
Я выбросила его из своей жизни. Но вместе с ним я выбросила и ту себя — удобную, послушную, вечно извиняющуюся. Освободившееся место постепенно заполняется мной — настоящей. Неидеальной. Спотыкающейся. Но свободной.
И знаете, что самое главное? Теперь, засыпая под шум дождя за окном (который мама считала «тоскливым»), я чувствую не пустоту. Я чувствую покой. И тихую, никому не обязанную радость от того, что завтра будет новый день. Мой день. И в нём не будет ни одного упрёка, ни одного «мама говорит».
Только я. И моя жизнь. Которую я, наконец, начала жить.