Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Никакому Петру. Слышишь? Это моё, батино» — сын понял, что мать всё подстроила, и сел на крыльцо

Валенок стоял посреди двора один. Левый. Правый валялся в сугробе у самой калитки, облепленный снегом, будто его швырнули сгоряча. Нина Павловна увидела это из окна и поняла — опять. Опять Витька вернулся под утро, скинул обувку, где стоял, и рухнул спать, не раздеваясь. Она отвернулась от окна, оперлась о подоконник. Пальцы у неё задрожали, и она сжала их в кулак, чтоб не видеть этой дрожи. Семьдесят два года прожила, мужа схоронила, младшую сестру пережила, а вот на сыне, на единственном, сердце надрывается по-настоящему. В избе пахло утренним чаем и старой печкой. Нина Павловна подошла к столу, села, налила себе в щербатую кружку. Руки сами потянулись к хлебу, отрезали ломоть, положили рядом. А есть не хотелось. За стеной, в соседней половине дома, спал её Витька. Виктор Фёдорович, как его назвали бы в городе. А здесь, в Берёзовке, он так и остался Витькой — хоть ему сорок пять стукнуло прошлой осенью. Раньше он был справный мужик. Отец его, покойный Фёдор, с малолетства приучал к

Валенок стоял посреди двора один. Левый. Правый валялся в сугробе у самой калитки, облепленный снегом, будто его швырнули сгоряча. Нина Павловна увидела это из окна и поняла — опять. Опять Витька вернулся под утро, скинул обувку, где стоял, и рухнул спать, не раздеваясь.

Она отвернулась от окна, оперлась о подоконник. Пальцы у неё задрожали, и она сжала их в кулак, чтоб не видеть этой дрожи. Семьдесят два года прожила, мужа схоронила, младшую сестру пережила, а вот на сыне, на единственном, сердце надрывается по-настоящему.

В избе пахло утренним чаем и старой печкой. Нина Павловна подошла к столу, села, налила себе в щербатую кружку. Руки сами потянулись к хлебу, отрезали ломоть, положили рядом. А есть не хотелось.

За стеной, в соседней половине дома, спал её Витька. Виктор Фёдорович, как его назвали бы в городе. А здесь, в Берёзовке, он так и остался Витькой — хоть ему сорок пять стукнуло прошлой осенью.

Раньше он был справный мужик. Отец его, покойный Фёдор, с малолетства приучал к инструменту, и Витька рос рукастый, ладный. Ещё пацаном мог печку выложить не хуже деда, а к восемнадцати уже сам строил дома, ставил срубы, клал фундаменты. Бригадирствовал. Жену привёл, Светку из райцентра, девку звонкую и работящую. Построили они дом рядом с родительским, на одном участке, только калитка другая. Дочку родили, Алёнку.

А потом Светка уехала. Нет, не от Витьки. В город уехала, на заработки. Сказала, что в Берёзовке одна нищета, что Алёнке надо школу нормальную, а то так и останется коров доить. Взяла дочку, уехала. Витька писал ей, звал, а она всё откладывала. Потом написала, что встретила другого. Что оформит развод, что Алёнку пусть он видит, когда хочет.

С того дня Витька и сломался. Был мужик — стал пьющий бобыль. Дом запустил, работу бросил. Кормился чем бог пошлёт. Нина Павловна таскала ему борщи, пироги, а он брал, ел, а потом снова шёл в магазин за той самой, которая печаль растворяет.

Вот и теперь. Валенок в снегу. Пустая бутылка, небось, где-то рядом.

Нина Павловна отпила остывшего чая. В голове тяжело ворочались мысли. Может, отступить? Может, оставить его в покое, пусть живёт как живёт? Он взрослый человек, сорок пять лет. Имеет право сам себя хоронить.

Только материнское сердце, оно ведь не по уставу живёт. Оно по тревоге.

Она вспомнила, как в прошлом месяце пришла к нему с пирогами. Постучала. Он открыл — сам не свой, небритый, в старой рубахе, пуговицы не застёгнуты. Глаза мутные, взгляд в сторону.

— Витенька, пирогов принесла, с капустой.

— Мам, ну не лезь. Сказал же — не надо.

— Сынок, ты ж ничего не ешь...

— Ем, ем. Не маленький. Иди домой.

И дверь закрыл. Тихо, без стука, и от этого стало ещё горше. Кричал бы, ругался — легче было бы. А он просто отгораживался, будто её совсем нет.

Нина Павловна тогда постояла у его крыльца, развернулась и пошла домой. Шла по тропинке между их участками, и тропинка казалась ей длинней, чем до райцентра.

И вот тогда она придумала. Не сразу — постепенно. Сначала просто мысль мелькнула, она её отогнала: нехорошо, сына родного обманывать грех. Потом мысль вернулась, настойчивее. А потом Нина Павловна решилась.

Первым делом пошла к Галине. Галина жила через забор, баба дородная, громкая, в резиновых сапогах круглый год. Муж у Галины помер давно, жила она одна с котом Барсиком и курами. И забор у неё действительно покосился — зимой снегом привалило, весной дождями размыло, стоял боком, вот-вот ляжет.

— Галь, — сказала Нина Павловна, отдышавшись от тропинки, — у тебя забор-то совсем никакой.

— Да уж вижу, — Галина махнула рукой. — Падает.

— Попроси Витьку подправить. Только от себя попроси, не от меня. Скажи, мол, мужиков нету, а самой не поднять.

Галина посмотрела на неё внимательно. Поняла всё без слов. Только спросила:

— А он пойдёт?

— Пойдёт, — твёрдо сказала Нина Павловна. — Чужим не отказывает. Своим отказывает, а чужим — нет.

На следующее утро Галина перевалилась через свой двор к Витьке и загрохотала в дверь. Нина Павловна в это время будто случайно полола грядки с укропом, а сама ухо держала востро. Слышала, как Галина что-то объясняла громким голосом. Слышала, как Витька сначала ворчал. А потом — хлоп — и калитка. Вышел.

Прошёл мимо материнского огорода, не оглянулся. В старой телогрейке, сапоги разбитые. Но шёл. Идти к Галине — это уже было дело.

Нина Павловна опустилась на корточки у грядки, зажмурилась и шепнула:

— Фёдор, помогай. Я одна не вытяну.

Витька у Галины провозился весь день. Менял столбы, натягивал новую сетку, вбивал скобы. Работал молча, не улыбался, но работал. Галина потом рассказывала — всё сделал на совесть, будто и не было этих пьяных месяцев. Руки-то у человека помнят. Хоть голова забыла, а руки помнят.

Вечером он вернулся к себе, и в окошке у него загорелся свет. Не голубой, телевизорный, а жёлтый, лампа настольная. Нина Павловна увидела этот свет и прослезилась. Села на крыльцо, вытерла щёки уголком платка.

— Работает что-то, — сказала сама себе. — Значит, не всё потеряно.

Но радость длилась недолго. Через неделю Витька снова замкнулся. Забор у Галины — это разовое дело. А жить-то надо каждый день. И Нина Павловна снова стала думать.

Вторую хитрость она затеяла с Мишкой. Мишка — это друг Витькин, с детства вместе бегали. Жили они улица через улицу, в школу ходили вдвоём, даже в первый раз рыбалить их отец Фёдор брал обоих. Потом Мишка уехал в Тверь, устроился там на комбинат, обзавёлся семьёй. Приезжал в Берёзовку редко, только к матери — старухе Клавдии.

Нина Павловна знала, что Клавдия на прошлой неделе подгорела в бане — несильно, но ногу обожгла. Клавдия лежала, охала, Мишке звонила. Значит, Мишка должен был скоро приехать.

Нина Павловна пошла к Клавдии. Принесла ей баночку мёда, села рядом с постелью.

— Клав, послушай. Мишка-то приедет?

— На выходные обещался.

— Клав, ты вот что. Попроси его к Витьке зайти. Скажи, мол, Витька сам просил — скучает, хочет повидаться.

Клавдия прищурилась, посмотрела на Нину Павловну острым стариковским взглядом.

— А Витька правда просил?

— Не просил, — честно сказала Нина Павловна. — Но надо, Клава. Пропадает парень.

Клавдия помолчала. Вздохнула.

— Ладно, Нинка. Подыграю. Сама сколько раз так делала с покойным Генкой своим.

В субботу Мишка приехал. Нина Павловна услышала рокот его старенького «Москвича» ещё издалека. Сама не показывалась, наблюдала из-за занавески. Видела, как Мишка вылез из машины — всё такой же лопоухий, в клетчатой рубахе, с сумкой через плечо. Пошёл прямо к Витькиной калитке.

Стучал долго. Витька не открывал. Тогда Мишка просто сел на крыльцо и сидел. Час сидел, два. Нина Павловна сжимала занавеску в кулаке и молилась — открой, Витенька, открой.

Наконец дверь скрипнула. Витька вышел — сгорбленный, хмурый. Мишка встал, обнял его. Витька сначала стоял деревянный, потом всё-таки обнял в ответ.

Они сели на лавочке во дворе. Мишка достал из сумки термос, разлил чай. Сидели часа три. Говорил в основном Мишка — про свою работу, про жену, про то, как сын в школу пошёл. Витька больше молчал, слушал. Но слушал — а это уже было много.

И тут случилось то, чего Нина Павловна не ждала. В какой-то момент Витька вдруг спросил:

— Миш, а ты сам приехал? Или кто попросил?

Мишка замешкался. Совсем на секунду, но замешкался. А Витька это заметил.

— Да мать твоя сказала, что ты...

Мишка осёкся. Понял, что ляпнул. Но было поздно.

Витька поднялся с лавочки. Медленно. Посмотрел на Мишку, потом через двор — в сторону материнского дома.

— Понятно, — сказал он тихо. — Ты, Миш, езжай. Спасибо, что приехал.

Мишка замялся, стал оправдываться. Витька не слушал. Развернулся, ушёл в избу. Дверь прикрыл аккуратно — и это было страшнее, чем если бы хлопнул.

Нина Павловна стояла за занавеской и чувствовала, как у неё внутри что-то оседает. Как если мешок с мукой разом просыпался сквозь прореху — и нет уже муки, пустой мешок остался.

На следующее утро Витька пришёл к ней. Сам. Впервые за много недель переступил её порог. Но лицо у него было такое, что Нина Павловна поняла сразу — не с добром.

Он встал у стола. Руки держал в карманах. Смотрел не на неё, а на скатерть.

— Ты Мишку вызвала?

— Витенька...

— Ты его вызвала?

Она кивнула.

— Мам, — сказал он тихо, и от этой тихости у неё похолодели пальцы. — Ты понимаешь, что делаешь? Ты меня держишь тут, как телёнка на верёвке. Я бы давно отсюда уехал, начал с нуля. А ты всё подбрасываешь поленьев под мои ноги. То Галина, то Мишка. Я же не дурак, я всё вижу.

— Витя, я же...

— Мне не надо, мам. Мне ничего от тебя не надо. Оставь меня.

Он развернулся и ушёл. Нина Павловна осталась сидеть у стола. Чай остыл, хлеб засох. За окном куковала кукушка — далеко, за огородами. Нина Павловна машинально начала считать, сколько лет ей ещё куковать, потом остановилась. Глупость стариковская.

Она просидела так до вечера. Думала. Может, и правда отступить? Может, у сына свой путь, и материнская любовь — это тяжесть, от которой он пытается стряхнуться?

А ночью встала попить воды и глянула в окно. И увидела Витьку. Он стоял посреди двора у сарая. Просто стоял в темноте. Руки висели вдоль тела, голова опущена. Ни к сараю не подходит, ни домой не возвращается. Стоит и стоит.

И Нина Павловна поняла — не отступлю. Пусть он меня хоть возненавидит, лишь бы жил.

Утром она пошла на Витькин участок. Он дома был, но из избы не вышел. Она шагнула в сарай. В сарае пахло сыростью и мышами. Фёдоров верстак стоял у стены, покрытый старой простынёй. Рядом — ящик с инструментом, ржавые пилы, стамески, рубанки.

Нина Павловна сняла простыню с верстака. Подняла пыль, закашлялась. Потом взяла тряпку, намочила в ведре и стала протирать. Долго протирала. Верстак был Фёдоров, крепкий, дубовый, на таком ещё сто лет работать. Фёдор его сам сделал, когда Витьке четыре года было. Она помнит — тогда Витька вокруг отцовских ног вертелся, подавал гвозди.

Потом она взяла инструменты по одному, вытерла каждый. Рубанок отцовский — в масле, чтоб не ржавел. Стамески разложила по размеру. Пилу повесила на гвоздь над верстаком — так, как Фёдор любил.

И в самом конце поставила на полочку фотографию. Старую, пожелтевшую. На фото — Фёдор и Витька, лет шести. Стоят у речки, у обоих удочки. Фёдор обнимает сына за плечо, щурится от солнца. Витька щербатый, загорелый, в одних трусиках. Счастливый до ушей.

Нина Павловна вытерла рамку рукавом, поставила. Пальцы у неё дрожали, она их прижала к груди, постояла так, успокоилась.

Потом вышла во двор. Витькина дверь была закрыта. Нина Павловна нарочно стала греметь — то ведром, то ящиком. Знала, что сын слышит.

Через полчаса дверь скрипнула. Витька вышел на крыльцо. Босиком, в майке. Смотрел на неё с подозрением.

— Чего шумишь?

— Да вот, Витенька, — она вытерла лоб. — Отца твоего верстак решила прибрать. Соседу Петру обещала. У него сын женится, молодому хозяйство надо налаживать. Пусть Петрова инструментом пользуется, не пропадать же добру.

Витька стоял на крыльце. Не двигался.

— Какому Петру?

— Да нашему, с краю деревни. У него Санька осенью женится, дом ставить будут. Я и подумала — а что Фёдоров верстак тут пылится? Вам ведь ни к чему.

Витька молчал. Она видела, как у него на скуле ходит желвак.

— Когда заберёт?

— Завтра обещал подъехать. И инструменты прихватит. Я уж всё протёрла, чтоб не стыдно было отдавать.

Витька спустился с крыльца. Прошёл мимо неё, не взглянув, шагнул в сарай. Она осталась во дворе. Слышала, как он там ходит. Потом — тишина. Долгая тишина. Нина Павловна не выдержала, заглянула в сарай.

Витька стоял у верстака. В руках у него была та самая фотография. Он держал её обеими ладонями, как птенца. И плечи у него вздрагивали — не сильно, чуть-чуть. Но вздрагивали.

Нина Павловна тихо вышла из сарая. Встала за углом. Не стала мешать.

Через минуту услышала его голос из сарая:

— Мам.

Она шагнула внутрь.

— Мам, никакого Петра. Слышишь? Ни завтра, ни когда. Это моё. Это батино.

— Витенька...

— Сказал — моё.

Он поставил фотографию обратно на полочку. Повернулся к верстаку. Провёл ладонью по дубовой столешнице. Взял рубанок, подержал в руке, будто взвесил. Положил.

— С завтрашнего дня я тут работаю, — сказал, не поворачиваясь к ней. — Иди, мам.

Она вышла. Сердце у неё в груди стучало так, что она боялась — услышит соседняя улица.

С того дня Витька взялся за работу. Сначала помаленьку — строгал доски, точил инструмент. Потом стали приходить соседи. Кому наличник сделать, кому табурет, кому раму оконную. Платили кто деньгами, кто продуктами, кто просто благодарил. Витька никому не отказывал. Работал молча, но работал.

К осени он посвежел. Побрился по-человечески, постригся. Бутылки из-под крыльца исчезли. Приходил к матери ужинать — не каждый день, но раз в неделю точно. Нина Павловна кормила его щами, жарила картошку, ставила солёные огурцы. Разговаривали мало. Но молчание было уже не то, не тяжёлое, как раньше.

А потом Галина не выдержала.

Галина — она ведь добрая. Только язык у неё без привязи, это Нина Павловна знала с самого начала. Знала и всё равно её втянула. А теперь расплачивалась.

Случилось это на Покров. Был деревенский праздник, бабы собрались у колодца — кто воды зачерпнуть, кто языком почесать. Галина возьми да и ляпни — мол, какая Нинка молодчина, она ведь как Витьку спасла-то. И про забор свой рассказала, и про Мишку, и про Петра — мол, никакого Петра не было, это Нина всё выдумала.

Бабы ахнули, похвалили. А у кого-то из них, видать, длинный язык оказался — передали Витьке.

Витька перестал приходить ужинать. Ни через неделю, ни через две. Нина Павловна видела, что свет у него горит, верстак работает — значит, жив, работает. Но к ней ни ногой.

Она пошла к нему сама. Постучала. Он открыл. Стоял в дверях — не хмурый, но и не тёплый. Такой... уставший.

— Что тебе, мам?

— Витя, поговорить бы.

Он помолчал. Потом отступил в сторону:

— Заходи.

Они сели на кухне. У него на плите грелся чайник. Пахло свежим хлебом — видать, покупал в сельпо. На столе стояла банка мёда.

— Я знаю, что ты всё подстроила, — сказал он ровно. — Про Петра. И про Мишку. И про забор тогда. Галина рассказала.

Нина Павловна сидела, сложив руки на коленях. Молчала.

— Зачем, мам?

— Ты пропадал, Витенька.

— Это моё дело.

— Ты мой сын.

Они помолчали. Чайник закипел, свистнул. Витька встал, снял его с огня. Разлил по двум чашкам. Одну придвинул ей.

— Мам, — сказал он, садясь обратно. — Я на тебя не злюсь. Уже не злюсь. Я сначала думал — ты меня за дурачка держишь. Что я сам ни на что не годный. Потом... — он потёр переносицу. — Потом понял другое. Ты просто сделала то, что могла. Как могла.

— Я не знала, как иначе, Витенька.

— Знаю. Я тоже не знал, как иначе. Сидел в своей яме и рыл её глубже.

Он отхлебнул чая. Посмотрел на неё — впервые за разговор посмотрел прямо.

— Мам, я к тебе приду ужинать. Приду. Только ты мне обещай одно.

— Что?

— Больше ничего не подстраивай. Если что надо — скажи прямо. Я взрослый мужик. Я уже выкарабкался. Дальше сам.

Нина Павловна кивнула. Слёзы покатились по щекам, она не вытирала.

— Обещаю, Витенька. Обещаю.

Он встал, подошёл к ней, положил руку на плечо. Большая рука, тяжёлая, шершавая от работы. Постоял так секунду и снова сел.

— Ешь мёд, мам. Свежий, от Клавдии.

Она взяла ложечку, зачерпнула. Мёд был густой, янтарный, пах липой. И ей показалось, что с этой ложечкой мёда внутрь неё вернулось что-то, чего не было много месяцев.

Через неделю Витька пришёл к ней ужинать. Принёс деревянную ложку — сам выточил, гладкую, с резной ручкой. Положил на стол.

— Тебе, мам. Щи хлебать.

Нина Павловна взяла ложку. Провела пальцем по ручке — гладкая, тёплая, живая.

— Красота какая, Витенька.

— Батя бы такую сделал. Я по его образцу.

Они сели, стали есть. Молча, но молчание было хорошее. Такое, в котором слышно, как тикают ходики и как за окном возится курица в загоне.

А в сарае у Витьки гудел верстак. Стружка летела. Пахло свежим деревом и машинным маслом. Как при Фёдоре.

И Нина Павловна, хлебая щи новой ложкой, думала: обманула ли я сына? Обманула. Правильно ли сделала? А кто ж его знает. Только живой он, Витенька. Живой. А остальное — пусть бог рассудит.

За окном стояла тихая октябрьская ночь. В избе тепло было, уютно. На лавке лежал кот, мурлыкал. А на столе — деревянная ложка, выточенная сыновьими руками.

Вот и вся история, дорогие мои. А вы как считаете — правильно ли Нина Павловна поступила, что трижды схитрила ради сына? Или надо было оставить взрослого мужика в покое, пусть сам выбирается, как может? Расскажите в комментариях, у вас в деревне, небось, тоже такие случаи бывали.