Повестка пришла в ноябре, в среду, ближе к вечеру. Серый казённый лист, синяя печать, подпись секретаря суда. Вера Павловна Голицына держала её двумя пальцами, стоя в прихожей, и смотрела на имя в графе «истец».
Тимофеев Артём Олегович.
За окном шёл первый мокрый снег. В подъезде дребезжала лампа – с осени её никто не менял. По батарее в комнате тикала невидимая капля, как в чайнике, который вот-вот закипит.
Её сын.
Она прошла на кухню, села на венский стул с потрескавшейся фанерной спинкой – бабушкин, ещё ленинградский, сорок лет в этой квартире. Положила повестку на клеёнку. Сняла очки – у переносицы осталась красная полоска. Поморгала. Снова надела.
Основание иска: нарушение прав несовершеннолетнего при приватизации.
Приватизации. Какой приватизации.
Вера встала. Включила чайник. Достала заварник, бабушкин, с отбитым носиком. Насыпала три ложки крупнолистового чёрного. Постояла у окна. За окном, поверх крыш Октябрьского района, поверх чёрных ветвей лип и клёнов, светились купола Богородице-Рождественского монастыря – белые до голубизны, в уже густых сумерках.
От её дома до монастыря – пятнадцать минут быстрым шагом.
Она налила себе чаю. Села. Посмотрела на повестку.
– Ну, здравствуй, Олег, – сказала она вслух.
Потому что за сыном стоял не сын. За Артёмом, за казёнными строчками, за синей печатью стоял её бывший муж, с которым она прожила двадцать лет и которого пятнадцать лет назад отпустила – так, как отпускают что-то, чего нельзя удержать: спокойно, ставя пустой стакан на стол.
Телефон на столе завибрировал. Вера подхватила его. На экране – видеозвонок от Кати. Она выдохнула. Провела рукой по щекам. Ответила.
– Мамуль, привет.
Голос у Кати был уставший, но тёплый. За её плечом на пелёнке шевелился маленький свёрток в голубом.
– Как Максимка?
– Спит. Первый раз за два дня нормально спит.
Вера смотрела в крохотный экран: бледная дочь, небрежно собранные на макушке тёмные волосы, тёмные круги под глазами, розовое пятно под левым ухом. Ребёнок в декретной квартире в Москве, муж на работе, свекровь заезжает по вечерам. Катя ушла в декрет в июле, родила в октябре, сейчас ей двадцать восемь, и это первые её роды.
– Ты как, мам?
– Нормально. Икона сложная, устала.
– Какая икона?
– Владимирская, из Успенского. Левкас осыпается, охру трудно поднимать.
– Ты мне расскажешь, если что-то не так?
– Расскажу.
Про повестку она не сказала. Катя с тринадцати лет ездила с ней по казённым домам: собес, ЖКХ, налоговая, поликлиника. Теперь Катя кормила Максима каждые два часа и не спала.
– Завтра позвоню, – сказала Катя. – Люблю тебя.
– И я.
Телефон погас. Вера посмотрела на повестку. Мокрый снег за окном превратился в дождь, потом снова в снег.
Она встала. Подошла к окну. Долго смотрела на монастырские купола. Потом достала из ящика комода жёлтый блокнот с мягкой обложкой – тот, в котором раньше записывала состав замесов. Открыла на чистой странице. Крупно написала:
«К отцу Нектарию».
Поставила жирную точку.
***
Мастерская помещалась на третьем этаже купеческого дома на Большой Московской, в переулке, где летом цвели ноготки в деревянных ящиках. Два окна во двор, шершавый деревянный пол, железная батарея с облупившейся краской. Пахло олифой, скипидаром и чуть-чуть свежим хлебом, потому что внизу была булочная и запах поднимался через щели в полу.
Вера пришла к восьми, раньше всех. Включила настольную лампу с зелёным абажуром. Положила перед собой икону – Владимирскую, семнадцатый век, доску с двумя глубокими трещинами и осыпающимся левкасом в нижней части. Развела в маленькой чашечке осетровый клей. Взяла тампон. Обмакнула в слабый спирт. Но лика Богородицы не тронула.
Она думала.
Тридцать с лишним лет назад, в июне тысяча девятьсот восемьдесят шестого, её бабушка, Анастасия Сергеевна Голицына, позвала её на кухню этой самой двухкомнатной квартиры. Вере было восемнадцать, она только поступила на искусствоведческий. Бабушка уже болела. Ей шёл семьдесят восьмой год. Она поставила на клеёнку деревянную резную шкатулку – ту, что привезла из Костромы сорок лет назад, – и сказала:
– Верочка. Всё важное я отдам на хранение отцу Нектарию. Он моложе меня, он переживёт. Если тебе что-то понадобится – иди к нему. Не к родне. Не к мужу, если выйдешь замуж. Не в суд. К нему.
Вера тогда засмеялась.
– Бабушка, ну что ты.
Анастасия Сергеевна посмотрела на неё долго, как смотрят на икону перед тем, как приложиться, и больше ничего не сказала.
В девяносто втором бабушки не стало. Квартира по завещанию перешла Вере – единственной внучке. Свидетельство о праве на наследство она получила первого апреля. Положила в ящик комода. О словах бабушки не вспомнила ни разу.
Теперь вспомнила.
Она отложила тампон. Встала. Надела пальто. Написала на листке коллеге: «Вернусь к обеду». И вышла.
До монастыря шла быстро – дорогу помнила наизусть. Мимо базара с замёрзшими овощными прилавками. Мимо кирпичной арки со старыми белыми буквами года на кладке. Мимо трапезной, откуда пахло жареным луком. У ворот обители остановилась. Перекрестилась. Вошла.
Инок лет двадцати, в длинной чёрной рясе и мохнатой шапке, указал ей в сторону просфорной.
– Отец Нектарий с пяти утра там.
Просфорная была низкая, с белёным сводчатым потолком, с двумя большими печами и длинным столом, посыпанным мукой. У стола стоял отец Нектарий. Высокий, сутулый – сутулость была не от возраста, а от многолетнего поклонения. Борода белая, до середины груди. Ряса в мучной пыли. Он поднял голову.
– Верочка, – сказал он спокойно, как будто ждал её все эти недели. – Заходи.
Они сели на лавку у горячей печи. В углу мальчик-послушник катал тесто и делал вид, что не слышит. Отец Нектарий положил большие узловатые руки на колени. Кисти у него были в мелких белых трещинах от муки и долгого мытья в горячей воде.
– Отец Нектарий, – начала Вера.
– Не торопись. Время есть.
Она рассказала всё. Про двадцать один год с Олегом. Про развод в одиннадцатом. Про сына, которого не видела три года. Про повестку. Про приватизацию, которой не было. Про девяносто второй и наследство от бабушки. Про Катю, которая сейчас одна с младенцем. Про то, что просить дочь – не может.
Отец Нектарий слушал, глядя в огонь сквозь щель печной дверцы. Когда она закончила, он помолчал ещё минуты две.
– Я так и думал, – сказал он наконец, – что однажды ты придёшь. Бабушка твоя мне сорок лет назад передала ящик. Я думал, там письма. Когда её не стало, я открыл его, чтобы знать, что делать. Там оказались документы. И записка мне: сохранить до того дня, когда тебе самой понадобится.
Вера смотрела на него и ничего не могла сказать.
– Я не юрист, – сказал отец Нектарий. – Я просфоры пеку. Но у нас в епархии есть юридический кабинет. Туда по средам ходит Павел Николаевич, пенсионер, бывший судья Октябрьского района, сорок лет в должности. Он поможет. А документы – я тебе принесу. Ты с восьми до шести в мастерской. Катерина сейчас с младенцем. Я старик, но ноги ещё ходят. Носить сумку – посильно.
– Отец Нектарий, не надо. Я сама.
– Будешь сама, – сказал он спокойно. – И я тоже буду. Тебе сейчас нужны двое.
Он встал. Подошёл к шкафу в углу. Достал с верхней полки связку бумаг в старой картонной папке, завязанной бечёвкой. Положил перед Верой.
– Это первое. Здесь копии. Оригиналы в обители, под замком, к ним нужно время и приход настоятеля. Павел Николаевич скажет, что именно понадобится к заседанию.
Вера развязала бечёвку. На первой странице – письмо, написанное чёрными чернилами, ровным почерком её бабушки. Дата: июнь тысяча девятьсот восемьдесят шестого.
«Отец Нектарий. Если моя внучка Верочка обратится к Вам, прошу – передайте ей эту папку. Здесь всё, что может ей понадобиться. Моя жизнь показала, что одной веры в людей мало. Нужна ещё бумага, уложенная в нужное место в нужное время. Храни Вас Господь. А. С. Голицына».
Вера прочитала. Сложила. Убрала в сумку.
– Ты когда у меня последний раз в храме была?
– На Пасху.
– Приходи в воскресенье. Послужу.
– Приду.
На улице шёл снег. Вера шла обратно к мастерской медленно, без спешки, и в кармане, сквозь шерстяную варежку, чувствовала край жёлтой папки – твёрдый, острый и странно тёплый.
Павел Николаевич пришёл к ней в мастерскую на следующий день, в четверг, в шесть вечера, когда коллеги уже разошлись. Маленький, лысый, круглолицый, в старом пальто с каракулевым воротником. Снял шапку, положил её на стол рядом с иконой Владимирской, посмотрел на икону, перекрестился. Только потом сел.
– Вера Павловна. Разрешите.
– Конечно. Чаю?
– Чаю.
Она налила. Он достал из портфеля копии документов, которые принёс отец Нектарий. Разложил. Прочитал. Поджал губы.
– Хорошо. Иск безоснователен по двум параметрам сразу. Первое: квартира получена ответчицей, то есть вами, по наследству в девяносто втором. Это личное имущество, не общее с супругом, даже если бы приватизация была. Второе: приватизация, на которую ссылается истец, датирована девяносто восьмым. Вашему сыну на девяносто восьмой год было четыре. Но для несовершеннолетних срок исковой давности по таким делам – до двадцати одного года. Ему сейчас тридцать два. Просрочено на одиннадцать лет.
– А почему же они подают.
Павел Николаевич посмотрел на неё поверх очков.
– Подают, Вера Павловна, не всегда подают грамотно. Подают иногда и так – лишь бы подать. Расчёт на то, что ответчик испугается и пойдёт на мировую. Я таких исков видел. Много. Сорок лет смотрел.
– И что мне делать.
– Ничего. Ходить на заседания. Собрать оригиналы. К следующему заседанию – свидетельство о праве на наследство, справку из БТИ за девяносто второй и, если получится, архивную справку из горархива, что никакой приватизации в девяносто восьмом по этой квартире не проводилось.
– Последняя справка есть, – сказала Вера. – В монастырской коробке.
– Монастырской?
– Бабушка отдала на хранение отцу Нектарию. В восемьдесят шестом.
Павел Николаевич помолчал. Потом улыбнулся.
– Ваша бабушка была очень умная женщина.
– Была.
Он допил чай. Встал. Надел пальто. У двери обернулся.
– Вера Павловна. Не бойтесь сына. Он в этой истории не субъект. Он объект. Я сорок лет в судах видел, как отцы используют взрослых сыновей. Обычно для отцов кончается плохо. А для сыновей – хорошо, когда они это осознают. Просто не сразу.
– Спасибо.
Когда он ушёл, Вера долго сидела у своей иконы. Владимирская смотрела на неё. Тёмные мудрые глаза. Тонкие брови. Губы, тронутые лёгкой улыбкой, которую писавший мастер семнадцатого века называл умилением. Вера села работать. Взяла тампон. Обмакнула в спирт. И впервые за два дня не думала о повестке.
***
Первое заседание назначили на пятнадцатое декабря, на одиннадцать утра. Судебный зал был маленький, с низким потолком, с облезлой табличкой на двери. Судья – женщина лет пятидесяти пяти, с сухой прямой причёской, с голосом, привыкшим к длинным заседаниям. Истца представлял молодой адвокат в новом синем пиджаке, фамилии его Вера так и не запомнила. Сам Артём не явился.
Зато явился Олег.
Она не видела его пятнадцать лет. Он изменился меньше, чем она ожидала. Лицо стало тяжелее, подбородок мяснее, короткие пальцы – она помнила эти руки; в юности они казались ей сильными и надёжными, а к концу брака превратились в кулаки – лежали на колене. На безымянном пальце другое кольцо. Лариса, вспомнила Вера. Вторая жена. Может, уже третья. Она не знала.
Он не поздоровался. Она тоже.
– Истец требует, – зачитал адвокат, – признать приватизацию двухкомнатной квартиры по улице Студёной, одиннадцать, квартира четыре, недействительной в части невключения несовершеннолетнего ребёнка. А именно Тимофеева Артёма Олеговича, тысяча девятьсот девяносто четвёртого года рождения.
– Приватизация, по сведениям истца, состоялась в каком году?
– В тысяча девятьсот девяносто восьмом.
Вера посмотрела на Павла Николаевича. Он встал.
– Ваша честь. У ответчика есть документы, подтверждающие, что квартира никогда не приватизировалась. Она перешла в собственность Голицыной Веры Павловны по праву наследования от Голицыной Анастасии Сергеевны. Дата регистрации права: первое апреля тысяча девятьсот девяносто второго. То есть за два года до рождения истца.
Адвокат встал.
– Ваша честь, у нас есть выписка о приватизации девяносто восьмого года.
– Предоставьте.
– Документ, – сказал адвокат после паузы, – находится в процессе оформления.
– Объявляю перерыв на две недели. К следующему заседанию – оригиналы.
Все встали. Вера тоже. Ей странно было стоять, как во время поклона, и смотреть на Олега. Он смотрел перед собой. Глаза выцветшие, как старая фотография, и в них ничего не было: ни зла, ни вины. Просто выцветшие глаза человека, который однажды решил, что мир ему что-то должен, и с тех пор требовал.
В коридоре у окна он её догнал.
– Вера. Послушай.
– Слушаю.
– Артёму нужно жильё. У меня трое детей от Ларисы. Квартиру буду разменивать. Отдай ты ему треть. По-хорошему.
Вера посмотрела на него снизу вверх – он всегда был высокий, она всегда маленькая, и эта геометрия за пятнадцать лет не изменилась.
– По-хорошему, – сказала она, – ты мог тридцать лет назад не запирать меня в ванной. По-хорошему ты мог в двухтысячном не кричать при детях. По-хорошему ты мог сейчас позвонить сыну и сказать: эта квартира не наша.
Олег отвёл глаза.
– Ты всегда умела красиво говорить.
– Это не красиво. Это просто.
Она пошла по коридору. За поворотом, у выхода, её ждал отец Нектарий. В чёрной рясе, в старом войлочном пальто поверх. Падал снег, и хлопья ложились ему на плечи и бороду, и он их не смахивал.
– Отец Нектарий. Вы ведь не были на заседании.
– Не был. Ждал.
– Сколько?
– Часа полтора. Ничего, Верочка. Не стой.
Он протянул ей потёртый кожаный портфель.
– Что это?
– Выписка из похозяйственной книги за девяносто второй. Павел Николаевич утром позвонил, сказал – понадобится. Я съездил в архив, сделал.
– Вы сегодня с пяти утра в просфорной.
– Был.
– И в архиве.
– И в архиве. По пути. Не фыркай на меня, Верочка.
Она взяла портфель. Взяла отца Нектария под руку. Они пошли по Студёной, мимо кирпичной арки, мимо заколоченной на зиму овощной лавки, мимо старого базара. Снег валил густо, и в его белом шуме город становился меньше и тише.
– Катя вчера звонила, – сказала Вера. – Максимка спал пять часов подряд.
– Хорошее дело.
– Говорит, я на экране какая-то другая стала.
– Ты и правда другая, – сказал отец Нектарий. – Но это не плохо, Верочка. Это бывает.
Металлическую коробку отец Нектарий принёс к ней домой через неделю, в канун Николы Зимнего. Вечер был тихий, морозный, без ветра. Он поднялся по лестнице медленно, без одышки, но опираясь на перила. В руках – та самая коробка, металлическая, с облупившейся коричневой краской, размером со шкатулку для рукоделия. Бабушкина.
Они сели на кухне. Вера поставила чайник. На окне подтаял треугольник от пара. Отец Нектарий достал из внутреннего кармана рясы маленький ключик на тонкой цепочке.
– Этот ключ бабушка тебе оставила. Я должен был отдать, когда ты сама придёшь.
Вера взяла ключ. Миниатюрный бронзовый, с потемневшей головкой. Вставила в замочек. Повернула. Щёлкнуло. Коробка открылась.
Внутри – бумаги. Аккуратно сложенные, переложенные тонкой папиросной бумагой, чтобы не слипались. Сверху конверт. Вера узнала почерк. Не вскрыла сейчас.
Под конвертом – свидетельство о праве на наследство. Оригинал. Дата: первое апреля тысяча девятьсот девяносто второго. Запись регистратора, печать нотариальной конторы, кусочек ленточки, комочек сургуча.
Ниже – справка из БТИ за тот же год.
Ещё ниже – заявление самой Анастасии Сергеевны, заверенное нотариально: квартиру она завещает только своей внучке, Голицыной Вере Павловне, в единоличное пользование и владение, и никакие иные лица – в том числе и супруг внучки, буде таковой появится, – на эту квартиру претендовать права не имеют.
И ещё ниже – пачка квитанций об оплате коммунальных услуг. С восемьдесят шестого по девяносто второй – подпись бабушки. С девяносто второго – подпись Веры.
А приватизационных документов не было. Потому что не было приватизации.
На самом дне – сложенный вчетверо пожелтевший лист. Вера развернула. Это был ответ городского архива на запрос от двенадцатого августа девяносто восьмого года, сделанный на имя Анастасии Сергеевны Голицыной: «Подтверждаем, что в тысяча девятьсот девяносто восьмом году приватизации жилого помещения по адресу Студёная, одиннадцать, квартира четыре, не производилось. Данное помещение находится в частной собственности с первого апреля тысяча девятьсот девяносто второго года на основании свидетельства о праве на наследство».
И тут Вера вспомнила.
Август девяносто восьмого. Жаркий день. Бабушки уже шесть лет как не было. Но в почтовом ящике лежало странное казённое письмо из какого-то жилищного фонда, предлагавшее «уточнить статус собственности». Вера тогда – кормя двухлетнюю Катю кашей и одновременно удерживая на коленях четырёхлетнего Артёма – вспомнила бабушкины слова о бумаге, уложенной в нужное место в нужное время. Поехала в архив. Заказала справку. Получила. Отправила копию в жилищный фонд. И больше её никто не тревожил. А ещё одну копию – куда?
В бабушкину коробку. К отцу Нектарию.
Потому что бабушка велела: всё важное туда. И Вера, не думая, просто сделала так, как было сказано.
– Бабушка знала, – сказала Вера тихо. – Бабушка знала, что кто-нибудь когда-нибудь попробует.
– Бабушка у тебя, Верочка, была вперёдсмотрящая, – сказал отец Нектарий. – Она мне один раз за чаем сказала: «Отец Нектарий, мужчины часто думают, что женщины глупые. А они нет. Они просто терпеливые».
Вера положила голову на руки. Плечи у неё задрожали. Отец Нектарий не трогал её. Просто сидел у окна. Прошло две минуты. Три.
Она выпрямилась. Вытерла лицо рукавом свитера.
– Отец Нектарий. Спасибо.
– Верочка. Я просто носил.
Она подумала. Взглянула на него.
– Сколько лет бабушка вам отдавала эту коробку?
– Она мне её оставила в восемьдесят шестом. Сорок лет.
– Сорок лет, – повторила Вера. – Отец Нектарий, вам сколько?
– Семьдесят два.
– Сорок лет вы её хранили.
– Хранил. Это не трудно, Верочка. Храниться умеет всё, что лежит в правильном месте. Трудно только приносить.
Она налила ему чаю. В бабушкину чашку – белую, с крохотной трещиной на ручке. Отец Нектарий взял, согрел руки о её бока. Пил медленно. За окном шёл снег.
***
На втором заседании, тридцатого декабря, за три дня до Нового года, в зале было ещё тише, чем в прошлый раз. Судья была та же. Адвокат истца – тот же, в синем пиджаке. Но на этот раз приехал Артём.
Он вошёл, когда Вера уже сидела. Большой, широкоплечий, в тёмном пальто и новых чёрных ботинках. Лицо – её. Нос – его. Гладко выбрит, и от этой гладкости видно было, как напряжены у него скулы. Он скользнул по матери взглядом – один короткий, вспыхнувший и погасший – и больше не смотрел. Сел рядом с адвокатом. Олег вошёл позже, сел позади них, в самом дальнем ряду.
– Ответчик, предоставьте документы.
Павел Николаевич встал. Он был спокоен.
– Ваша честь. На руках у нас оригинал свидетельства о праве на наследство от первого апреля тысяча девятьсот девяносто второго года. Заверенное нотариусом завещание наследодателя Голицыной Анастасии Сергеевны. Справка БТИ. Выписка из похозяйственной книги за девяносто второй. И, главное, архивная справка от двенадцатого августа тысяча девятьсот девяносто восьмого, подтверждающая, что никакой приватизации в девяносто восьмом не производилось, поскольку квартира уже находилась в частной собственности с девяносто второго.
Он разложил документы на столе. Судья взяла. Читала долго, минут десять. Очки были на шнурке, она время от времени снимала их и клала рядом.
– Истец. Ваш документ о приватизации?
Адвокат встал. Потом сел. Потом снова встал.
– Ваша честь. Мы полагаем, что имеет место техническая ошибка реестра. Просим время.
– Время было дано. Две недели. Предъявите документ сейчас.
– Документ в процессе оформления.
– То есть его нет.
– Пока нет.
Судья сняла очки. Положила рядом с папкой.
– Суд удаляется на совещание.
Все встали. Судья вышла. Дверь закрылась. В зале стало ещё тише.
Минут восемь. Вера не смотрела на часы. Смотрела в сторону – на железный сейф у двери, на портрет в рамке, на старый бланк с правилами проведения заседаний. Слышала дыхание Олега позади себя и тихое постукивание Артёмовой ноги об пол – тот же жест, что в детстве, когда ему было скучно.
Потом – очень тихо, так что, кажется, только Вера и услышала, – Артём сказал адвокату:
– Я тебе говорил.
– Что ты говорил.
– Что это плохая идея. Я три года говорил.
Олег наклонился вперёд.
– Артём.
Артём не повышал голоса. Говорил тихо, не поворачивая головы.
– Пап. Мы это обсуждали три года. И я три года говорил, что я не буду. А теперь я здесь. И у меня в феврале ребёнок. И я не хочу, чтобы мой ребёнок рос, зная, что его отец судился с его бабушкой за квартиру.
Олег открыл рот. Закрыл. Ничего не сказал.
Дверь открылась. Судья вошла. Все встали.
– В удовлетворении исковых требований отказать. В полном объёме.
Она стукнула молоточком. Спокойно, буднично.
На улице перед зданием суда снова шёл снег – крупный, тихий, без ветра. Артём догнал её у самой решётки ворот.
– Мам.
Вера остановилась. Повернулась. Посмотрела. Он был на голову выше её.
– Мам. Я тебе позвоню. Можно?
– Можно.
– Я правда не хотел.
– Артём. Я знаю.
Он переступил с ноги на ногу. В тёмной шапке, в чёрном пальто, с гладкой скулой, на которой таяли снежинки. Нагнулся. Обнял её коротко – она не смогла ответить, потому что руки были заняты сумкой и папкой, и потому что не помнила, как её обнимали в последний раз, и боялась вспомнить неправильно. Он выпрямился.
– Ребёнок в феврале.
– Мальчик или девочка?
– Девочка. Мы назовём Настей.
У Веры что-то сильно сжалось под рёбрами – не больно, но сильно. Настя. Как бабушку.
– Хорошее имя.
– Я позвоню, – сказал он. Пошёл.
Она смотрела ему в спину, пока он не дошёл до угла. Потом повернулась.
У фонаря, чуть в стороне, стоял отец Нектарий. В рясе, в войлочном пальто, с портфелем под мышкой. Снег на бороде.
– Пойдёмте. Катя обещала Максима показать.
Они пошли по Студёной. Мимо кирпичной арки. Мимо базара. Мимо овощной лавки, уже закрытой на Новый год. Снег шёл и шёл.
– Отец Нектарий. Вы сегодня в просфорную ещё пойдёте?
– Нет. Сегодня дохожу. Послушник справится.
– Тогда зайдёмте ко мне. Чаю. С малиновым вареньем.
– С бабушкиным?
– С её. У меня ещё три банки в подполе. Я кладу понемногу.
– Зайдёмте.
У подъезда они вошли внутрь. Лампа под потолком мигнула, дребезжа. Вера поднялась на третий этаж. Открыла дверь ключом – стальным, тяжёлым, которым открывала эту дверь сорок лет. Сняла пальто. Поставила чайник.
Через четверть часа – чайник закипел, хлеб был нарезан, варенье откупорено – телефон звякнул. Видеозвонок. Катя.
Вера взяла.
На экране – Катя в светлой кухне. У плеча свёрток. Максим открыл глаза, посмотрел в камеру, моргнул. Закрыл.
– Мамуль. У тебя лицо другое.
– У меня день другой.
– Расскажешь?
– Расскажу. Только не сейчас. Ты корми.
Катя улыбнулась. Улыбка у неё – бабушкина.
– Мам, а это кто рядом?
– Это отец Нектарий. Он у нас в гостях.
– Здравствуйте, отец Нектарий.
– Здравствуй, Катерина. Максима береги.
– Берегу.
Экран погас.
Вера положила телефон. Посмотрела на отца Нектария. Он сидел у окна, в бабушкиной чашке у него дымился чай, и на подоконнике стояла деревянная резная шкатулка – та самая, в которой бабушка сорок лет назад хранила письма. Бабушкина шкатулка, не монастырская коробка. Вера открыла её.
Сверху, на пачке бабушкиных писем, лежала ноябрьская повестка – с синей печатью. Вера взяла её, сложила вчетверо, убрала в самый низ, под письма. А сверху положит потом копию сегодняшнего решения суда, когда его пришлют по почте. И свидетельство о праве на наследство тоже перенесёт сюда. И архивную справку. И квитанции. Всё, что носила в суд.
– Всё важное я буду складывать сюда, – сказала она. – И рассказывать потом Максиму и Насте, когда подрастут.
– Хорошее дело. Это правильно.
За окном шёл снег. На столе стоял чайник, медленно остывал хлеб, а в квартире, которая теперь точно и навсегда была её – и никогда ничьей больше, – было тепло.
Вера достала из сумки жёлтый блокнот. Открыла на чистой странице. Крупно написала:
«К отцу Нектарию – ко всенощной. Воскресенье».
Поставила точку. Жирную, как в начале ноября.
Только теперь точка была другой.