Из бокового кармана Людиной сумки торчал край конверта. И на конверте был Верин почерк. Её, Верин. Этот наклон буквы «д» она узнала бы из тысячи.
Сумка стояла на стуле — старая, кожзам, с потрёпанными ручками. Люда таскала её везде: в магазин, в поликлинику, когда водила Серёжу на осмотр. Сейчас Люда уехала к сестре в Подольск на выходной, забыла здесь телефон, и Вера зашла занести зарядку.
Вера отступила на шаг. Потом вернулась. Вытащила конверт — осторожно, двумя пальцами, как вытаскивают жука из чашки.
«Ларионову Сергею Петровичу».
Её рукой.
Она села на краешек Людиного дивана, застеленного бежевым пледом, и вытащила из сумки остальное. Пачка. Не меньше двадцати штук. Стянутые резинкой для денег. На каждом — адрес их квартиры, имя Серёжи, и сверху в углу — «от Веры Николаевны». Её почерком.
Вера положила пачку на колени. Потрогала свои колени через халат, будто проверяла — она это или не она.
Потом открыла верхний конверт.
«Серёженька, здравствуй. Сегодня у нас дождь, и я вспомнила, как мы с тобой в восемьдесят шестом поехали в Евпаторию и попали под ливень на набережной, и ты меня укрыл пиджаком, а пиджак был новый, кримпленовый, и потом мать твоя ругалась, что пятна не отстираешь. А я тогда подумала — вот за кого я вышла. За человека, который пиджак не пожалел. Помнишь?»
Вера дочитала до конца. Подпись: «Твоя Верочка».
Её почерк. Её манера ставить тире после обращения. Её «Верочка» — так никто больше её не звал, только он, Серёжа, и только в письмах, когда его посылали в командировку на Камчатку в девяносто первом.
Она ничего этого не писала.
Она забыла, что был кримпленовый пиджак. Она забыла, что мать Серёжи ругалась. Она забыла Евпаторию восемьдесят шестого года.
А кто-то — помнил.
Четверг, пятница, суббота. Три дня Вера не сказала Люде ни слова.
Она приходила с работы — детский центр «Буратино», полставки, методист в кружке «подготовка к школе», пятнадцать тысяч рублей, но хоть среди живых, — приходила, переодевалась в домашнее и садилась на кухне пить чай. Люда в это время обычно читала Серёже вслух. Сначала газету «Аргументы и факты», потом — что-нибудь из книги. Книги выбирала сама, из их с Серёжей шкафа. Чехова, Паустовского.
Вера сидела на кухне и слушала через открытую дверь.
— «...и вот, Сергей Петрович, написано тут: с понедельника обещают тепло, до восемнадцати градусов. Вы обрадуетесь, правда? Балкон откроем. Вы любите, когда с балкона тополем пахнет».
Голос у Люды был ровный, низковатый, с лёгким вятским оканьем, от которого она за два года в Москве так и не избавилась.
Серёжа в ответ мычал. Он вообще-то мог говорить, но отдельными словами, и чаще не хотел. После второго инсульта, в позапрошлом августе, он как будто запер часть себя внутри. Вера к этому привыкла. Люда — не привыкла. Люда с ним разговаривала, как с нормальным.
В пятницу вечером Вера из коридора увидела, как Люда сидит на краю Серёжиной кровати и гладит его по руке. Медленно. От запястья к локтю. Как собаку успокаивают. И Серёжа смотрел на неё. И улыбался. Не ртом — ртом он не мог уже, — глазами. Одним глазом. Правый после инсульта опустился, но левый у него был живой, и левым он смотрел.
Вера стояла в коридоре и ждала, когда это кончится.
Не кончалось.
Она пошла к себе, закрыла дверь и легла на диван. Лежала в темноте и думала: когда она в последний раз гладила Серёжу по руке? Не обтирала мокрой тряпкой, не перекладывала подушку, не вытирала уголки рта после еды, а именно — гладила. Так, для него, а не для дела.
Получалось — не помнила.
В субботу утром Люда жарила омлет. Вера вошла на кухню в халате, неприбранная, села.
— Люд.
— Да, Вера Николаевна?
Люда стояла к ней спиной, у плиты. Спина у неё была широкая, в цветастой кофте.
— Я в вашей сумке нашла письма.
Сковородка зашипела сильнее — Люда добавила огонь. Потом убавила. Потом выключила совсем. Постояла, держась за ручку.
Поставила сковородку на соседнюю конфорку. Развернулась. Села напротив Веры, вытерла руки о передник.
— Ага. Нашли.
— Нашла.
Люда кивнула несколько раз подряд, будто соглашалась с кем-то невидимым.
— Вера Николаевна. Я сейчас всё соберу и уеду. Простите меня.
— Постойте.
— Что?
— Вы мне сначала объясните.
Люда подняла на неё глаза. Глаза у неё были серые, небольшие, в мелких морщинках. Пятьдесят два года, из Кирова, разведена, дочка в Кирове работает в налоговой. Это всё, что Вера о ней знала до этого утра.
— Да что объяснять-то. Вижу же, что нашли. Почерк ваш, адрес ваш. Что тут объяснять.
— Вы зачем это делали?
Люда молчала. Долго. Потом встала, подошла к раковине, открыла воду, закрыла. Снова села.
— Он один раз сказал мне. Серёжа ваш. В прошлом году, когда ещё получше разговаривал. Я его кормила, он взял меня за руку и говорит: «Люд. А Вера со мной как с больным. Раньше не так было». И замолчал.
— И?
— И всё. Я вышла тогда на кухню — и села на табуретку, потому что ноги не держали. Потому что он же — понимает. Он же всё понимает, Вера Николаевна. Просто сказать не может. А мне же его жалко. Я же при нём каждый день. Я же вижу, как он вас ждёт с работы. Как он на дверь смотрит, когда ключ в замке. А вы заходите и: «Как он покушал, Люд? Температуру мерили?» И всё.
Вера почувствовала, что у неё сводит пальцы ног под столом. Прижала ступни к полу — чтобы хоть что-то под ней было твёрдое.
— Дальше.
— Я потом у вас в комнате пыль вытирала, у вас на столе блокнот лежал. С записями. Я его открыла. Почитала. У вас же почерк как будто печатный — я и подумала: а что, если я ему от вашего имени письмо напишу. Прочитаю вслух. Ему ж радость.
— А мне, значит, всё равно.
— Я не то хотела сказать.
— А что вы хотели сказать, Людмила?
Люда опустила глаза.
— Что вам не до писем. Что вы на износе.
Вера встала и вышла из кухни. Прошла в Серёжину комнату — он лежал, как всегда, на высоких подушках, смотрел в потолок. Увидел её — повернул голову на миллиметр. Левый глаз заблестел.
— Серёж.
Он попытался что-то сказать. Получилось «мм».
Вера села на стул у кровати. Взяла его за руку. Рука была тёплая, сухая, пальцы уже скрюченные — после инсульта так. Она подержала и положила обратно на одеяло. Он смотрел.
— Серёж, ты правда скучал?
«Мм».
— А почему мне не говорил?
Он закрыл глаз.
Вера посидела ещё немного. Потом встала, пошла обратно на кухню. Люда уже снимала передник.
— Людмила, стойте.
— Вера Николаевна, мне стыдно. Я правда поеду.
— Сядьте.
Люда села. Руки сложила на коленях, как школьница.
— Покажите мне все. Все письма.
— Они у меня в комнате.
— Принесите.
Люда принесла пачку. Высыпала на кухонный стол. Двадцать два конверта. Вера разложила их по датам — Люда ставила на каждом число в уголке, мелко, простым карандашом.
Первое письмо — октябрь позапрошлого года. Через два месяца после второго инсульта. Когда Вера уже неделями ходила сквозь квартиру, как сквозь туман, и разговаривала с Серёжей только по делу: «Поешь? Попей. Подвинься. Я сейчас позвоню в поликлинику».
Вера читала. Люда сидела напротив и не поднимала глаз.
«Серёженька, помнишь, как ты мне в общаге на пятом курсе принёс яблоко, а у меня в тот день была истерика, я плакала и говорила, что не сдам педагогику? А ты сказал — не сдашь, и чёрт с ней, за меня выйдешь, я тебя прокормлю…»
«Серёж, сегодня на работе девочки смеялись, что я помолодела. А я просто вспомнила твою фразу — „Верка, у тебя брови как домики". Сорок лет прошло, а я помню».
«Серёженька, я тут перебирала полку и нашла твою тетрадь с чертежами. Восемьдесят четвёртый год. Ты тогда на заводе был молодой и злой. Помнишь, как ты на главного инженера кричал, что он идиот? А я тебя на проходной встречала и боялась, что тебя уволят».
Вера подняла глаза.
— Откуда вы это знаете?
— Что?
— Про педагогику. Про яблоко. Про главного инженера.
— Так Серёжа же рассказывал. Он же мне, когда ещё говорил, много рассказывал. Про вас, про молодость вашу. Я и запоминала.
— Про брови?
— Это он сам. В прошлом году летом. Сидел, смотрел на вашу фотографию на стене, и вдруг говорит: «У Верки брови как домики». И всё, потом опять замолчал.
— А я про это не помнила.
— Вера Николаевна, а вы многое не помните. Вы же устаёте. Вы же с утра на работу, потом в аптеку, потом ко мне с вопросом, как он ночью. У вас голова другим занята.
Вера положила письмо на стол. Посмотрела на свои руки. Коротко стриженные ногти. Обручальное кольцо, которое она не снимала тридцать четыре года.
— Люда. Вы мне одну вещь скажите честно. Вы в Серёжу влюблены?
Люда посмотрела на неё удивлённо. Потом засмеялась — коротко, без веселья.
— Вера Николаевна, побойтесь Бога. Мне пятьдесят два. Я двадцать лет в сиделках. У меня на руках трое стариков умерло, один с Альцгеймером, он меня бил. Я бы в клиента не влюбилась, даже если б хотела. Это профессиональное.
— А что тогда?
— А мне Серёжу жалко. И вас жалко. Вы же одной семьёй жили сорок лет. А он лежит, и ждёт, чтоб ему сказали слово хорошее. А слова нет. И я подумала — ну пусть будет слово. От вашего имени. Потому что от моего — он же не поверит, он же не дурак.
— А вы правда умеете чужой почерк?
— У меня мама учителем была. Она тетради домой носила, я с пяти лет её красной ручкой пачкала. У меня глаз намётанный на буквы.
Вера сидела на кухне до вечера. Люда то приходила к ней, то уходила к Серёже — покормить, переодеть. Возвращалась. Вера слышала, как она шепчется с ним в комнате, как будто извиняется. Потом Люда снова села напротив.
— Вера Николаевна. Я всё-таки поеду. Нехорошо получилось.
— Куда вы поедете?
— В Киров к дочери. Или к сестре в Подольск. Что-нибудь найду.
— Вы мне ответьте на один вопрос.
— Да.
— Вам Серёжа говорил, что хочет, чтоб я ему писала письма?
— Нет.
— А что говорил?
— Он говорил: «Хочу, чтоб она как раньше со мной».
Вера кивнула.
— А «как раньше» — это как?
— Он мне однажды фразу сказал. Года полтора назад. Ещё по весне. Он говорит: «Верка меня раньше Сержиком звала. Когда хорошо. А теперь только Сергей».
Вера зажмурилась. Сержик. Господи. Она действительно его звала Сержиком. В восемьдесят третьем, когда они ездили в Сочи по профсоюзной. И в девяносто седьмом, когда у них родилась Таня, и он принёс её из роддома на руках, и Вера тогда сказала: «Сержик, не урони». И в две тысячи восьмом, когда у него был юбилей, и она ему подарила часы.
Когда она перестала? Она не помнила, когда она перестала.
Наверное, в тот день, когда врач в Боткинской сказал: «Жить будет. Но не ждите, что восстановится полностью». Наверное, с того дня она перешла на «Серёжа», потому что «Сержик» — это для живого. А живого у неё к тому моменту уже не было. Был лежачий муж. И дни, и ночи, и «дайте ложку, покормлю», и памперсы, и пролежни, и вызвать Галину Петровну из сороковой поликлиники.
И она не заметила, когда всё стало называться по-другому.
— Людмила.
— Да.
— А вы завтра никуда не поедете.
— Вера Николаевна…
— Не поедете. Я вам завтра утром скажу, что делать.
Ночью Вера не спала. Она сидела на кухне при кухонной лампе и читала все двадцать два письма по очереди. Читала медленно, как чужие. В каких-то местах себя узнавала — Люда точно попала в её манеру вставлять «между прочим» и «вот представь». В каких-то — нет. В каких-то Люда была точнее, чем Вера могла бы быть. Потому что Люда писала для Серёжи. А Вера уже два года писала только списки — в аптеку, в магазин, Тане в вотсап: «Папе хуже, приезжай, если можешь».
Таня жила в Новосибирске, приезжала раз в год. В последний раз — на Серёжин день рождения в феврале. Посидела три дня, поплакала, уехала.
Вера дочитала последнее письмо — оно было от прошлого вторника. Про то, как на даче у соседей зацвела яблоня. Какая яблоня, думала Вера, мы дачу в десятом году продали. А потом сообразила — Люда и не знала, что они продали. Люда просто писала, как если бы у них была дача. Как если бы жизнь продолжалась в прежнем своём виде. И для Серёжи, лежащего в кровати, это была правда — потому что у него в голове их дача стояла целая, с яблоней, и Вера в ситцевом халате поливала.
Вера плакала. Тихо, не замечая, и перестала только когда халат на коленях стал мокрым.
В пять утра она положила все письма обратно в конверты. Стянула резинкой. Положила пачку на середину стола.
Потом взяла чистый лист. Ручку. Села.
Начала писать.
«Серёж. Это я. По-настоящему я, а не та, которую тебе читала Люда. Прости, что два года молчала. Я не со зла. Я просто…»
Она зачеркнула «просто». Подумала. Написала заново.
«Я просто устала жить с тем, что ты не встанешь. И от усталости перестала тебя видеть. А ты видел меня. Люда сказала, что ты меня ждёшь с работы. Я этого не замечала».
Вера положила ручку. Посидела. Добавила:
«Сержик».
И ещё:
«Я Люду не выгнала. Она оказалась ближе к тебе, чем я. Это моя вина, а не её. Пусть остаётся».
Подписала: «Твоя Верочка».
Сложила листок пополам.
В семь утра Вера разбудила Люду. Та открыла глаза сразу, как будто не спала.
— Людмила. Слушайте меня. Вы остаётесь. Но с одним условием.
— С каким?
— Письма больше не пишите.
— Хорошо.
— Я сама буду. А вы мне помогайте с остальным.
— Хорошо, Вера Николаевна.
— И ещё.
— Да?
— Спасибо вам.
Люда отвернулась к стене. Плечо у неё дёрнулось раз, другой.
— Не надо, Вера Николаевна. Не за что. Я ж по своей воле. Вы меня вон чуть не выгнали.
— Я вам потом, когда-нибудь, отдельно спасибо скажу. Сейчас не получается.
— Ладно.
Вера вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
Она зашла на кухню, налила себе свежего чая в ту же вчерашнюю чашку и с чашкой и сложенным письмом пошла к Серёже.
Он уже не спал — Серёжа после второго инсульта просыпался в полшестого и лежал, пока Люда не придёт. Люда обычно заходила к нему в полседьмого, а Вера — в восемь, перед работой, кивнуть и уйти.
Сейчас было без двадцати восемь. Серёжа лежал, смотрел в потолок.
Вера поставила чашку на тумбочку, села на стул у кровати.
— Серёж.
Он повернул голову.
— Я тебе сейчас почитаю. Ты лежи, ладно?
Он моргнул.
Вера развернула листок. Руки у неё немного плясали, и она на секунду разозлилась — на себя, на то, что они пляшут. Но продолжила.
— «Серёж. Это я. По-настоящему я…»
Она читала медленно. На слове «Сержик» у Серёжи дёрнулась щека. Левый глаз налился. Он смотрел на неё не отрываясь.
Она дочитала до конца.
Помолчали.
Потом Вера наклонилась и поцеловала его в лоб, в то место, где он всегда потел, даже сейчас. Лоб у него был солёный и слегка горячий.
Она выпрямилась, сложила листок и положила его на тумбочку рядом с чашкой.
Взяла Серёжину руку. Погладила — от запястья к локтю, медленно, как Люда. У неё получилось хуже. Но получилось.
Потом Вера встала, отнесла чашку на кухню и вылила в раковину, не глядя. Чая она так и не отпила.
Вернулась. Села обратно. Взяла чистый лист из ящика тумбочки и начала писать второе письмо. При нём. Чтоб он видел, что это она.