Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Продолжение рассказа "Поездка в Ленинград"

Моей дорогой бабушке - Зиновьевой Марии Николаевне посвящается...
Продолжение рассказа "Поездка в Ленинград" из уст бабушки Гоши. Ох, и быстро же годы летят… Кажется, только вчера Гошенька в поезде к окну прилипал, а сегодня он уже взрослый мужчина — профессиональный военный на офицерской должности, с семьёй и большой ответственностью. Вырос мой внучек, возмужал — а в глазах всё тот же огонёк, тот самый, что когда‑то загорелся в Ленинграде. И всякий раз, как вспомню его восторженное личико у окна, на глаза наворачиваются слёзы — но не горькие, а тёплые, счастливые, будто солнышко внутри засветило. Люди про меня говорят, что была я бабушкой особенной — чувство вкуса у меня было невероятное. Жила я в своём небольшом, но уютном доме с палисадником, где цвели пионы, георгины и гладиолусы. В доме всегда было красиво и непременно чисто: вышитые скатерти, занавески с кружевами, множество цветов на подоконниках, которые цвели почти круглый год. Всё это создавало особую атмосферу, наполне

Моей дорогой бабушке - Зиновьевой Марии Николаевне посвящается...




Продолжение рассказа "Поездка в Ленинград" из уст бабушки Гоши.

Ох, и быстро же годы летят… Кажется, только вчера Гошенька в поезде к окну прилипал, а сегодня он уже взрослый мужчина — профессиональный военный на офицерской должности, с семьёй и большой ответственностью. Вырос мой внучек, возмужал — а в глазах всё тот же огонёк, тот самый, что когда‑то загорелся в Ленинграде. И всякий раз, как вспомню его восторженное личико у окна, на глаза наворачиваются слёзы — но не горькие, а тёплые, счастливые, будто солнышко внутри засветило.

Люди про меня говорят, что была я бабушкой особенной — чувство вкуса у меня было невероятное. Жила я в своём небольшом, но уютном доме с палисадником, где цвели пионы, георгины и гладиолусы. В доме всегда было красиво и непременно чисто: вышитые скатерти, занавески с кружевами, множество цветов на подоконниках, которые цвели почти круглый год. Всё это создавало особую атмосферу, наполненную теплом и уютом — атмосферой, которую я так любила дарить своим близким.

Соседи не уставали меня хвалить. Вера Адамовна, что жила в доме напротив, частенько заглядывала ко мне через дорогу — то за советом, то просто поболтать. Как войдёт, так и ахнет:

— Маша, ну до чего ж у тебя всё ладно да складно! У тебя в доме даже воздух какой‑то особенный — пахнет пирогами, мятой и… счастьем, что ли?

Её дочка Люся, бойкая девчонка, всегда добавляла, заглядывая в окно:

— Бабушка Маша, а можно я у вас останусь? У вас тут как в сказке!

Я смеялась, угощала их пирожками, а Вера Адамовна покачивала головой:

— Вот она, настоящая хозяйка. И сердце золотое, и руки золотые. У тебя, Маш, даже герань цветёт пышнее, чем у всех на улице!

А Володя и Лида, что жили неподалёку, как узнают, что я пироги испекла, так и идут в гости — с баночкой варенья или букетиком цветов.

— Мария Николаевна, — говорит Володя, снимая шапку у порога, — ну вы просто образец! У вас и клумбы цветут, и в доме порядок, и Гошенька ваш такой воспитанный вырос. Видно, что с любовью растили.

— Да что вы, — отмахивалась я, а внутри всё теплело от таких слов. — Просто стараюсь, чтобы дома было тепло не только печкой, но и душой.

Лида же, разливая чай, добавляла:

— Тётя Маш, ты ведь не просто дом ведёшь — ты людям настроение поднимаешь. К тебе придёшь — и будто сил прибавилось.

В углу, у окна, стояла моя гордость — радиола «Ригонда‑102». Гошка её обожал: как приедет ко мне, сразу бежит проверять, какая пластинка сегодня на проигрывателе.

Однажды он поставил пластинку Давида Тухманова «По волне моей памяти» — её привезла моя внучка Галя из Ленинграда. Как зазвучали первые аккорды, Гошенька выпрямился, глаза заблестели, и он начал негромко, но очень проникновенно напевать:

Когда это было, когда это было, во сне? Наяву?

Во сне, наяву, по волне моей памяти я поплыву…

Он пел, чуть покачиваясь в такт музыке, а потом вдруг подхватил меня за руки:

— Бабушка, давай потанцуем! Как будто мы плывём по этой самой волне!

Я рассмеялась, но не стала отказываться:

— Ну что ж, Гошенька, поплыли!

Мы медленно кружились по комнате — осторожно, чтобы не задеть скатерть на столе или вазу с цветами. Гоша всё повторял эти строчки, а в глазах у него было такое мечтательное выражение, будто он и правда видел перед собой ту самую волну памяти.

— Бабушка, — шептал он, — как здорово, правда? Словно время останавливается, и ты оказываешься где‑то… не здесь.

— Да, Гошенька, — кивнула я, чувствуя, как к глазам подступают тёплые слёзы счастья. — Это магия музыки. Она умеет переносить нас туда, где хорошо и светло.

Гошка вдруг остановился, задумался на секунду, а потом звонко рассмеялся:

— А знаешь, бабушка, я понял! Эта песня — про нас с тобой. Ведь когда я слушаю её, я сразу вспоминаю, как мы ездили в Ленинград, как стояли на Дворцовой площади, как смотрели на атлантов у Эрмитажа… И мне кажется, что всё это было и во сне, и наяву одновременно!

— Вот именно, милый, — улыбнулась я, нежно погладив его по голове. — Во сне и наяву. И всё это — твоя жизнь, твои воспоминания. Береги их.

А он снова включил пластинку и стал подпевать уже громче, с улыбкой:

Золотая, как солнце, кожа, тоненькие каблучки…

Я смотрела на него и думала: вот оно, счастье — в этом моменте, в его голосе, в музыке, в тепле нашего дома. В том, как он, уже взрослый, всё ещё тянется ко мне за теплом и поддержкой, как в детстве.

Но больше всего Гошенька обожал пластинки Аллы Пугачёвой. Сначала я к её песням относилась настороженно.

— Гошенька, — говорила я, ласково проводя рукой по его волосам, — ну что это за манера — так громко, так эмоционально? Вот Анна Герман — другое дело: голос, как шёлковая нить, такой душевный…

А он смеётся:

— Бабушка, да ты просто ещё не прониклась! Вот послушай «Арлекино» — это же целая история!

И поставил пластинку. Гошка подпевал так увлечённо, что я невольно улыбнулась. А потом и сама поймала себя на том, что тихонько подпеваю: «Арлекино, Арлекино…» Гошка увидел, хлопнул в ладоши:

— Ну вот, бабушка, теперь ты тоже её поклонница!

Мы оба расхохотались, а я шутливо пригрозила:

— Только смотри, не думай, что теперь я буду петь это на каждом углу!

Мои лучшие подруги — Катя Бухлаева и Валя, её сестра — как‑то зашли в гости как раз в тот момент, когда мы с Гошей танцевали под «Арлекино».

— Ну, Машенька, — всплеснула руками тётя Катя, — смотрю, и ты в моду вошла! А ведь сначала ворчала…

— Да я и сама не заметила, как влюбилась в эту песню, — засмеялась я. — Гошенька меня перевоспитал.

— Это не перевоспитание, — подмигнула Валя, — это любовь. И музыка, и внук — всё у тебя с любовью. Ты, Маш, душу в людей вкладываешь. Вон Гошенька какой вырос — добрый, умный, с сердцем большим. Это всё твоя школа.

— Бабушка, — говорит Гошенька, запыхавшись после танца, — у тебя тут как в сказке. И пахнет вкусно — пирогами да чаем с мятой.

А я смеюсь:

— Так и должно быть, Гошенька. Дом — он должен душу согревать. И сердце тоже!

А как мы с ним в Ленинград ездили — это отдельная история. Помню, как он замер на Дворцовой площади, голову задрал:

— Бабушка, а это правда, что тут когда‑то цари жили?

— Правда, Гошенька, — отвечаю, обнимая его за плечи. — И не просто жили — строили город, чтобы он был самым красивым на свете. Смотри, какой простор!

Он тогда долго рассматривал арки Главного штаба, потом повернулся ко мне:

— А почему всё такое… величественное?

— Потому что люди хотели, чтобы город вдохновлял, внушал гордость. Чтобы каждый, кто сюда приезжает, чувствовал: он часть чего‑то большого и важного.

У Эрмитажа он совсем потерял дар речи. Атлантов увидел и шепчет:

— Они… настоящие? Или из сказки сбежали?

Я улыбнулась, притянула его к себе:

— Настоящие, Гошенька. Только каменные. Зато сколько веков стоят — и всё нас встречают.

Внутри — красота неописуемая. Гошка всё трогал осторожно, будто боялся, что исчезнет. В зале с вазой так и застыл:

— Она правда столько весит? Как трактор?

— Даже больше, — киваю. — Десять лет её делали, представляешь? Мастера старались, чтоб нам с тобой показать.

Особенно его картина Рембрандта задела. Долго стоял перед «Возвращением блудного сына», потом ко мне прижался:

— Бабушка, а если я когда‑нибудь уеду далеко‑далеко, ты всё равно будешь меня ждать?

У меня слёзы на глаза навернулись — опять эти тёплые, счастливые слёзы:

— Буду, Гошенька. Всегда буду. И встречать буду с пирожками, как на вокзале. Потому что бабушка — она на всю жизнь. И где бы ты ни был, знай: я тебя жду, люблю и горжусь тобой.

Крепко его обняла, поцеловала в макушку — и почувствовала, как он расслабился в моих объятиях, будто снова стал тем маленьким мальчиком, что прижимался к окну поезда.

Уехал он по военной службе далеко — в Монголию, в военный городок посреди пустыни Гоби. Писал мне письма — такие подробные, с описанием бескрайних степей, с рассказами про жизнь на краю света.

«Бабушка, — писал он, — тут небо такое огромное, что кажется, до звёзд можно дотянуться. По вечерам собираемся с ребятами, поём наши русские песни — „Катюшу“, „Тёмную ночь“. И я вспоминаю, как мы с тобой слушали Пугачёву, танцевали под „Арлекино“, а за окном шёл снег, и в доме пахло пирогами… Я закрываю глаза — и будто снова чувствую, как ты гладишь меня по голове, как шепчешь: „Всё будет хорошо, Гошенька“. И сразу легче на душе».

Я перечитывала эти письма по многу раз, складывала в шкатулку, рядом с фотографией, где он маленький, с тем самым синим шарфом, что я ему не довязала. И каждый раз, перебирая эти листы, я словно ощущала его рядом — его тепло, его дыхание, его улыбку. В эти минуты мне казалось, что расстояние — это просто цифра на карте, а настоящая близость живёт в сердце.

Однажды Гоша приехал один, без семьи — по делам в наш город заехал. Посидели мы с ним на кухне, чай пили с пирогами, что я специально напекла. Он вздохнул, помялся и говорит:

— Бабушка, помнишь часы „Ракета“, что тётя Капа мне подарила?

Я кивнула.

— Они пропали… Во время учений, в Гоби. Я их снял, положил на ящик, а потом — нет их. Искал, спрашивал у ребят — никто не видел. Так жалко, бабушка… Это же не просто часы, это память, наша поездка в Ленинград…

Я взяла его за руку — такую большую, сильную, но всё равно до боли родную — и тихо сказала:

— Гошенька, милый, не переживай так. Часы — они железо, механизм. А память — она здесь, — я нежно прижала его ладонь к его груди, над сердцем. — И в глазах Настеньки, когда она слушает твои рассказы про атлантов. И в песнях, что вы поёте с ребятами. Главное, что ты вырос добрым, честным, любящим. А часы… Ну что ж, пусть кому‑то они принесут удачу. Зато у тебя теперь есть своя семья, своя опора.

Он тогда крепко меня обнял — так, как в детстве, когда ему было страшно или грустно, и он бежал ко мне за утешением. В глазах у него стояли слёзы:

— Я всё равно их помню, бабушка. Каждую чёрточку на циферблате, каждую царапинку. И тебя помню. Ты ведь мне не просто бабушка — ты мой компас. Когда не знаю, как поступить, я думаю: «А что бы бабушка сказала?» И сразу яснее становится.

— И всегда так будет, Гошенька, — прошептала я, гладя его по волосам. — Потому что любовь, которую я в тебя вложила, никуда не денется. Она с тобой, в твоей душе, в твоём сердце.

Потом судьба его в Нижнеудинск завела — с молодой женой Любушкой и доченькой Настенькой. Любушка — девушка светлая, добрая, сразу мне понравилась. Настенька тогда ещё совсем малышка была — говорить не умела, а только внимательно слушала, когда Гоша ей рассказывал про Ленинград, про атлантов, про вазу в 19 тонн, про Дворцовую площадь, где «всё такое величественное». Сидит, глазки распахнёт, слушает, головой кивает — будто всё понимает.

Они приезжали ко мне в Галич, хоть и нечасто — далеко, да и служба у Гоши серьёзная. Но каждый их приезд — как праздник. Настенька ко мне сразу на руки лезет, прижимается, уткнётся носиком в плечо, а я её обнимаю, целую в макушку и шепчу:

— Моя сладкая, моя звёздочка… Как же я по вам соскучилась!

Гоша улыбается, обнимает нас обеих:

— Бабуль, она пока ничего наизусть не знает, но слушает так внимательно, будто запоминает на всю жизнь.

— И пусть запоминает, — отвечаю, поглаживая Настеньку по спинке. — Пусть знает, что мир большой, красивый, и в нём всегда есть место чуду. И музыке. И дому, где тебя ждут. И городу, который учит гордиться своей историей. И бабушке, которая любит тебя просто за то, что ты есть.

Теперь меня уже нет с ними, но я знаю — связь наша не прервалась. Настенька выросла — у неё прекрасный муж и двое сыновей: Егор и Матвей. Они тоже помнят меня, бабушку Машу. И не по рассказам — по тому, что вобрали в себя. У Настеньки от меня её характер — сильный и волевой, острый ум и доброе сердце. Она умеет слушать, умеет поддержать, умеет любить без оглядки — всё, чему я когда‑то учила Гошу.

Егор и Матвей — мои правнуки — любят слушать истории про Ленинград. Настенька им рассказывает — так же, как когда‑то Гоша ей: про атлантов у Эрмитажа, про снег, сверкающий, как алмазная пыль, про Дворцовую площадь, про то, как бабушка учила видеть красоту в простых вещах — в запахе пирогов, в звуке старой пластинки, в тепле семейного круга.

А однажды Гоша, уже седой, но с тем же огоньком в глазах, собрал всю семью у себя дома. Поставил пластинку — «По волне моей памяти», как в те давние времена. И когда зазвучали первые аккорды, все затихли. Настенька взяла за руки Егора и Матвея, Гоша подошёл ко мне — мысленно, конечно, но так явственно, будто я стояла рядом, — и прошептал:

— Бабушка, мы плывём. По волне нашей памяти. Спасибо тебе за этот путь.

И они закружились в танце — медленно, бережно, передавая друг другу то тепло, ту любовь, что когда‑то зародилось в моём маленьком уютном доме, где пахло пирогами, мятой и… счастьем.

И я словно снова оказалась там — среди них, в кругу своей семьи. Потому что настоящая любовь не умирает. Она живёт в песнях, в воспоминаниях, в сердцах тех, кого мы любим. И пока они помнят — я рядом. Всегда.