В пятницу Максим вернулся с работы в семь. Поцеловал меня в макушку. Спросил, как дети. Как обычно. Как всегда. Как все наши пятнадцать лет.
Дети ужинали с няней. Я сидела в его кабинете. За его столом. В его кресле. На стене – кривая фотография из Флоренции. Я на мосту, беременная Есенией, смеюсь.
Он вошёл. Увидел меня. Улыбнулся.
– О, ты в моём кресле? Ну давай, рассказывай, что натворила.
Я не улыбнулась.
– Сядь.
Начало:
Улыбка сползла. Он постоял секунду, потом сел. Галстук дёрнул, расстегнул верхнюю пуговицу. Посмотрел на меня – и я увидела, как в его глазах мелькнуло что-то. Не страх. Предчувствие.
– Регин, ты чего? Случилось что-то?
Я достала конверт. Положила между нами на стол.
Он увидел – и пальцы у него дрогнули. Правая рука потянулась к конверту, но остановилась на полпути. Он узнал. Я видела – узнал. По тому, как дёрнулся кадык. По тому, как он вжался в спинку стула.
– Откуда он у тебя?
– Из сейфа. Код – день рождения Мирославы. Ты ведь не менял.
Он выдохнул. Длинно, через нос. И вдруг стал спокойным. Нарочито спокойным – я знала эту его маску. Он надевал её на переговорах, когда сделка шла не туда.
– Ладно. И что ты хочешь?
Я открыла конверт. Выложила первую фотографию – Данила у качелей.
– Данила. Шесть лет. Сын Эльзы. Твой.
Вторую – Ника на руках у Ларисы.
– Ника. Два года. Дочь Ларисы. Тоже твоя.
Третью – младенец у женщины с родинкой.
– Сын Карины. Два месяца.
Максим молчал. Смотрел на снимки. Потом поднял на меня глаза – и в них не было ни раскаяния, ни злости. Какая-то странная усталость. Как у человека, который долго нёс тяжёлую сумку и наконец поставил на землю.
– Ну вот, – сказал он тихо. – Теперь ты знаешь.
– Восемь детей. Четыре женщины.
– Да, Регин. Восемь.
– Я была у Ларисы. На Чехова. Она мне рассказала, как ты пришёл к ней и предложил родить тебе ребёнка. Квартиру ей купил. Эльзе – то же самое. Она мне призналась: он сам пришёл, сказал – хочешь ребёнка? Я помогу. Только роди мне сына.
Максим потёр лицо ладонями. Сильно, как будто хотел снять кожу. Потом убрал руки и заговорил. Не холодно, не деловито – горячо. Как будто его наконец прорвало.
– Да, я сам предложил. Каждой! Потому что я хочу, чтобы после меня что-то осталось, Регина. Не деньги, не дом – дети. Живые люди с моей кровью. Десять, пятнадцать – чтобы Гореловых было столько, что хватит на целую улицу. Ты не понимаешь – это единственное, что имеет смысл. Единственное! Всё остальное – пыль, мусор. А дети – это навсегда.
Он ткнул пальцем в фотографии.
– Вот они. Живые. Здоровые. Мои. И я люблю каждого. Каждого, слышишь?
– А меня?
Он осёкся. Посмотрел на меня – и вот тут я увидела настоящее. Не маску, не расчёт. Боль. Он боялся потерять меня. По-настоящему боялся.
– Тебя – больше всех, – сказал он. – Ты же знаешь. Ты – моя жена. Единственная. Я ни в кого из них не влюблялся. Ни на секунду. Это не было изменой, Регин. Это было – ну, как бы тебе объяснить – проект. Программа. Мне нужен большой род, а ты одна не можешь столько родить. Я пожалел тебя, Регина. Ты же сама после Есении сказала – хватит. Вот я и нашёл выход.
– Выход.
– Да! И никто не пострадал! Дети обеспечены, женщины довольны, ты ни в чём не нуждаешься. Дом, машина, няня. Ты живёшь как у Христа за пазухой. Я хороший муж, Регина. Я не пью, не бью, деньги приношу, с детьми вожусь, тебя люблю! Ну скажи мне – что тебе ещё надо?!
Он уже почти кричал. Не от злости – от непонимания. Он на самом деле не понимал. В его картине мира всё сходилось: жена любимая, дети обеспечены, род множится. Идеальная конструкция.
– Верность, – сказала я.
– Да какая верность?! Я верен тебе! Душой, сердцем – всем! А это – тело. Биология. Гены. Это другое!
Я выложила рядом наши семейные снимки. Мирослава, Матвей, Есения, Василиса, Ева. И рядом – Данила, Ника, сын Карины. Восемь карточек в два ряда.
– Я любила тебя, Максим. Но ты всё сломал.
Я смотрела на это лицо. Пятнадцать лет я его фотографировала. Знала каждую морщинку, каждый прищур. Любила – без оговорок, без «терплю ради детей». Рожала ему одного за другим, хотя тело уже не хотело. Потому что видела, как он плачет в роддоме от счастья. Потому что верила – это наше, только наше.
А он в это время ходил по одиноким женщинам и составлял контракты на детей.
– Я подала на развод, – сказала я. – Заявление в суде.
Он замолчал. Как обрезало. Посмотрел на меня – и вот тут в глазах мелькнул страх. Настоящий.
– Ты не серьёзно.
– Серьёзно.
– Нет. Нет-нет-нет. Регина, подожди. Давай поговорим. Нормально, спокойно. Я объясню. Мы всё решим.
– Уже решила.
Он вскочил. Стул отлетел и грохнулся о шкаф. Обошёл стол, присел передо мной на корточки, взял мои руки. Горячие ладони, знакомый запах – его одеколон, который я сама выбирала в дьюти-фри.
– Регинка. Родная. Не надо. Пожалуйста. Я всё исправлю. Всё прекращу. Больше никого. Обещаю. Ты и пятеро наших – мне больше не нужно ничего. Слышишь?
Я убрала руки. Встала.
– Когда я лежала в роддоме с Евой, Нике было 7 месяцев. Когда я кормила грудью нашу дочь, ты ездил на Чехова, двенадцать. Когда Эльза обнимала меня на прощание каждые выходные, Данила рисовал тебе машинки и подписывал «для папы». Ты хочешь, чтобы я это забыла? Это дети, Максим, их нельзя стереть.
Он выпрямился. И тут лицо его изменилось. Мягкость ушла. Проступила скула. Сжались губы. Я узнала этот взгляд – он так смотрел на подрядчиков, которые срывали сроки.
– Ладно, – сказал он. – Хочешь развод – будет развод. Но детей я не отдам. Ни одного. Это мои дети. Мой род. У меня дом, деньги, условия. А у тебя что? Камера, которую ты восемь месяцев не доставала? Я буду бороться за каждого из пятерых. И у меня хватит денег на таких адвокатов, которые тебе и не снились.
– Я знаю.
– И всё равно?
– Да.
Он смотрел на меня. Долго. Потом отвернулся к окну. За стеклом горели фонари вдоль дорожки – те самые, кованые, с матовыми плафонами. «Дом должен светиться. Чтобы дети видели – отец построил.»
– Я любил тебя, Регин, – сказал он в окно. – По-настоящему. Только тебя. Одну из всех.
– Я знаю, – сказала я. – Я тоже тебя любила. Вот это и есть самое страшное.
Я взяла сумку. Пошла к двери.
В коридоре стояла Мирослава. Двенадцать лет. В шортах и футболке, босиком на холодном паркете. Волосы собраны в хвост. Наушники на шее – видимо, услышала наши голоса, сняла.
– Мам, – сказала она тихо. – Я слышала. Про детей. Про Эльзу. Про всё.
Я посмотрела на дочь. На её лоб – его. На уши – его. На глаза – мои. Только мои.
– Пойдём к тебе.
– Это правда? Всё, что ты говорила?
– Да.
Мирослава сглотнула. Посмотрела мимо меня – в кабинет, где Максим стоял у окна спиной к нам.
– Пап, – сказала она.
Он обернулся.
– Мирочка, ты не так поняла, я тебе всё объясню.
Она смотрела на него секунды три. Потом надела наушники обратно и ушла к себе.
Я слышала – он уже звонил. Голос жёсткий, деловой: «Мне нужен семейный адвокат. Лучший в Москве. Завтра утром. Да, срочно.»
* * *
Прошло два месяца. Максим не съехал – я съехала. Забрала детей к маме в Тулу. Он остался в доме – с фонарями, с ёлками, с пустыми детскими комнатами.
Подал встречный иск на опеку. Три адвоката. Звонит каждый день – не мне, детям. Мирослава не берёт трубку. Матвей берёт, говорит «привет, пап» и молчит. Есения плачет в трубку и просит забрать домой. Василиса спрашивает, когда вернёмся. Ева ещё ничего не понимает.
Суд назначен на июнь. Максим хочет забрать всех пятерых. Говорит – у него дом, деньги, условия. Говорит – мать увезла детей без его согласия. Говорит – он хороший отец.
Он и правда хороший отец. Всем восьмерым.
Эльза забрасывала сообщениями первые две недели. Длинные, на экран. «Региночка, давай поговорим. Я всё объясню. Ты не понимаешь, как это было. Он пришёл, когда мне было тридцать два, ни одного мужика рядом. Я хотела ребёнка до боли. Ты же помнишь, как я плакала у тебя на кухне. А тут он – с решением. Я знаю, что виновата. Но я не хотела тебе навредить. Ты не должна была узнать об этом никогда. Прости. Прости меня, пожалуйста.» Потом голосовые – долгие, со слезами. Потом звонки – по три в день. Я не ответила ни на один. Через неделю она перестала писать и звонить. Тишина.
Восемнадцать лет дружбы. И тишина.
Лариса с Чехова, двенадцать, так и не знает, что я – жена. Думает, Максим разведён. Он ей так сказал.
Я сижу в маминой двушке на пятом этаже. Пятеро детей в двух комнатах. Мама спит на раскладушке на кухне. На подоконнике – камера. Я взяла заказ. Первый за восемь месяцев. Свадьба в местном загсе. Невеста – двадцать три года. Как я когда-то.
Навожу объектив. Жених целует невесту в макушку. Она смеётся.
Я делаю кадр.
Правильно ли я сделала, что ушла от мужа, который любил меня, строил дом, целовал каждое утро пятнадцать лет – но за моей спиной собирал свой «род» по чужим женщинам, как проект? Или смогли бы вы остаться ради пятерых детей, ради Флоренции, ради чая с жасмином по субботам?