Глухо ударил выстрел — девятнадцатилетний Алексей Пешков только что самым решительным образом попытался поставить точку в собственной жизни.
Старый револьвер, купленный за три рубля на толкучке, дернулся в руке, пуля пробила легкое насквозь и застряла под кожей спины. Пахло горелым ватным пальто, от выстрела в упор вспыхнул воротник, и будущий великий пролетарский писатель рухнул на снег у Федоровского оврага, неподалеку от реки Казанки. Через мгновение страшная, обжигающая боль вернула его в действительность, и это было самое жестокое пробуждение в его жизни: он промахнулся.
За неделю до этого декабрьского вечера 1887 года Алексей получил из дома письмо, сообщавшее о том, что не стало его бабушки Акулины Ивановны, которая была последней живой нитью, соединяющей с детством и домом.
Работа в булочной, адский труд по восемнадцать часов в сутки выматывала до того, что не оставалось сил ни читать, ни думать. Долгожданное поступление в Казанский университет, на которое он так надеялся, не состоялось: с двумя классами церковно-приходской школы ему даже экзамены не позволили сдать.
Всё, во что он верил, юноша, последние месяцы, рассыпалось в труху. Ещё недавно, по ночам, после смены, он пробирался в заднюю комнату бакалейной лавки Андрея Степановича Деренкова — купца первой гильдии, сына крепостного крестьянина, который сумел выбиться в люди и при этом остался революционером-народником.
Там, при свете керосиновой лампы, среди мешков с крупой и ящиков с воблой, собирались разночинцы. Читали вслух запрещённые брошюры. Пешков, затаив дыхание, ловил каждое слово, а потом сам вступал в споры, пытаясь доказать, что мужик не выдержит, что надо не ходить в народ, а поднимать его сразу, топором. Спорил горячо, с одышкой, размахивая длинными руками, но старшие товарищи лишь снисходительно улыбались: юн ещё, мальчишка.
Вскоре кружок разогнали: одного схватили, другого выслали, Деренков ходил мрачнее тучи, а книги — кто сжёг, кто закопал в огороде. Несколько дней подряд, закончив ночную смену, Алексей, не раздеваясь, падал на жёсткую, прогнувшуюся койку в крошечной каморке при пекарне — там, где за тонкой перегородкой храпели двое подмастерьев, смотрел в низкий, закопчённый потолок сухими, воспалёнными глазами.
«Зачем жить? — спрашивал он себя. — Учиться нельзя. Работать на износ — смысла нет. Любить — не любят. Ни одного дела, где ты нужен. Ни одного человека, кому ты не безразличен».
Депрессия подсказала решение: на сэкономленные медяки Пешков купил на базаре старый револьвер, заряженный тремя или четырьмя патронами — ненадёжное оружие, но другого не было, отправился в баню, вымылся с мылом, переоделся в чистое, привёл в порядок документы — не хотел, чтобы его хоронили как безвестного бродягу.
Потом раздобыл где-то анатомический атлас Гиртля, долго рассматривал на картинках схему грудной клетки, прикидывал пути, словно заправский хирург. Наконец достал перо и бумагу и написал короткую записку. Её до сих пор вспоминают все, кто пишет о жизни Горького: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой чёрт сидел во мне всё последнее время».
Закончив писать этот нелепый, глумливый текст, вышел на пустырь у Фёдоровского монастыря и приставил холодный, тяжёлый ствол к груди. К счастью, прямо у оврага оказался монастырский сторож, татарин по имени Мустафа Юнусов — невысокий коренастый мужик, который не постеснялся подойти к юноше, укутал его в свой тулуп и на извозчике довёз до земской больницы на Грузинской улице.
Дежурный хирург Иван Петрович Плюшков долго сомневался, делать ли операцию: состояние пациента было настолько тяжёлым, но ассистент Плюшкова, молодой врач Александр Никанорович Голубев, настоял на операции.
Пулю извлекли, зашили рану, но это было только начало кошмара. Не успел Алексей прийти в себя после наркоза, как обнаружилось, что рядом с его койкой на прикроватной тумбочке стоит банка с хлоргидратом. В каком-то безумном, не поддающемся рациональному объяснению, забытьи он успел хватануть раздражающей жидкости.
Его снова спасли: промывание желудка, новые мучения, новый позор. Кто-то из пришедших навестить друзей презрительно бросил: «Дурак!» И это слово, пожалуй, помогло больше, чем любые утешения — стало по-настоящему стыдно.
По законам Российской империи самоубийцу хоронили без отпевания, за оградой кладбища, а покушавшегося — отлучали от церкви. Казанская духовная консистория, получив извещение о происшествии, долго не думала: за попытку и отказ от покаяния (Пешков наотрез не желал каяться ни перед священником, ни перед следователем) приговор гласил: отлучить Алексея Максимовича Пешкова от Святого Причастия на семь лет.
Через девять дней, двадцать первого декабря, едва оклемавшись и всё ещё припадая на левый бок, Алексей потребовал выписки, а вскоре вернулся к тяжёлой работе в пекарне.
Там его и ждала Мария Степановна Деренкова — вернее, она его никогда и не ждала, девушка, из-за неразделённой любви к которой (по крайней мере, так задним числом объяснила его попытку самоубийства добрая половина казанских сплетников) будущий буревестник революции стрелялся.
Маша Деренкова родилась в 1866 году и была дочерью бывшего крепостного крестьянина из Казанской губернии, сумевшего дать детям образование. Машенька была младшей сестрой хозяина лавки, в которой трудился Пешков.
Девушка окончила Ксенинскую женскую гимназию, затем двухгодичный курс в Повивальном институте при Императорском Казанском университете — серьёзная, начитанная девушка, прекрасно понимавшая цену слову и книге. Все эти шумные, горячие мальчики, которые собирались по ночам у её брата, чтобы взахлёб спорить о Бокле и Дарвине, о правах человека и грядущих революциях, были для неё, скорее назойливыми детьми, чем потенциальными кавалерами.
Её сердце уже было занято совсем другим человеком — Михаилом Антоновичем Ромасем, убеждённым народником, прошедшим долгую и тяжелейшую якутскую ссылку. Вернувшись из Сибири в 1885-м, он поселился в Казани и стал центром притяжения для всей передовой молодёжи.
Огромный, медвежьей стати человек в легендарной куртке из «чертовой кожи», с широким лбом и жёсткой, упрямой щетиной коротко стриженных волос. Когда этот суровый, видавший виды борец обращал свой взор на Марию, девушка, по воспоминаниям самого Горького, расцветала: «Приезжала из города Мария Деренкова, но я уже не нашёл в её взгляде того, что смущало меня, — глаза её показались мне глазами девушки, которая счастлива сознанием своей миловидности и рада, что за нею ухаживает большой, бородатый человек».
Как было Пешкову, почти мальчишке, тягаться с этим гигантом? И всё же нельзя сказать, что Алексей решил свести счеты с жизнью из-за неразделенной любви, тут все наложилось одно на другое: экзистенциальный кризис, так сказать.
Мария Деренкова вышла в 1888 году за Михаила Ромася замуж, но брак их продлился недолго: перед очередной ссылкой мужа она с ним развелась, пережив глубокую личную драму, о которой не любила говорить даже спустя годы.
Маша уехала в Башкирию, в глухое, затерянное среди лесов и холмов село Макарово Стерлитамакского уезда. Там, за тридцать вёрст от города, на краю обитаемого мира, она почти тридцать лет проработала земским фельдшером и акушеркой. На сотни вёрст не было ни аптеки, ни врача, она была единственной надеждой для десятков деревень, где люди (отчаянная нищета) умирали от самых простых болезней.
Мария носила на руках тяжёло больных детей, принимала роды, в простых крестьянских избах, делала сложные перевязки и лечила от воспаления лёгких, почти не используя лекарств. Крестьяне округи почитали ее как святую.
В 1929 году уже немолодой женщине присудили звание Героя Труда, а она… не поехала в столицу за наградой — у неё был больной ребёнок на дальних выселках. Грамоту за Деренкову получила соседка.
Алексей Пешков, взявший псевдоним «Максим Горький», превратился в величину всероссийского масштаба, пережил славу, падения, ссылки, женщины рядом менялись как декорации. Он путешествовал по Европе, был одинаково вхож и к Ленину, и к французским социалистам.
О Марии писатель помнил всегда. Через десятилетия, уже седым и уставшим, он затеял долгую, почти детективную переписку с башкирскими властями. В каждом письме расспрашивал о той, что когда-то кипятила для него самовары.
Ему ответили. Один из местных работников со всеми подробностями описал ему последние годы жизни Маши: как она работала фельдшером в Макарове, как её уважали, как три года назад получила звание Героя Труда, как умерла 19 ноября 1931 года в полном одиночестве в своей казённой квартирке при амбулатории.
Когда Горький дочитал это письмо, он долго сидел в кресле, молчал, снял очки и заплакал. Такая ирония судьбы: он промахнулся из ржавого револьвера в 19 лет и прожил жизнь, полную громких скандалов, громких слов и громких побед, а та, из-за которой (как он сам себя когда-то уверил) случилась глупая попытка, выбрала тяжёлый, каждодневный, неблагодарный труд в далёкой башкирской глуши.
О чем в тот миг думал Горький, великий певец бунта? Уж не о том ли, что в деятельной любви к одному больному ребенку иногда больше человечности, чем в тысяче призывов к счастью всего человечества.
Андрея Степановича Деренкова, брата Марии, бесконечно честного и оставшегося верным идеалам юности, Горький, изрядно подзабывший о многих людях из своего прошлого, не забыл: уже в советские годы он выхлопотал для друга персональную пенсию. «Если можно — вознаградите человека за хорошее, что он делал, за плохое его уже наказали», — написал он властям.
Выстрел, не ставший смертельным в девятнадцать лет, доконал Горького полвека спустя, хотя простреленное легкое мучило писателя всю жизнь, давало о себе знать при каждой простуде, при каждой затяжной болезни (у Горького был туберкулез, от которого угасла совсем молодой мать Алексей Максимовича).
Спасибо за лайки!