Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
НУАР-NOIR

Пять углов. Три звезды. Один экс-битл. Ноль ответов.

Представьте, что Нью-Йорк — это не город, а старый, испещрённый записями пергамент. Каждый слой краски на кирпичной стене, каждый вывеска на углу, каждый отголосок саксофона из подвального джаз-клуба — это текст. А каждый фильм, претендующий на то, чтобы его «рассказать», — это попытка прочесть эту многослойную, переписанную рукопись, не стерев при этом предыдущие записи. Фильм «Пять углов» 1987 года — одна из таких попыток, но уникальность её в том, что она осознаёт себя именно палимпсестом. Это не просто история о Бронксе 1964 года; это история о том, как Нью-Йорк уже тогда, в поздние 80-е, существовал в массовом сознании как набор культурных кодов — от меланхоличной «мелодии» Вуди Аллена до хлёсткого гротеска будущего Тарантино. Картина становится точкой пересечения, «пятью углами» не только географическими, но и художественными, где сталкиваются ирония и насилие, пацифизм и абсурд, миф и реальность, создавая трещину, через которую видно самое интересное: процесс мифологизации горо
НУАР-NOIR | Дзен
-2
-3
-4

Представьте, что Нью-Йорк — это не город, а старый, испещрённый записями пергамент. Каждый слой краски на кирпичной стене, каждый вывеска на углу, каждый отголосок саксофона из подвального джаз-клуба — это текст. А каждый фильм, претендующий на то, чтобы его «рассказать», — это попытка прочесть эту многослойную, переписанную рукопись, не стерев при этом предыдущие записи. Фильм «Пять углов» 1987 года — одна из таких попыток, но уникальность её в том, что она осознаёт себя именно палимпсестом. Это не просто история о Бронксе 1964 года; это история о том, как Нью-Йорк уже тогда, в поздние 80-е, существовал в массовом сознании как набор культурных кодов — от меланхоличной «мелодии» Вуди Аллена до хлёсткого гротеска будущего Тарантино. Картина становится точкой пересечения, «пятью углами» не только географическими, но и художественными, где сталкиваются ирония и насилие, пацифизм и абсурд, миф и реальность, создавая трещину, через которую видно самое интересное: процесс мифологизации города ещё до того, как он стал окончательным клише.

-5
-6
-7

Это кино — призрак, появившийся на стыке эпох. Снятый в 1987-м, он оглядывается на 1964-й, но смотрит на него глазами, уже воспитанными «андеграундным» Нью-Йорком 70-х, комедиями Аллена 80-х и ещё не рождённой, но уже витающей в воздухе эстетикой кинематографического бунтарства, которую через несколько лет воплотит Квентин Тарантино. Фильм, спродюсированный экс-битлом Джорджем Харрисоном и собравший на своей площадке будущих звёзд (Джоди Фостер, Тима Роббинса, Джона Туртурро), сам по себе является культурной капсулой. Но её содержимое — не застывшая реальность Бронкса, а уже готовый, отрефлексированный художественный конструкт. Режиссёр Тони Бил и сценарист Джон Патрик Шэнли строят не документальную реконструкцию, а гиперреальность, по Бодрийяру — симулякр, который замещает собой подлинную историю места. «Пять углов» как район — реальность, но «Пять углов» как фильм — это уже миф, собранный из осколков других мифов.

-8
-9

Первый и самый очевидный слой этого палимпсеста — «Вуди Аллен, но…». Знаменитая «мелодия Нью-Йорка», о которой мы говорили не раз — это мелодия нео-ноура, интеллектуальной грусти, диалогов на фоне пожарных лестниц и сложных отношений с городом-ловушкой. У Аллена Нью-Йорк — это прежде всего Манхэттен: камерный, невротичный, салонный. «Пять углов» переносят эту «мелодию» в Бронкс — пространство более грубое, социально нагруженное, маргинальное. Но вместо того чтобы играть её в миноре, фильм периодически сбивается на панк-роковый диссонанс. Алленовская ирония здесь не над собой и своими неврозами, а над ситуацией, над абсурдом насилия, над пафосом «гражданских миссий». Пацифист Гарри, отправляющийся на юг, — это, возможно, самый алленовский персонаж: идеалист, чьи идеи обречены на столкновение с жестокой, неироничной реальностью (отсылка к «Миссисипи в огне» лишь подчёркивает этот трагичный контраст). Но в мире «Пяти углов» его история не получает права на чистый трагизм; она растворена в гротесковой ткани происходящего, где рядом с ним действует Хайнц, чьи ухаживания «похожи на пляски озабоченного орангутанга».

-10

И здесь мы нащупываем второй, проступающий слой — тарантиновский, вернее, прото-тарантиновский. За семь лет до «Криминального чтива» «Пять углов» играет с похожими приёмами: разорванная, нелинейная (в восприятии) повествовательная структура, где истории кажутся несвязанными, чтобы позже сцепиться в неожиданном узле; диалоги, которые являются не движком сюжета, а самодостаточными номерами, концентрацией абсурдного юмора; внезапные всплески насилия, лишённые голливудского пафоса. Вспомним полицейских, рассуждающих об убийстве пингвина эскимосами в Бронксе. Это чистейшей воды Тарантино до Тарантино: разговор ни о чём, который говорит обо всём — о культурных стереотипах, о провинциальности мышления даже в большом городе, о сюрреализме повседневной полицейской рутины. Сцена — маленький шедевр нуарной иронии, где смешное не отменяет лежащую в основе тревогу.

-11

Но ключевое отличие — и главная культурологическая ценность фильма — в тональности. Если у Тарантино насилие часто эстетизируется, становится стилистическим жестом, танцем, то в «Пяти углах» оно некрасиво, нелепо и приземлённо. История Хайнца и Линды — не романтическая история маньяка, а жалкая и пугающая патология. В ней нет «крутости». Это приближает фильм не к постмодернистской игре Тарантино, а к более грязной, социальной традиции, к тому же Скорсезе, «Банды Нью-Йорка» которого упоминаются в нашем прошлом материале. Однако «Пять углов» лишён эпического размаха Скорсезе. Это «Скорсезе в миниатюре», рассмотренный под микроскопом алленовской иронии. Получается гибрид: социальная драма, которая стесняется своей серьёзности, и чёрная комедия, которая помнит о реальной боли.

-12
-13

Именно в этой гибридности и рождается главный миф, который конструирует фильм, — миф о «негероическом» Нью-Йорке. Америка 60-х в массовой культуре — это часто эпоха героев: борцов за гражданские права, хиппи, революционеров. Бронкс же в «Пяти углах» населён антигероями, неудачниками, людьми, чьи жесты тщетны. Пацифист Гарри обречён. Хайнц обречён. Их матери, живущие с фотографией Синатры на стене вместо семейных реликвий, обречены. Даже загадочные лучники, стреляющие из темноты, — не романтические мстители, а скорее призраки, элемент городского фольклора, который невозможно рационально объяснить. «То ли это были "ангелы" Бронкса, то ли просто оказавшиеся в нужном месте, в нужное время персонажи». Этот отказ от однозначности — ключевой момент. Фильм не даёт нам удобных мифов о справедливости или романтики уличной жизни. Он предлагает миф о запутанности, где нет ясного зла и добра, а есть лишь сложное переплетение обстоятельств, глупости, страха и редких проблесков чего-то человеческого.

-14

Здесь стоит обратиться к продюсерской роли Джорджа Харрисона. Бывший битл, искавший в то время новые формы духовного и художественного высказывания, словно привнёс в проект дух спиритуального поиска в мире абсурда. Его участие — не просто звезда для афиши. Это метка определённого настроения: поиск смысла (будь то в пацифизме, в иллюзиях, в любви) в мире, где все смыслы постоянно ускользают, оборачиваются фарсом или стрелой, выпущенной из лука неизвестно кем. Музыкальный гений, прошедший путь от массовой истерии до медитативных практик, Харрисон, возможно, увидел в этой истории об Бронксе аллегорию более общего свойства: как сохранить человечность в хаотическом, часто жестоком мире? Ответа фильм не даёт. Он лишь фиксирует сам вопрос, облекая его не в проповедь, а в череду трагикомических виньеток.

-15

Особое место занимает тема иллюзий и побега от реальности. Мать Хайнца, живущая в мире, где Фрэнк Синатра — член семьи, — это самый яркий символ. Её мир выстроен из обломков поп-культуры, которая заменяет собой личную историю. Это прямой предшественник будущих тарантиновских персонажей, чья идентичность целиком собрана из цитат и отсылок к фильмам и музыке. Но в «Пяти углах» этот побег показан не как «крутая» эрудиция, а как форма психологической защиты, трагическая и необходимая. Призыв «проснуться», адресованный ей, — это центральный нерв фильма. Можно ли и нужно ли «просыпаться» в мире, где реальность — это Бронкс 1964-го с его насилием, несправедливостью и абсурдом? Или иллюзия — единственно возможный способ выживания? Фильм колеблется между этими полюсами, не становясь на сторону ни одного.

-16
-17

Именно эта амбивалентность делает «Пять углов» таким современным и важным для культурологического анализа. Он стоит на пороге эпохи постмодерна, когда большие нарративы (о прогрессе, о победе добра, о героизме) начали давать трещину. Он уже не верит в пафос классической социальной драмы, но ещё не погрузился в тотальную игру и цитирование, как это сделает Тарантино. Он находится в промежуточном, рефлексирующем состоянии. Он одновременно продукт и критик мифологии Нью-Йорка. Он использует узнаваемые коды — «криминальный бэкграунд», «нуарных копов», «уличную романтику» — но тут же их деконструирует, показывая их несостоятельность, искусственность.

-18
-19

В конечном счёте, «Пять углов» — это эссе о том, как создаётся городской миф. Фильм показывает, что миф — это не ложь, а сложная ткань, сплетённая из реальных улиц, кинематографических клише, личных трагедий и коллективных галлюцинаций. Бронкс в нём — не просто локация, а ментальное пространство, где сталкиваются дух времени (гражданские права, послевоенная травма), веяния поп-культуры (Синатра, битлы) и вечные человеческие драмы. Картина становится зеркалом, в котором Нью-Йорк конца 80-х смотрит на себя двадцатилетней давности, пытаясь понять, кем он стал. И видит не ясную линию развития, а палимпсест — текст, написанный поверх других текстов, где алленовская ирония, тарантиновский гротеск и скорсезовский реализм ещё не разделились, а существуют в едином, дышащем, противоречивом целом.

-20
-21
-22

Таким образом, значение «Пяти углов» выходит далеко за рамки любопытного артефакта с молодыми звёздами в кадре. Это ключевой текст-мост, культурный гибрид, который демонстрирует, как в недрах одного, казалось бы, маргинального фильма могут вызревать языки целых эпох кинематографа. Он напоминает нам, что любая попытка рассказать «правду» о месте — это всегда создание новой мифологии. И самая честная мифология — та, которая осознаёт свою собственную искусственность, свою сборность из чужих голосов и стилей, но при этом умудряется найти в этом какофонии свою собственную, странную и пронзительную, «мелодию Нью-Йорка». Мелодию, в которой слышны и джазовый саксофон неврозов Аллена, и грохот будущих тарантиновских автоматов, и тихий, безнадёжный шёпот человека, пытающегося сохранить себя на перекрёстке пяти углов, под перекрёстным огнем истории, культуры и абсурда.

-23
-24
-25
-26
-27
-28
-29
-30
-31

-32
-33
-34
-35
-36