Все главы здесь
Глава 106
Настя, дрожа, помогла — вместе они аккуратно забрали девчушку. Настенька запищала было, но быстро успокоилась, будто поняла, что ее уносят от беды.
Лиза не сопротивлялась. Она вдруг вся обмякла, будто из нее вынули все кости, и позволила уложить себя на печь. Глаза ее были открыты, но смотрели куда-то мимо, в пустоту, а губы продолжали шептать:
— Ить Катенька, дочка моя родныя… голодныя… совсема. Исть надоть… исть… Катенька голодныя!
Бабка Лукерья перекрестилась и начала читать — негромко, напевно, покачиваясь, как над больным ребенком:
— Господи Милостивай, Вседержителю,
не остави рабу Твою в омрачении,
укрое разум яе тишиною,
успокой сердце яе истомленныя,
отведи морок, отгони тьму,
дай свет в очи, покой в мысли,
силу душе и кротость телу.
Она читала долго, повторяя слова, будто укладывала ими Лизу спать. И бедная баба вскоре уснула: глаза ее закрылись, губы остановились.
А бабка взяла приготовленный отвар — пахло полынью, зверобоем и еще чем-то горьким — и обильно побрызгала Катину постель, потом перекрестила троекратно.
— Чтоба беда не держаласи, — пробормотала она. — Чтоба отпустило, и усем токма шастье было у этом самом месте. Господь Вседержитель, смилуйси над нами, грешнымя, малыми да теми, кто ужо давно жисть живеть.
После этого бабка сняла платок, тяжело легла на ту самую кровать и отвернулась к стене.
Через время Степан вошел в хату тихо, почти неслышно, будто боялся потревожить сам воздух. Он сразу увидел Лизу на печи, бабку Лукерью, лежащую на Катиной постели, Настю с ребенком на руках — и остановился у порога, не зная, куда себя деть.
Настя, заметив его, сразу подошла. Лицо у нее было бледное, уставшее, но голос — ровный, заботливый, будто она силой держала себя в руках.
— Иди, Степа… — сказала она негромко. — Иди к деду у хату. Отдохни хоть чутка. Севодни мы самя с Аксиньей управимси. Поспи малость. А коль исть хошь…
Степан быстро затряс головой и отер рукавом лицо, он хотел было что-то сказать, но слов не нашлось. Только кивнул — раз, коротко, послушно, как делают люди, у которых внутри все уже выжжено и спорить нет сил. Развернулся и вышел, прикрыв за собой дверь.
Ночью пошел дождь. Не сразу — сначала тихо, редкими, тяжелыми, громкими каплями. А потом полил всерьез, ровно, густо, надолго. Он шел без ветра, без грома, просто падал и падал, монотонно, настойчиво, до самого утра.
Вода стучала по крыше, стекала с крыльца, впитывалась в землю, и казалось, будто сама земля плачет — не рывком, не криком, а долгими, терпеливыми слезами. Будто и она знала: сегодня проводили навсегда.
В ту первую ночь без матери дети были беспокойны. Лишь Аксиньина Глаша спала — тихо, ровно, а Тихон и Настенька кричали. Не разом, не громко — а по очереди, вздрагивая, всхлипывая, будто что-то звало их из темноты и не давало покоя.
Настя и Аксинья поднимались бесчисленное количество раз, брали их на руки, качали, шептали, прикладывали к груди, но тревога не отпускала. Крики были не от голода — от боли ли, иль еше чего.
И дождь шел. Шел и шел. И ночь не хотела кончаться.
К утру же стал редеть, будто и сам устал плакать. Капли уже не били в крышу, не шлепались тяжело в лужи, а срывались тихо, по одной, словно кто-то осторожно перебирал воду пальцами. Воздух похолодел, потянуло сырой свежестью, и в этой тишине вдруг заметно стало — дождь меняется.
Сначала между каплями мелькнули редкие мокрые хлопья. Они падали неуверенно, тут же таяли, прилипали к земле, к потемневшим доскам, к пожухлой траве, будто не решались остаться. Потом хлопьев стало больше. Дождь совсем отступил, и с неба посыпался снег — сперва тяжелый, липкий, а следом уже другой: крупный, мягкий, пушистый, как будто зима наконец сказала свое слово.
К утру все вокруг переменилось. Двор стоял белый, тихий, словно укрытый белым одеялом. На крыши хат легли ровные шапки, следы у крыльца исчезли, кусты пригнулись под нежной тяжестью. Лес за приютом притих, березы стояли в серебре, осины — в белых платках, а темные ели держали снег на лапах, не давая ему падать.
Мир стал тише, чище, строже.
Будто ночь все забрала с собой: слезы, крики, боль — и оставила взамен это первое снежное покрывало, холодное и торжественное в своей красоте.
К утру дети наконец стихли. Не сразу — будто волна за волной уходила тревога, сначала редели всхлипы, потом Настенька лишь вздрагивала во сне, Тишка чуть всхрапывал, как настоящий мужичок, судорожно втягивая воздух, и только под самый рассвет в хате стало по-настоящему тихо. Тишина эта была не мирная — усталая, вымоленная.
Настя и Аксинья держались до последнего. Сидели рядом, менялись, вставали по очереди, шептали, качали, прикладывали, прижимали к себе маленькие горячие тельца. А когда небо за окном посерело и первый свет скользнул по стенам, обе вдруг осели — словно кто-то разом вынул из них все силы. Повалились как подкошенные: Аксинья — прямо на лавку, не сняв даже платок, Настя — на кровать, рядом с детьми, поджав ноги, почти уткнувшись лбом в колени. Уснули сразу, без снов, без мыслей.
Лиза же спала крепко, тяжело, ровно, с глубоким дыханием. Проснулась она, когда в хате уже посветлело, и долго лежала, глядя в потолок, не понимая, где она и как тут оказалась. Печь была теплая, знакомая, но не своя. Стены — чужие. И тишина вокруг — не та, что бывает дома.
Она села, огляделась, машинально поправила сарафан, и тихо, почти удивленно пробормотала:
— А я… иде ж енто? Ковой хата-то?
Память не спешила возвращаться. Не было ни дороги, ни лодок, ни кладбища, ни ночного крика. Ничего. Только смутная тяжесть в груди, будто там лежал камень, и от него ни вдохнуть, ни выдохнуть как следует.
Лиза медленно спустилась с печи, постояла, прислушиваясь к себе, к дому, к чужому дыханию на кровати, — и все еще не понимала, почему сердце ноет так, словно потеряло что-то самое дорогое, а разум упрямо молчит.
И вдруг — будто ударило. Не постепенно, не исподволь, а разом, как если бы сорвали с глаз плотную повязку, и свет ударил больно, будто острым ножом. И пошли слезы…
Перед Лизой встала Катя — не живая, не больная, а та, последняя: холодная, тихая, с тем странным покоем на лице, который бывает только у мертвых. Следом — темная дорога, лодка, тяжелая вода под веслами, лица, много, скорбные, молчаливые. Земля. Могила. Комья, глухо падающие на крышку. И ее собственный крик — тот, что не выходит из памяти, а если уходит, то возвращается снова и снова.
А потом — слова Лукерьи. Резкие, короткие, запретные: «Усему свое время».
Лиза схватилась за грудь, будто там что-то оборвалось. Колени подогнулись, и она медленно осела прямо на пол. Теперь она помнила все. И роды, и болезнь, и смерть дочери, и похороны.
И то, как бабка запретила ей сказать Степану правду. И как она, Лиза, кивнула не потому, что согласилась, а потому, что сил спорить уже не было.
спасибо моим читателям за донаты — ваша поддержка вдохновляет и наполняет меня радостью ❤️
Можно здесь
Продолжение
Татьяна Алимова