Звук ключа, хлопок двери. Артём вернулся от отца.
– Есть будешь? – крикнула я из кухни.
– А что у тебя?
– Пельмени.
– Из магазина?
– Из магазина. А что?
Он разувался в прихожей. Куртку кинул на табурет. Раньше вешал на крючок.
– Папа говорит, ты на еде экономишь. Жадная.
Чайник щёлкнул. Я стояла у плиты и слышала, как в ушах бухает. Слово «жадная» прошло через коридор, через дверной проём и легло на меня.
– Папа теперь знает, на чём я экономлю?
– Он просто сказал.
Вот и сказал.
Развелись мы восемь лет назад. Артёму было пять. Костя уехал в соседний город с новой женщиной, раз в полгода звонил, дарил сыну машинки не по возрасту – когда мальчику стукнуло десять, он прислал радиоуправляемую, для трёхлетки. Я всегда говорила: «Это от папы». Никогда не говорила: «Видишь, он тебя не понимает». Мне казалось, так правильно. Пусть у ребёнка будет образ отца.
А в сентябре Костя вернулся. Вторая жена его выгнала, он переехал к своей матери. Нина Петровна живёт через дорогу, в соседней пятиэтажке. И вспомнил, что у него сын. Позвонил мне: «Хочу с Артёмом общаться. По выходным пусть ко мне приходит».
Я не возразила. Мальчику тринадцать, ему нужен отец. Так все говорят. Так я сама себе говорила.
Первые выходные – Артём вернулся весёлый, с новым чехлом на телефон. Вторые – с рассказом про кафе, куда «только мы с папой ходим». Третьи – с вопросом, почему у меня машина старая, а у папы новая. Сегодня – шестнадцатое воскресенье. Шестнадцать суббот я собираю ему рюкзак, шестнадцать воскресений открываю дверь и жду, каким он придёт.
Каждый раз – на полградуса холоднее.
– Сядь поешь.
– Я у бабушки ел.
– А чаю?
– Не хочу.
Он ушёл в комнату. Дверь за собой закрыл. Раньше не закрывал.
Я села на кухне одна. Пельмени в тарелке остывали, схватывались бледной плёнкой. На холодильнике висела фотография из роддома – я в халате, он в пелёнке, мне тридцать лет, лицо круглое, уставшее, счастливое. Магнит я недавно поменяла, старый треснул, новый – зелёный, в форме огурца. Фотографию оставила.
Встала, постучала в его дверь.
– Артём.
– Что?
– Открой на минуту.
– Я уроки делаю.
Не делал он уроков. Я слышала, как щёлкает джойстик.
– Артём, если папа рассказывает тебе про меня, что я жадная, – это нечестно. Он восемь лет жил отдельно. Он не видел, как я тебе кроссовки покупаю.
– Он тебя знал.
– Он меня знал пять лет. Восемь лет он меня не видел. И все эти восемь лет тебя растила я одна.
Молчание. Потом дверь чуть приоткрылась – щель в два пальца.
– Мам, ну не начинай.
– Я заканчиваю. Я один раз говорю. Больше не хочу про это слышать. Ни «жадная», ни «скупая», ни какая она там.
– Он просто сказал.
Щель захлопнулась. Я постояла, глядя на дверь. Потом взяла телефон. Нашла Костю в контактах. Набрала. Сбросила. Не сейчас. Но скоро. Он услышит.
Я вернулась на кухню. Съела холодные пельмени.
В голове крутилось: «Он меня знал». Артёму тринадцать. Костя ушёл, когда ему было пять. Восемь лет он меня не видел. Не звонил. Не спрашивал, как я живу. А теперь пришёл и говорит сыну, какая я жадная. Откуда он знает? Он меня не знает уже восемь лет. Как будто мы всё это время были где-то рядом.
Не были.
Я помыла тарелку, поставила на сушилку. Подровняла магнит на фотографии. Тридцать лет – это я. Пелёнка – это он. А Костя теперь – где-то между. Вернулся.
Неделю мы не разговаривали о папе. В пятницу Артём собрался за пять минут. Вышел в толстовке – широкой, серой, с капюшоном.
– Чья толстовка?
– Папина. Он дал.
– Большая.
– Ничего.
Хлопнул дверью. На лестнице уже слышались шаги через ступеньку – он бежал.
***
Шестнадцать суббот подряд.
Я считала. Я же математик, я не могу не считать.
Первая – принёс чехол, показал, гордился. Пятая – назвал мою картошку в мундире «ужасом». Десятая – не пришёл к ужину, остался у отца, позвонил в десять вечера: «Мам, я ночую, пока». Я не спала. Он вернулся в воскресенье в обед, я ему ничего не сказала. Сдержалась.
В середине ноября позвонила классная.
– Ольга Николаевна, мы можем поговорить про Артёма?
Классная у него – Светлана Васильевна, историк. Мы с ней ровесницы, сидим в одной учительской.
– Света, что случилось?
– Его сложно узнать. На английском грубит. На моей истории – молчит, как будто его нет. Две двойки за неделю.
У Артёма не было двоек. За всю школьную жизнь, включая первый класс, – ни одной. Тройки случались, редко. По английскому – всегда пять.
– Света, ты серьёзно?
– Серьёзно. И это не лень. Это как будто он мстит.
Кому мстит. Кому.
Я пришла домой, открыла электронный дневник. Две двойки за неделю. За месяц – четыре тройки, две двойки, ни одной пятёрки. У сына, который в ноябре прошлого года получил грамоту «Ученик года».
Он сидел на диване в толстовке. В той же, отцовской. Не снимал её уже вторую неделю – приходил из школы, не переодевался, ужинал, ложился спать и утром в ней же в школу.
– Артём, покажи дневник.
– Там всё в электронном есть.
– Покажи тетрадь. По математике.
– Она в рюкзаке.
– Достань.
Он медленно поднялся. Открыл рюкзак. Тетрадь – с загнутыми углами, обложка оторвана. Я её сама обклеивала в августе. Три года назад Артём сам подписывал на компьютере красивые обложки, распечатывал, обводил фломастером. Сейчас – просто драная.
Открыла. Последняя работа. Тройка. Тема простая – квадратные уравнения. У меня в седьмом классе с ней справлялись все.
– Что это?
– Тройка.
– Я вижу. Почему?
– Не успел.
– Артём, у тебя квадратное уравнение через дискриминант считается за две минуты.
– Ну не успел.
– Ты ему в рот смотришь.
Вырвалось. Я не хотела. Но вырвалось.
Он поднял глаза – исподлобья. Точный взгляд отца. У Кости такой взгляд был, когда я спрашивала про командировки, а у него в кармане чужие духи.
– Чего?
– Ничего. Иди уроки делай.
– Я сделал.
– Делай ещё.
Он ушёл. Хлопнул дверью. Я села на стул у кухонного стола, взяла телефон. Искала Костю в контактах. У меня он записан – «Константин, бывш». Давно не звонила.
Нажала.
– Да.
– Костя, это я.
– Я вижу. Что хотела?
Голос у него мягкий, бархатный. У него всегда так – когда он чувствует, что пришёл его момент. Он любит эти моменты.
– Верни мне моего ребёнка.
Пауза. И – смех. Короткий.
– Оль, он твой. Я его не забирал. Он ко мне сам ходит.
– Он ко мне приходит чужим. Он сегодня мне сказал «не успел» про задачу, которую мы в пятом классе решали вместе.
– Ну так я его разгружу. Математика – не главное.
– По всем предметам съехал.
– Оль, он растёт. Ты же учитель, должна знать – подростковый возраст.
– Восемь лет не было никакого подросткового возраста. Три месяца ты в городе – и есть.
Снова смех. Такой, ленивый.
– Оль, ты как будто ревнуешь. Это забавно.
– Я не ревную, Костя. Я боюсь.
– Чего?
– Что ты его сломаешь. И уйдёшь. Как в прошлый раз.
Молчание.
– Знаешь что, Оль. Ты слишком его держала. Он задохнулся с тобой. У меня он живой.
– Живой? У него двойки. Он твою толстовку носит как униформу.
– Это называется «отец есть».
– Это называется «ты ему меня подменяешь».
Костя выдохнул в трубку.
– Разбирайся сама. У тебя же восемь лет был план – быть идеальной матерью. Ну, не вышел. Бывает.
Отключился.
Артём стоял в дверях кухни. Давно. Я не заметила, когда он вышел из комнаты. Толстовка на нём висела, рукава закрывали пальцы. Он смотрел на меня как на чужую.
– Ты с папой говорила?
– Да.
– Зачем?
– Я мать. Я имею право.
– Он не хочет с тобой говорить.
– А с тобой он говорил обо мне? Что говорил?
Артём дёрнул плечом.
– Что ты на него надавила когда-то. И поэтому он ушёл.
Я посмотрела на него. На сына, которому тринадцать, который восемь лет назад стоял босиком у меня на кухне и просил: «Мам, молочка». Я видела в нём Костю. Его отца. Его прищур, его интонацию – все эти чужие взрослые штуки, которые не должны жить в мальчишке.
– Ладно. Иди уроки делать.
Он ушёл.
Я осталась на кухне. Магнит-огурец держал фотографию. Пелёнка и я, круглая, тридцатилетняя. Я протянула руку, поправила угол. Фотография была на месте. А мальчик на ней – нет.
***
Суббота, декабрь. Артём у отца. Я у себя – проверяю тетради седьмого класса, свои тридцать две души.
Звонок в дверь. Наталья – соседка с третьего этажа. Ей шестьдесят два, она одна, муж умер пять лет назад, мы с ней иногда пьём чай. У неё мои запасные ключи лежат в прихожей, в шкатулке. Пять лет назад я оставила – на случай, если Артём вернётся из школы, а я застряну. Ни разу не понадобились. Но лежат.
– Оль, соли дашь? Я борщ затеяла, а соль кончилась.
– Сейчас.
Я пошла на кухню. Наталья за мной, как обычно.
– Артём где?
– У Кости.
– Ну что, освоились они там?
Я дала ей банку соли. Молчу. Она поставила банку на стол и посмотрела на меня.
– Оль, я тебе скажу. Я его вчера видела у подъезда. Он курил.
– Курил?
– Курил. Один. Зашёл в подъезд, увидел меня – спрятал за спину. Не в первый раз, Оль.
Я села на табурет. Наталья стояла.
– Ты уверена?
– Я что, мальчиков с сигаретой от мальчиков без сигареты не отличу? Муж у меня курил. Я их издалека чую.
В этот момент – звук ключа в замке. Мы обе повернулись. Артём. Приехал раньше. Толстовка, рюкзак, капюшон на голове, хотя в доме тепло.
– Привет. Я раньше.
– Привет. Наташа зашла.
– Угу.
Он прошёл мимо нас в комнату. Я встала.
– Артём.
– Что?
– Ты куришь?
Тишина. Он застыл у двери в свою комнату, спиной ко мне.
– Нет.
– Наташа тебя видела.
Он повернулся. Взгляд – опять исподлобья, но теперь горячий.
– А что, ей делать нечего?
– Ты соседке нагрубил?
– Она нагрубила.
Наталья стояла в коридоре и слушала. Она пожилая, она не из тех, кто убегает с поля боя. Она поправила халатик и сказала спокойно:
– Артёмка, я тебя в колыбели видела. Ты не куришь?
– Не курю.
– А у подъезда что делал?
– Воздухом дышал.
– С сигаретой.
– Это чужая была.
Я шагнула к нему.
– Артём, в этой квартире не курят. Никогда. Никто. Если ты начал – мы будем разговаривать.
– Не начинал.
– Тогда докажи. Дай я проверю рюкзак.
– Не дам.
– Почему?
– Потому что ты меня не уважаешь.
Наталья переступила с ноги на ногу.
– Оль, я пойду.
– Подожди, Наташ.
– Я пойду, ты решай.
Не ушла. Сделала шаг в сторону, к двери, но стояла. Слушала.
Артём бросил рюкзак на пол. Расстегнул. Выкинул содержимое.
Тетради. Пенал. Бутылка воды. Чипсы, начатые. Пачка сигарет – белая. Полпачки.
Я смотрела. Он смотрел. Наталья смотрела.
– Ну. Увидела?
– Вижу.
– Довольна?
Голос у него сорвался. Он стоял перед пачкой сигарет, которая лежала на ламинате, и смотрел на меня так, как будто это я её ему подложила.
– Артём, – сказала я очень спокойно. – Это папа тебе дал?
– Нет.
– А кто?
– Сам купил.
– Тебе тринадцать лет, в магазине не продадут.
– Попросил взрослого.
– Какого взрослого?
– Какого нашёл!
Закричал. Первый раз в жизни на меня закричал. Я стояла, и мне казалось, что я где-то сбоку от своей кухни – вижу всё снаружи.
– С тобой жить невозможно. У папы – тихо. У папы не орут. У папы не проверяют рюкзак. А ты меня ненавидишь, и всё тебе не так. Сначала папа плохой, теперь я плохой. Тебе всегда кто-то плохой.
Наталья за моей спиной хмыкнула. Не специально – она и не умеет специально. Просто звук.
А я в этот момент посмотрела на сына и вдруг увидела очень ясно, что он говорит не свои слова. Это всё не его. «У папы тихо», «ненавидишь», «всегда кто-то плохой» – это чужая лексика, это кем-то сверху положенный текст, это не подросток кричит, это подросток озвучивает.
И я сказала:
– Тогда собирайся.
– Что?
– Собирайся. Если у папы тихо – иди к папе. Я тебя не держу.
– Мама.
– Я сказала – собирайся. Возьми зубную щётку и пижаму. Рюкзак уже собран.
Он стоял. Не двигался. Я посмотрела на Наталью.
– Наташ, извини. Бери соль, иди.
– Оль, ты чего.
– Я ничего. Я сказала сыну – если у папы лучше, пусть идёт к папе. Я не буду держать.
– Оль.
– Наташ. Иди.
Наталья взяла банку, пошла. У двери обернулась.
– Оль, ты его не выставляй. Пожалуйста.
– Я не выставляю. Я спрашиваю.
Наталья ушла. Закрылась дверь.
Артём стоял над своей высыпанной кучей. Тетради, пенал, сигареты.
– Мам, – сказал он тихо, – я не пойду.
– Почему?
– Я не хочу.
– Ты же сказал, у папы тихо.
– Я пошутил.
– Ты не пошутил.
Он сел на корточки, собирал тетради. Молча. Я стояла и смотрела сверху. Пачка сигарет осталась на полу.
– Подними, – сказала я. – И выкини.
Поднял. Пошёл к ведру, выкинул. Вернулся.
– Мам.
– Иди уроки делать.
Он пошёл в комнату. Тихо. Не хлопнул на этот раз. Я сидела на табурете и думала: вот и всё, первая открытая дверь. Я сказала «собирайся». Он не собрался. Но теперь он знает, что я могу сказать такое вслух. И я тоже знаю.
Встала. Взяла телефон. Наташа уже ушла, Артём в комнате. Нашла Костю в контактах. «Константин, бывш». Нажала.
– Алло, – его голос ленивый, как всегда.
– Костя, это я.
– Оль? Чего тебе? Артём где? У меня он сегодня должен быть.
– Он дома. И в следующую субботу он к тебе не придёт.
Пауза. Тишина в трубке.
– Ты чего? Ты не имеешь права.
– Имею. Я мать. И пока ты не перестанешь настраивать его против меня – ты его не увидишь.
– Оль, ты дура? Он сам всё видит.
– Он видит то, что ты говоришь. Следующая суббота – дома. Всё.
Я отключилась. Руки дрожали. Я сжала телефон – пластик скрипнул.
Дверь в комнату Артёма была закрыта. Я стояла в коридоре и слышала – тишина. Он слышал. Значит, услышал и это.
***
Январь. Каникулы кончились, началась третья четверть. Первая неделя – три тройки по математике. У меня. По моему предмету. Я видела этот дневник в электронной форме, не говорила ничего, держалась. Обещала себе: без крика, без истерики, только факты.
В пятницу я взяла из его рюкзака тетрадь. Не спрашивая. Открыла на кухне.
Последняя работа – тройка. Я смотрела: пример на сокращение дробей. Артём сократил неправильно. Ошибка пятого класса. Дальше – ещё одна работа. Тройка. Там уравнение – он его бросил на половине.
Две тройки за неделю. По моей математике. От моего сына.
Я положила тетрадь на стол. Встала, подошла к окну. За окном – минус двадцать, серый свет, январь. Руки дрожали. Не от злости. От чего-то другого.
Артём вошёл на кухню. В толстовке, конечно. Отцовской.
– Ма, есть что-нибудь?
– Артём.
– Что?
– Подойди.
Он подошёл. Я показала тетрадь.
– Это что?
Он глянул.
– Тройки.
– Сокращение дробей. Пятый класс. А ты в седьмом.
– Ну.
– Ты не учил?
– Учил.
– Тогда что?
– Ошибся.
– Два раза.
– Ну и что.
– А то, что твоя мать в этой школе ведёт математику. И все знают, чей ты сын. И все спрашивают у меня, что с тобой. И мне надоело отвечать.
– А ты не отвечай.
Я смотрела на него. На сына. На эту толстовку. И меня накрыло.
– Ты хоть понимаешь, что я для тебя сделала? – голос сорвался. – Восемь лет одна. Две работы. Твои кроссовки, твой телефон, твои репетиторы. А ты? Ты в отцовской толстовке ходишь и радуешься, что он тебе «папа»!
– Не кричи!
– Я буду кричать! – я шагнула к нему. – Ты думаешь, ему нужен ты? Ему нужен не ты. Ему нужна возможность сказать про меня гадость. А когда ты ему надоешь – он снова уедет. Как восемь лет назад.
Артём побелел. Губы задрожали. Он сжал кулаки.
– Не смей про папу!
– А что про него сказать? Алкаш? Бабник?
– Замолчи! – закричал он. Голос сорвался в петушиный фальцет. – Ты сама виновата! Ты его выгнала! Ты всегда всех достаёшь!
– Я достаю?
– Да! Ты! – он дышал часто-часто. – Лучше б ты сдохла! Чтоб я у папы жил! Не хочу тебя видеть!
Сказал. И сам испугался. Я видела это в его глазах – страх после сказанного.
Но назад дороги не было.
Я достала с антресолей его спортивную сумку. Положила на диван в прихожей. Пошла в его комнату – он шёл за мной. Открыла шкаф. Вынула джинсы, две футболки, свитер, две пары носков, трусы. Положила в сумку. Из ванной – зубную щётку.
– Мам.
– В коридоре, в тумбочке, пятьсот рублей. На такси. Или дойдёшь пешком, там десять минут. Сам решишь.
– Мам, не надо.
– Надо.
Я открыла дверь.
– Мам.
– Иди.
Он вышел за порог. В толстовке. С сумкой. Я стояла и смотрела. Он шагнул на лестничную клетку, остановился, оглянулся. Я видела, что он сейчас может заплакать. Видела. Но я уже не могла – если бы я сделала шаг назад, я бы сделала шаг назад во все тринадцать лет. И тогда он так и сказал бы мне ещё раз. И ещё. И ещё.
– Иди, Артём.
Я закрыла дверь.
Щёлкнул замок.
Я стояла в коридоре. Дверь была закрыта. За дверью – ничего. Ни шагов, ни дыхания. Я подождала – минуту, две. Потом – шаги. Медленные, вниз. Он пошёл.
Я села на пол у этой двери. Просто села – колени в грудь, спина к косяку. Ладонь к щеке – щека оказалась сухой. Ни одной слезы. Это было странно. Я как будто перевесила что-то с одних весов на другие, и мне впервые за четыре месяца стало легче нести.
Встала, прошла на кухню. Открыла форточку – впустила минус двадцать. Постояла у холодного воздуха пять минут. Закрыла. Села за стол. Проверила тетради своего седьмого «Б» – все тридцать две. Ровно, красной ручкой, спокойно. Артёму я каждый вечер так проверяла математику, потому что ему нужно было, а чужим детям – реже, потому что они не мои. А сегодня своих не было. И я проверяла всех этих чужих детей подряд, как будто они все мои. И это было очень тихо.
В десять вечера позвонил телефон. Не Артём. Не Костя. Номер был незнакомый.
***
Я подняла трубку.
– Алло, Ольга Николаевна?
– Я.
– Это инспектор ПДН. Ирина Сергеевна. Вас беспокоит отдел.
У меня сердце не ёкнуло. Странно. Я ждала чего-то хуже.
– Слушаю.
– К нам поступило заявление от гражданки Фроловой. Нина Петровна Фролова. Это ваша свекровь?
– Бывшая. Мать бывшего мужа.
– Заявление о том, что вы выгнали несовершеннолетнего сына из дома. Артём, тринадцать лет.
– Я отпустила его к отцу. По его просьбе.
– Нина Петровна пишет – выгнали. Без вещей, на мороз.
– С вещами. Я собрала сумку. Дала деньги на такси.
– Ольга Николаевна, завтра к девяти – к нам. Это в нашем же районе, вы знаете адрес. Возьмите паспорт, свидетельство о рождении ребёнка, документы.
– Приду.
– И ещё.
– Да.
– Ребёнок сейчас у бабушки. Она его вернуть вам готова.
– Не сомневаюсь.
Инспектор помолчала. Потом сказала – другим голосом, уже не казённым:
– Приходите. Разберёмся.
Я положила трубку.
Значит, Костя его не взял. Артём пошёл к нему – а Костя не взял. Отправил к матери. А мать – в отдел, писать заявление. На меня. Чтобы не отвечать самой.
Восемь лет я знала этого человека. Всё логично.
Ночь я не спала. В полвторого позвонила Наталье на третий этаж.
– Наташ, извини. Если Артём придёт, будет меня искать или ключ попросит – позвони мне.
– Оль, что?
– Потом объясню. Просто позвони.
– Позвоню.
В три часа я легла. В семь встала. В восемь – в отдел.
Инспектор оказалась женщиной моих лет, с усталым лицом. На столе – заявление, написанное плотным почерком Нины Петровны. Я читала и узнавала её стиль – она двенадцать лет назад так же писала мне записки: «Оля, борщ в кастрюле, не забудь посолить, солонка справа». Только теперь – «выгнала несовершеннолетнего сына из дома в состоянии аффекта, пригрозив».
Я ничем не грозила. Я сказала «иди». Этого хватило.
– Ольга Николаевна, заявление проверим. Но я вам вот что скажу.
Она подняла глаза.
– Забирайте его. Он им не нужен.
– Что?
– Не нужен. Бабушка приходила ночью. Говорит – «ребёнок своей матери нужен, пусть забирает, я старая». Отец не отвечает на звонки. Вот и вся любовь.
Она закрыла папку.
– У нас таких – через одного. Папа не хочет, бабушка не хочет. А в заявлениях – «вы не справляетесь, верните ребёнку нормальную жизнь».
– Что мне делать?
– Ничего. Идите домой. Он сам придёт. Ему деваться некуда.
Я вышла на улицу. Минус девятнадцать, солнце, сухой снег. Я шла и вспоминала лица сына – в роддоме, в садике, в первом классе. Как он стоял у доски, считал, у него получалось. Как в пятом делал модель солнечной системы из папье-маше и у него Юпитер отвалился. Я приклеила обратно. Он ругался, что некрасиво. Я сказала: «Ничего не видно, Юпитер никогда не падал». Он поверил.
Сейчас он сидел где-то. И понимал.
Телефон зазвонил в двенадцать.
– Оль, это Наташа. Он у меня. Сидит.
– Артём?
– Артём. Пришёл минут двадцать назад. Замёрзший. С сумкой.
– Он что-то сказал?
– Сказал, что дома никого. Попросил у меня ключ.
Я кивнула в трубку.
– Наташ, я сейчас приду.
– Оль, он не плачет. Он просто сидит.
– Поняла. Не давай ему ключ.
– Не дам. Я его чаем напоила.
Я пришла. Наталья открыла. Артём сидел у неё на кухне, в той же толстовке. Перед ним – кружка. Сумка у ног.
Он поднял глаза. У него было лицо. Такое лицо, которое я никогда не видела у него – и которое я помнила по себе, когда мне было восемнадцать и я впервые осознала, что никто не обязан меня любить. Ни мама, ни мальчик, ни мир. Вот ровно такое лицо.
– Мам.
Не «мамочка». Просто «мам». Как у взрослого.
– Пошли домой.
– Ты меня заберешь?
– Я тебя заберу.
Он встал. Взял сумку. Наталья смотрела в сторону.
– Спасибо, Наташ.
– Идите уже.
Дома он разделся в коридоре. Снял толстовку. Сложил. Положил на табурет в прихожей – так, как будто не свою.
– Мам, я её выкину.
– Как хочешь.
– Я сам.
Взял её, свернул, засунул в пакет и выкинул в мусорное ведро на кухне. Вернулся. Без толстовки. В одной футболке. Худой, плечи острые.
Он рассказал мне потом. Ночью. Не всё. Про отца, который сразу отвез к бабушке. Про то, как сидел в подъезде, потому что бабушка забирала ключи. Я не спрашивала лишнего.
***
Прошло два месяца.
Артём живёт дома. Учится – не на пятёрки, но и не на тройки, средне. Я его не проверяю больше по вечерам. Он сам.
С отцом не видится. Тот звонил один раз, Артём трубку не взял. На экране высветилось «папа», Артём посмотрел – и выключил звук. Убрал телефон.
Артём говорит со мной. Но не называет меня «мамочка». Только «мам». Коротко. Он перестал класть руку мне на плечо, когда я варю кашу. Раньше клал. Я не знаю, навсегда ли.
Фотография из роддома висит. В первую неделю он прошёл мимо неё три раза – не смотрел. На десятый день подошёл, поправил магнит. Огурец встал ровно. Артём не сказал ничего. Я не спрашивала.
По ночам я иногда думаю: а если бы он не вернулся. Если бы пошёл другим путём – не к Наталье, не ко мне, а куда-то ещё. Если бы что-нибудь случилось на этой морозной улице с ним. С моим мальчишкой. Я бы себя простила? Никогда. Ни одного дня.
Но он вернулся.
А по ночам я думаю ещё и о другом: что, если бы я тогда не закричала? Что, если бы не назвала его «щенком»? Сказал бы он тогда «сдохни»? Или мы бы просто разошлись по углам, и он молча ушёл бы к отцу насовсем?
Я не знаю. Я, учитель математики, привыкла: если знаешь условие – получишь ответ. А тут нет ответа. Ни одного.
Перегнула я тогда на кухне – или с тринадцатилетним сыном, который желает матери смерти, иначе нельзя?
Я задула свет на кухне. Его комната светилась полосой из-под двери. Узкой. Но светилась.