Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Председатель уехал ночью, не попрощавшись

Пропажу заметили только к обеду. Сначала шофёр Лёня стучал в двери правления, потом побежал к дому Геннадия Сергеевича. Ворота были приоткрыты, во дворе валялся забытый хомут, а в сенях пахло холодным пеплом. Жена председателя, Нелли Борисовна, вытерла руки о передник и сказала только одно: – Уехал. Просил не искать. Деревня Осиновка узнала эту новость быстрее, чем почтальонка успела разнести пенсию. К пяти часам возле магазина собралось человек двадцать. Бабы стояли молча, мужики курили и сплёвывали в пыль. Зима стояла сырая, бесснежная, и от этого всё происходящее казалось каким-то не настоящим, словно декорация. Николай Трофимович пришёл позже всех. Он был бригадир, его ждали. – Что скажешь, Трофимыч? – не выдержал Павел, сосед и тракторист с дальней фермы. – Куда теперь? – А что я скажу. Я не председатель. – Ну так стань. Николай посмотрел на него долго, как смотрят на пьяного родственника на свадьбе. Потом махнул рукой и пошёл домой. Снег под валенками не скрипел, а чавкал. Шёл во

Пропажу заметили только к обеду. Сначала шофёр Лёня стучал в двери правления, потом побежал к дому Геннадия Сергеевича. Ворота были приоткрыты, во дворе валялся забытый хомут, а в сенях пахло холодным пеплом. Жена председателя, Нелли Борисовна, вытерла руки о передник и сказала только одно:

– Уехал. Просил не искать.

Деревня Осиновка узнала эту новость быстрее, чем почтальонка успела разнести пенсию. К пяти часам возле магазина собралось человек двадцать. Бабы стояли молча, мужики курили и сплёвывали в пыль. Зима стояла сырая, бесснежная, и от этого всё происходящее казалось каким-то не настоящим, словно декорация.

Николай Трофимович пришёл позже всех. Он был бригадир, его ждали.

– Что скажешь, Трофимыч? – не выдержал Павел, сосед и тракторист с дальней фермы. – Куда теперь?

– А что я скажу. Я не председатель.

– Ну так стань.

Николай посмотрел на него долго, как смотрят на пьяного родственника на свадьбе. Потом махнул рукой и пошёл домой. Снег под валенками не скрипел, а чавкал. Шёл восемьдесят девятый год, и страна уже не была страной – так, огромный колхоз, у которого тоже сбежал председатель.

Дома Зинаида собирала на стол.

– Слышал?

– Слышал.

– Что делать будем?

Он сел, положил кепку рядом с тарелкой. Посмотрел на жену так, словно впервые за двадцать три года совместной жизни увидел её по-настоящему. Морщинка у губ. Седина, которую она красила басмой. Руки, которые доили колхозных коров с шестнадцати лет.

– Жить будем, Зина. А что ещё.

Весна, которая всё решила

В марте в правление приехал человек из района. Молодой, в пиджаке с подкладными плечами, в очках с золотым ободком. Фамилия его была Щербаков, звали Ростислав Вадимович. Он сел за стол Геннадия Сергеевича – тот, как выяснилось, никуда не сбежал, а уехал к дочери в Новосибирск, потому что больше не мог смотреть, как всё разваливается, – и положил перед собравшимися синюю папку.

– Граждане колхозники. Принято решение о реорганизации.

– Это по-русски как? – спросил дед Фаддей, сидевший у самой печки.

– По-русски это значит, дедушка, что колхоза больше не будет. Будет товарищество. Или фермерские хозяйства. Или ничего. Как сами решите.

В зале стало тихо. Так тихо, что стало слышно, как за окном капает с сосульки. Кап. Кап. Кап. Николай сидел в третьем ряду и считал эти капли вместо того, чтобы думать о будущем. На тридцать седьмой капле он встал.

– А техника? А ферма? А земля? Это куда?

– Это, Николай Трофимович, делится на паи. По трудовому стажу.

– То есть я могу взять свой пай и уйти?

– Можете.

Павел с задних рядов громко хмыкнул и закурил прямо в помещении. На него никто не шикнул, хотя раньше за такое могли и из партии попросить. Партии, впрочем, тоже уже почти не было.

Домой шли вдвоём, через овраг. Снег оседал и пах талой водой.

– Колька, – сказал Павел. – Давай ферму возьмём. Мою, дальнюю. Я один не потяну. Вдвоём – сможем.

– Скотина чья будет?

– Наша. Выкупим по остаточной стоимости. У меня уже бумажки прикинуты.

Николай остановился. Овраг был глубокий, с крутыми склонами, и внизу, в тальнике, ещё лежал ноздреватый серый лёд. Он посмотрел вниз и подумал, что жизнь сейчас похожа вот на этот овраг. Кто перейдёт, кто провалится.

– Подумаю, Паш.

– Только не долго думай. Таких, как мы, в очередь уже выстроились.

Вечером он рассказал жене. Зинаида выслушала, не перебивая, дочистила картошку, поставила сковородку на огонь. И только когда масло зашипело, произнесла:

– Не ходи с ним, Коля.

– Почему?

– Пашка жадный. С ним беда будет.

– Он сосед. Мы с ним с седьмого класса вместе.

– Вот потому и говорю. Я его маленьким помню. Он у нас гусёнка со двора унёс в шестьдесят пятом. Не потому, что есть хотел. Потому что было чужое.

Николай засмеялся. Смех получился короткий, невесёлый.

– Зина, ну что ты. Гусёнка.

– А я тебе говорю – не ходи.

Он не послушал. Через неделю они с Павлом подписали бумаги в райцентре. Ферма номер три, сорок две головы дойного стада, два трактора, доильные аппараты семьдесят девятого года, крыша в трёх местах течёт. Всё это теперь было их. Половина на половину.

Зинаида в тот день ушла к сестре и вернулась только к ночи. Легла спиной к мужу. Так и проспали – через стену молчания, которая была тоньше простыни и крепче кирпичной кладки.

***

Лето девяностого выдалось горячим. Не по погоде – по жизни. Молоко принимать было некому: районный молзавод стоял, директор в бегах, счета арестованы. Павел ездил в город сам, договаривался с частниками, возвращался то с деньгами, то с бутылкой, то с пустыми руками.

Николай работал. Он вставал в четыре, шёл на ферму пешком – три километра по росе – и возвращался в одиннадцатом часу вечера. Зинаида почти с ним не разговаривала. Только раз, в июле, сказала:

– Коля, Пашка тебя объедает.

– С чего ты взяла?

– Бабы на почте говорят, он себе «Жигули» заказал. А ты вторую смену за него отрабатываешь.

Николай не поверил. Потом поверил, но виду не подал. А в августе случилось то, о чём в Осиновке потом говорили ещё лет пятнадцать.

Ночью на ферме загорелось сено. Сухое, злое пламя пошло по чердаку, перекинулось на крышу коровника. Коровы ревели так, что слышно было в деревне. Николай прибежал первым, в одних тренировочных, с топором. Он рубил цепи, выгонял скотину во двор, хлестал горящие балки мокрыми мешками. Павла не было.

Павел появился только к рассвету, трезвый и очень бледный. Подошёл к пепелищу, постоял. Сказал:

– Ну вот и всё, Колька. Страховка нас теперь вытянет.

– Какая страховка, Паш? У нас нет страховки.

– Как нет?

– А так. Я в мае бумаги носил, ты сказал – не наше время, подождём.

Павел сел на обугленную доску и закрыл лицо руками. Николай смотрел на него сверху и вдруг понял то, о чём Зинаида говорила весной. Понял до самого дна. Сосед его, друг его детства, Пашка, с которым они в пятом классе из школы удрали на ставок ловить карасей, – этот Пашка поджёг ферму сам. Чтобы получить страховку. А страховки не было.

Николай ничего ему не сказал. Повернулся и пошёл домой. За печкой у него стояла двустволка – отцовская, ещё военного выпуска. Он прошёл мимо неё, не взглянув. Сел за стол. Зинаида поставила перед ним чай.

– Всё сгорело, – сказал он.

– Я знаю.

– Ты была права.

Она не стала его попрекать. Положила руку ему на плечо, и он впервые за полтора года почувствовал, что в доме снова есть жена. Есть дом. Есть что-то, чего не сожжёшь.

***

Павел уехал из деревни через месяц. Говорили, перебрался в Рязань, открыл шиномонтаж, потом прогорел, потом спился. В девяносто восьмом пришла телеграмма от его дочки – не стало папки. Николай поехал на проводы один, Зинаида не захотела. На свежем холмике положил гвоздики и постоял молча. Ни зла, ни жалости не было. Только пустота, какая бывает в поле после уборки.

Колхоза «Заря» к тому времени уже не существовало даже на бумаге. Половина деревни уехала в город. Школу закрыли в девяносто шестом. Клуб – в девяносто седьмом. Магазин держался дольше всех, до двухтысячного, пока продавщица Тамара Ильинична не слегла с инсультом.

Николай с Зинаидой остались. Держали трёх коров, свиней, кур. Торговали молоком на трассе – там проходила федералка, и дальнобойщики охотно брали свежее. Жили небогато, но и не голодали. Сын их, Вадим, после армии подался в Москву, работал охранником, потом мастером, потом бригадиром. Присылал деньги, звонил по воскресеньям.

– Батя, давай к нам. Квартиру однокомнатную купим.

– Вадь, я тут родился. Тут и помру.

– Ну хоть мамку уговори.

– Мамка без меня не поедет, а я без деревни не смогу.

Так и жили.

***

Летом две тысячи восемнадцатого в Осиновку приехал человек на чёрном джипе. Николай Трофимович, уже семидесяти пяти лет, сидел на завалинке и чинил удочку. Из машины вышел мужчина лет сорока пяти, в джинсах, в светлой рубашке, с седыми висками.

– Здравствуйте. Вы Николай Трофимович?

– Я. А вы кто будете?

– Я Павла Игнатьевича сын. Помните такого?

Николай посмотрел на него внимательно. Те же глаза, чуть навыкате. Тот же разрез губ. Только взгляд другой – спокойный, прямой.

– Помню, Серёжа. Как не помнить.

Они сидели во дворе часа три. Пили чай с мятой, которую Зинаида рвала у колодца. Серёжа рассказывал про свою жизнь – про Москву, про стройку, про детей. Потом вдруг спросил:

– Николай Трофимович. Я слышал, отец… ферму тогда сам поджёг.

Николай поставил чашку. Посмотрел в огород, где цвели подсолнухи – высокие, в человеческий рост.

– Кто тебе сказал?

– Мать.

– Врала твоя мать. Проводка была старая, семьдесят девятого года. От неё и заискрило.

Серёжа помолчал. Потом встал, пожал руку и уехал. Зинаида вышла на крыльцо, вытирая руки полотенцем.

– Зачем ты ему соврал, Коля?

– А чего ему теперь с той правдой делать, Зина? Отца нет, матери нет. Пусть живёт. У него дети.

Солнце садилось за дальний лес, за тот самый, где когда-то стояла ферма номер три. На её месте теперь росли молодые берёзы – густо, плотно, так растут только там, где когда-то была большая беда.

– Большие перемены были, – сказала Зинаида тихо, непонятно к чему. – Большие.

– Были, – согласился Николай. – Прошли.

Он доловил взглядом последний луч, подхватил удочку и пошёл в сени. На гвозде за печкой всё ещё висела двустволка. Он снял её, протёр тряпкой и повесил обратно. Пыль летела в косой свет из окна и медленно оседала на половицы, по которым уже тридцать лет ходили только они двое.

А деревня Осиновка жила. Не как раньше. По-своему. Но жила.