– Вы, главное, фасоль мою не затените, без солнца она будет плохо расти, – сказала женщина в огородном фартуке, перегнувшись через зеленую сетку.
Я стояла со шлангом в руках, еще даже воду не включила, а уже получила инструкцию.
***
До покупки дачи я жила с мужем в обычной двушке. Потом развод, размен, съемная комната, потом эта дача. Хотелось тишины. Просто тишины, без чужих голосов за стеной, без телевизора соседа сверху, без утренних скандалов соседки снизу. Я накопила, нашла участок по объявлению – шесть соток, домик с верандой, яблони вдоль забора. Забора, впрочем, не было. Была зеленая сетка, прозрачная, как капроновые колготки из девяностых.
Сквозь нее просвечивало все, и мою веранду, и Людмилины грядки, и Людмилиного мужа Эдуарда, вечно сидящего в плетеном кресле с газетой.
Эдуард не читал газету, он за ней прятался. Это я поняла не сразу, а когда поняла, стало его немного жалко.
Первые дни я красила крыльцо, таскала землю для грядок, выгребала мусор из сарая. Руки стерла до мозолей, поясница ныла каждый вечер, но к концу второй недели крыльцо сияло, грядки стояли ровненько, а на веранде появились занавески – простые, белые, с вишенками.
Вечером я сидела с чашкой чая, слушала, как скрипит яблоня за верандой, и поймала себя на том, что улыбаюсь без причины. Давно такого не было.
А Людмила наблюдала.
***
Она наблюдала всегда. Не так, как наблюдают из любопытства, мельком, стесняясь. Нет. Людмила наблюдала профессионально, знала, когда я встаю, что ем на завтрак, кому звоню с веранды.
Ее голос, а голос у нее был такой, что слышно через три участка, комментировал все подряд.
– Поздно встала! – и это в семь утра.
– Опять яичницу жарит, даже каши сварить не может, – это Эдуарду, но так, чтобы слышала я.
– Крыльцо-то кривовато покрасила, вон подтеки, – это уже Римме, председателю нашего товарищества, подруге Людмилы, такой же крепкой даме, только потише.
Я терпела. Ну соседка, ну болтливая, бывает. Мне бы свое дело делать.
Потом Людмила пришла помогать.
Без спроса, конечно. Я вышла утром, а она уже на моем участке, переставила рассадные ящики, передвинула лейки, воткнула какие-то колышки в мои грядки.
– Ты неправильно сажаешь, – сказала она, не поднимая головы. – Так помидоры не пойдут. Надо глубже, я тебе покажу.
Я попросила не трогать мои грядки. Людмила посмотрела так, будто я плюнула ей в лицо.
– Я же помочь хотела! Я тут всех учу, между прочим. Римма вон каждый год спасибо говорит.
Я повторила, что не надо мне помогать.
– Ну и пожалуйста, – Людмила развернулась, ушла к себе.
А через полчаса я услышала ее голос через сетку. Она говорила с Риммой, которая стояла на дорожке между участками, и не особо понижала тон:
– Городская, руки не оттуда. Все криво, все не так. Я ей помочь хотела – она нос задрала. Одинокая, вот и злая на людей.
Римма кивала. Конечно, кивала, они дружили, считай, столько лет, сколько стоит этот поселок. Я стояла на своем крыльце, слышала каждое слово и чувствовала, как горит от злости лицо. Но я промолчала.
Не обошлось, конечно. Людмила не привыкла проигрывать молча. Когда клубника отошла, а помидоры начали наливаться, она решила показать, кто в поселке хозяин.
***
Как-то в пятницу вечером я приехала на дачу и не сразу поняла, что изменилось. Участок выглядел странно, все вроде на месте, но чуть-чуть не так.
А потом увидела.
Кусок земли вдоль сетки, тот, где у меня стояли рассадные ящики, был перекопан. Ящики сдвинуты, два перевернуты, остатки рассады в одном примяты, в другом вывалены вместе с землей. А на перекопанной полосе ровненько, аккуратно, по линеечке торчали кабачковые ростки.
Людмилины кабачки. На моей земле.
Я присела на корточки, потрогала примятую рассаду. Та, что в перевернутом ящике, уже высохла, стебли ломались в руках, корни торчали. Я сажала ее еще весной на подоконнике, в пластиковых стаканчиках из-под сметаны: каждый день поливала, поворачивала к свету, подсыпала землю. Возила из города на электричке, обложив газетами, чтобы не замерзла.
Людмила появилась со своей стороны минут через пять, видимо, ждала. На ней был неизменный фартук с земляными пятнами, лицо довольное.
– Ой, ты приехала! Смотри, я тебе кабачки посадила. Там же пустовало, я думаю, зачем земле пропадать? Потом спасибо скажешь, кабачки у меня знаешь какие...
– Людмила, – я встала, колени хрустнули, – вы перевернули мои ящики.
– Ну они мешали! Там же грядка теперь, а ящики стояли криво. Я их просто подвинула.
– Рассада пропала.
– Какая рассада? А, эта... – она махнула рукой. – Да ты новую посадишь. Я тебе семена дам, у меня «Бычье сердце» отличное. А кабачки, Верочка, это же витамины!
Она говорила так, будто сделала мне подарок. Искренне, без тени сомнения. Она действительно считала, что помогла. Что я должна обрадоваться. Что рассада, которую я растила с марта, ерунда, мелочь, «новую посадишь».
Я не стала спорить. Молча взяла совок, присела, аккуратно выкопала каждый кабачковый росток, все до одного, стараясь не повредить корни, сложила в пустой ящик вместе с комьями земли, отнесла к Людмилиной калитке, поставила на землю.
– Это ваше, – сказала я.
Людмила застыла у сетки, лицо ее поплыло, скривилось.
– Неблагодарная! Я для нее! А она! Нет, ну вы видели?!
Эдуард за газетой не шевельнулся. Впрочем, я заметила, что газета у него в руках чуть подрагивала, но это могло быть от ветра.
Я вернулась на участок, села на крыльцо и долго смотрела на перевернутые ящики, на засохшую рассаду, на ровную полосу перекопанной земли. Подобрала сухой стебель, стала ломать на мелкие кусочки, ломала, пока не кончился.
Вечером я пила чай на веранде, за занавесками с вишенками, которые уже слегка выгорели на солнце. Тихо было, Людмила демонстративно не разговаривала.
В субботу я видела, как Эдуард садился в электричку. Один, в чистой рубашке, без газеты. «К брату», – сказала бы Людмила, если бы кто-то спросил.
Но никто не спросил, а Людмила была занята, рассказывала Римме, какая я неблагодарная.
Чуть позже я перечитала документы на участок. Все проверила, границы, регламент, нормы по ограждениям. И сказала Людмиле, что если еще раз повторится что-нибудь подобное, я поставлю двухметровый забор на своей земле, по правилам, с допустимой высотой.
Она промолчала.
***
Второе лето началось тихо. Я приехала в конце апреля (вместе с документами, на всякий случай), разложила вещи, подмела веранду. Яблони зазеленели, над участком летали пчелы, земля пахла так, как пахнет только весенняя земля, сыро, сладко, обещающе.
Я подумала, может, в этом году без конфликтов обойдется. Людмила перезимовала, остыла, у каждого своя жизнь.
Людмила вскоре вышла на свой участок. Посмотрела на меня через сетку, кивнула, молча ушла к своим грядкам. Я выдохнула. Может, правда обойдется.
Обошлось, конечно, ровно до июня.
Собрание Людмила организовала сама, обошла соседей, позвала Римму, расставила стулья прямо на дорожке между нашими участками. Формально – «обсудить общий колодец», но когда я подошла, разговор шел совсем не о колодце.
– Нет, ну вы сами подумайте, – говорила Людмила, обводя рукой аудиторию.
Аудитория – человек шесть соседей, Римма на почетном стуле с подушечкой.
– Мы тут живем, считай, всю жизнь. Тут у каждого свои грядки, свой порядок. А приезжает... – она сделала паузу, будто подбирая слово, хотя слово у нее давно было наготове. – Приезжает разведенка из города, извините за выражение, и начинает тут порядки наводить. Забор ей подавай! Двухметровый! А у меня фасоль, Римма, ты же знаешь, я ее столько лет ращу, тень ляжет, пропадет все.
Римма кивнула. Привычно, даже толком не думая.
– Людмила... – начала я.
– Подожди, я не договорила! – Людмила повысила голос. – Я ей кабачки посадила, а она мне в лицо бросила! Помочь хотела – она нос задрала! Мы тут все свои, а она – гостья. Пусть подстраивается. Мы тут никогда никаких заборов не ставили!
Она говорила, и соседи кивали, кто по привычке, кто из вежливости, кто потому что с Людмилой проще согласиться, чем спорить. Я стояла и слушала, как эта женщина рассказывает моим соседям, что я тут лишняя.
– Одинокая, злая, своего ничего нет, вот и завидует, – добавила Людмила уже тише Римме, но так, чтобы слышали все.
Не слова задели – интонация. Это снисходительное «одинокая», сказанное вполголоса, как диагноз, как приговор. Римма кивнула, соседи отвели глаза, Эдуард уставился в газету, а я стояла посреди этого импровизированного суда, и судья была только одна.
Я выдохнула.
– Римма, – сказала я. – Можно вас на минуту?
Людмила осеклась на полуслове.
Я сходила домой, принесла папку с документами. Раскрыла перед Риммой: границы участка, кадастровый план, нормы по ограждениям. Все напечатано, подчеркнуто, с закладками.
– Глухое ограждение допустимой высоты. На моей земле. По нормам. Вот здесь, здесь и здесь, – я водила пальцем по строчкам, спокойно, без дрожи, хотя внутри все гудело.
Римма смотрела на документы. Потом на Людмилу, потом снова на документы. Людмила шагнула к ней.
– Римма, ты же не...
– Все по правилам, Люда, – сказала Римма, не поднимая глаз. – Имеет право.
Людмила посмотрела на подругу так, будто та ударила ее по лицу. Никто не шевельнулся. Эдуард опустил газету, первый раз на моей памяти посмотрев не в страницу, а поверх.
– Ты... Ты что, ее сторону принимаешь, что ли? – прошептала Людмила.
Римма собрала бумаги, аккуратно положила в папку, протянула мне.
– Забор – ваше право. Я подпишу что нужно.
Людмила ушла к себе. Молча, ровным шагом, даже не обернувшись.
Забор мне начали ставить на следующей неделе. Людмила за все время ни разу не вышла из дома.
Забор рос, доска к доске, секция к секции, глухой, без просветов, плотный, как стена. Я знала, что он встанет вплотную к южной границе Людмилиного участка. Знала, что тень от него ляжет на ее грядки, на грядки с фасолью, которые она растила столько лет, каждый куст знала по отдельности, каждую борозду копала сама.
Я это знала, но продолжала.
Наконец забор был готов…
***
К осени листья с яблонь облетели, утром на траве лежал иней, сезон закончился.
Фасоль засохла. Людмила была права, тень от забора легла на грядки, свет ушел, стручки не вызрели. Я видела сухие плети через щель у калитки, желтые, скрюченные, высохшие.
Она была права насчет тени. Я это знала с самого начала.
Про Эдуарда я узнала от Риммы, мы столкнулись на станции в октябре, она ждала электричку в город. Римма рассказала коротко, без подробностей: Эдуард ушел. Без скандала, без объяснений, собрал чемодан, который всегда стоял на антресоли, и уехал.
К той женщине в город, к которой он ездил (а не «к брату») каждые выходные. Людмила не знала или знала, но не хотела знать, потому что была занята грядками, соседями, мной, моим забором.
– Она сейчас одна, – сказала Римма, глядя на рельсы.
Я не спросила, как Людмила, не мое это было дело. Римма помолчала, поправила сумку на плече.
– Я к ней не захожу. Она... и не зовет.
Подошла электричка.
***
Эдуарда я видела однажды случайно, в городе, у метро. Он шел по улице без газеты, впервые за все время, что я его знала, без этого бумажного щита, за которым прятался от жены, от соседей, от собственной жизни.
Шаг легкий, быстрый, плечи расправлены, лицо – обычное, спокойное лицо немолодого мужчины, которому больше не нужно прикидываться.
Он меня не заметил. Или сделал вид.
Зимой я иногда думала о Людмиле. Она осталась одна, без мужа, без подруги, без грядок, которыми гордилась. Забор стоит, высокий, глухой. С моей стороны – покой. С ее стороны – пустота.
Я поставила забор на своей земле. По документам, по нормам, по закону – все чисто. Но тень на чужие грядки – это было осознанное решение.
Конечно, она довела. Два лета ее голоса через три участка, ее кабачков на моей земле, ее «одинокая, злая» при всех – нет, больше я не могла. Я имела право. Полное, законное, бумажное право.
Но иногда вечерами я вспоминаю не забор. Я вспоминаю плети фасоли, желтые, скрюченные, безнадежно сухие. Грядки, в которые Людмила вкладывала столько же, сколько я в свой участок.
Я была в своем праве. Но была ли я права?