Пирог я везла на коленях, чтобы не помялся. Корка чуть остыла, но через полотенце ещё чувствовался жар, и пальцы у меня горели тихо, по-домашнему. На повороте к дому свекрови водитель сказал: «Приехали».
Я узнала калитку. Не узнала пыль на крыльце.
Дом стоял тот же, низкий, с зелёной лавкой у стены, с тем самым геранью на подоконнике, которую Нина Петровна берегла зимой полотенцем. Только пахло иначе. Не борщом, не валидолом, не Артёмом, который любил курить на крыльце. Пахло чужим стиральным порошком, как из чужой машинки на лестничной клетке.
Я постояла секунду. Потом подняла пирог повыше и постучала.
Открыла Оксана. Золовка, сестра моего мужа. На ней был мамин платок. Тёмно-синий, в мелкий цветок. Я отдала его Нине Петровне зимой, чтобы он полежал в сундуке, потому что у нас в квартире сыро. Я молча смотрела на узел под подбородком. Оксана повела плечом, будто сгоняла муху, и сказала:
– Заходи, Вера. Тебя ждут.
В большой комнате уже сидели. Сосед сверху, тётка из деревни, кто-то из бывших коллег Артёма. На столе стояли тарелки. Я не сразу поняла, что именно мне в них не так. Поставила пирог, села с краю, как сажают невестку, которая уже не совсем своя. Налили чай.
Чашка была мамина.
Не такая, как мамина. Та самая. С тонкой трещиной по краю, заштопанной клеем когда-то очень давно, ещё в моём детстве. Я узнала эту трещину как родинку на чужой коже. Внутри чая плавал лепесток заварки. Я смотрела на него и не пила.
Нина Петровна сидела во главе. Она кивнула мне, как кивают вежливо незнакомым людям на остановке. Потом перевела взгляд на пирог.
– С яблоками? – спросила она.
– С яблоками, – сказала я.
– Артём не любил, – сказала Нина Петровна.
Это была неправда. Артём любил. Я пекла этот пирог четырнадцать лет подряд, на каждый его день рождения, и он съедал половину сразу, ещё горячим, обжигаясь и смеясь. Но я ничего не ответила. На сороковинах не спорят. На сороковинах сидят и слушают.
Оксана разносила хлеб. Хлебница была серая, плетёная, с твёрдой ручкой. Бабушкина. Мамина мама плела её сама из ивовых прутьев в той деревне, где меня крестили. Я помню, как мама заворачивала её в газету и говорила: «Это тебе, Верочка, с ней любой стол будет тёплым».
Хлебница лежала перед Оксаной, как у себя дома.
***
Я просидела ровно столько, сколько нужно. Сказала, что устала с дороги, что хочу умыться. Нина Петровна махнула в сторону коридора, не глядя. Я встала тихо, чтобы стул не царапнул пол, и вышла.
В коридоре было темно. Лампочка мигнула, как мигают в старых домах, где проводка живёт своей жизнью. Я прошла мимо ванной. Свернула направо, в маленькую комнату, где у Нины Петровны стоял шифоньер, швейная машинка и мой мамин сундук.
Сундук был на месте.
Я выдохнула. Глупо, но я выдохнула. Подошла, опустилась на колени, провела ладонью по крышке. Дерево было тёплым от батареи. Замок я знала наизусть: один поворот ключа влево, потом немножко на себя, тогда щёлкнет.
Ключ лежал у меня в сумке. Я носила его с собой все три года, как носят таблетки от сердца, на всякий случай. Я достала ключ, повернула. Замок щёлкнул.
Крышка пошла легко. Слишком легко.
Внутри было пусто.
Не совсем пусто. На дне лежал газетный лист, пожелтевший, с расплывчатой фотографией незнакомого мне человека. Лежали две пуговицы. Лежал моток серых ниток. И всё.
Запах внутри был не мой. Не мамин. Не льняной, не лавандовый, как было всегда. Пахло сухим нафталином и какой-то аптекой. Так пахнет в шкафу, который долго стоял открытым и который потом наспех закрыли, чтобы кто-то не увидел.
Я сидела на корточках перед открытым сундуком и почему-то считала пуговицы. Одна. Две. Я считала их три раза подряд, как будто на третий раз могло появиться что-то ещё. Льняные простыни, те самые, со скромной мережкой по краю. Полотенца с петухами. Скатерть с васильками, которую бабушка вышивала год, а мама отдавала мне со словами «постелешь на свой первый праздник».
Я постелила её один раз. В тот вечер, когда мы с Артёмом отметили возвращение из роддома, хоть и без ребёнка. Артём тогда долго смотрел на васильки и сказал: «Красиво у тебя, Вер. Прямо как из музея».
Я сложила скатерть и убрала в сундук.
Сундук я отвезла к Нине Петровне через неделю, потому что у нас в квартире трубу прорвало, и всё на полу пахло сыростью.
Это было три года назад.
***
Я закрыла крышку. Тихо. Так тихо, как закрывают двери в палату, где кто-то спит.
В коридоре скрипнула половица. Я выпрямилась, поправила волосы, ладонью смахнула с колен то, чего на коленях не было. Из кухни доносились голоса. Я сделала два шага в сторону и остановилась за косяком, как стоят дети, когда хотят узнать, что взрослые говорят про них.
– Простыни Светке отдала, – сказала Нина Петровна. – Ей в общежитие. Девка молодая, ей нужно.
– А полотенца? – Оксана.
– Полотенца я себе. У меня сама знаешь, какие. Вафельные одни. А эти, петушки, хорошие.
– Скатерть Любе на юбилей.
– Я ей и подарила. Она аж заплакала. Сказала, нигде такой нету.
– Мам, – Оксана понизила голос, – а если Вера спросит?
Тишина. Потом стук ложки об чашку.
– Не спросит. Куда ей? Она своё уже отжила здесь. Артёма нет, и сундука нет. Какой ей разговор.
– Ну а вдруг.
– А вдруг скажу, что моль поела. Молью, мол, всё пожрало, я выкинула. Она ж не дура, поймёт, что простыни тридцать лет лежали, конечно, моль.
Оксана хмыкнула. Кто-то задвинул табуретку.
Я стояла за косяком и слушала, как у меня внутри становится холодно. Не больно, нет. Холодно. Как будто открыли форточку зимой, а одеваться поздно.
Потом я сделала шаг и вышла в кухню.
***
Нина Петровна обернулась первой. Лицо у неё не дрогнуло. У неё вообще редко дрожало лицо: оно было плотное, спокойное, привыкшее к чужим неприятностям. Оксана отвернулась к плите, будто там что-то пригорало.
– Я в сундук заглянула, – сказала я.
Нина Петровна поправила скатерть на столе. Скатерть была клеёнчатая, с подсолнухами.
– И что?
– Пусто.
– Ну да, – сказала Нина Петровна. – Я тебе хотела сказать. Моль.
– Моль две пуговицы оставила?
Оксана у плиты замерла, спина у неё стала ровной, как у школьницы. Нина Петровна посмотрела на меня снизу вверх, потому что я стояла, а она сидела, и от этого её взгляд был ещё тяжелее.
– Вера, – сказала она, – ты сегодня устала. Сорок дней. Не время.
– А когда время?
– Не знаю когда. Только не сегодня.
Я могла бы сказать многое. Что эти простыни мама шила сама на машинке «Чайка», и я помню, как у неё ныла спина. Что бабушка вышивала васильки слепнущими глазами, и нитки ей вдевала соседка. Что эта трещина на чашке, по которой я сейчас узнала свою маму в чужом серванте, сделана была тогда, когда отец в последний раз пришёл домой.
Я ничего не сказала. Я сказала только:
– Я заберу сундук.
– Зачем тебе пустой? – удивилась Нина Петровна.
– Затем, что он мой.
***
Из дома я вышла за хлебом. Так сказала. Хлеба хватало, но мне нужно было выйти, иначе в комнате стало бы нечем дышать.
Я шла по улице, мимо палисадников, мимо чьих-то выстиранных простыней на верёвках. У третьего дома я остановилась.
В окне у соседки горел свет. Окно было низкое, без занавески, как часто бывает в частных домах, где никого не стесняются. На столе стояла ваза с поздними астрами. Под вазой лежала скатерть.
Льняная. С вышитыми васильками по краю.
Я узнала каждый цветок. Я знала, где у бабушки соскользнула игла и получился синий «хвостик», который мама потом аккуратно прикрыла зелёным листочком. Я знала, где скатерть протёрлась за годы и где её штопали изнутри.
Скатерть лежала ровно. Аккуратно. Под чужой вазой, на чужом столе, в чужом окне.
Соседка прошла мимо окна с тарелкой в руках. Она была в халате, пожилая, с добрым простым лицом. Она поставила тарелку на васильки и не заметила меня.
Я постояла на улице минуту. Я не знала, что мне с этим делать. Постучать? Сказать «здравствуйте, это моё»? Объяснять чужой женщине, что она ест на скатерти моей бабушки, под подарок, который ей сделали как от чистого сердца, что эта скатерть лежала в моём приданом, что я её один раз постелила в самый тяжёлый день своей жизни?
Я не постучала.
Я повернулась и пошла обратно. По дороге я зашла в магазин и купила хлеб, чтобы не приходить с пустыми руками. Хлеб был тёплый. Как пирог утром.
***
Сундук я выносила сама. Нина Петровна не помогала. Оксана сделала вид, что моет посуду. Гости разошлись раньше, чем я вернулась с хлебом, и в большой комнате остались только тарелки с недоеденным.
Сундук был лёгкий. Я и забыла, насколько лёгким бывает дерево, когда внутри ничего нет. Я несла его боком, через коридор, мимо кухни, и Нина Петровна сказала мне в спину:
– Куда ты его теперь? В однушку свою?
– Куда-нибудь, – сказала я.
– Только место занимать.
Я остановилась в дверях. Я обернулась и посмотрела на неё в последний раз. Она сидела за клеёнчатой скатертью с подсолнухами, перед ней стояла мамина чашка с трещиной, и она держала эту чашку так уверенно, как будто всю жизнь из неё пила.
– Нина Петровна, – сказала я. – Чашку отдайте.
Она моргнула.
– Какую?
– Эту. С трещиной. Мамину.
– Вера, ну ты что, – сказала она. – Чашку из-за стола требовать на сороковинах. Стыдно же.
– Стыдно, – сказала я.
Она протянула мне чашку. Молча. Я взяла, поставила в сундук, на газету, рядом с двумя пуговицами и мотком серых ниток. Чашка тихо стукнула о деревянное дно. Я закрыла крышку.
Замок щёлкнул легко.
***
Я уезжала на той же машине. Водитель помог поставить сундук в багажник, удивился, что лёгкий, но ничего не спросил. Дорога обратно была длинная. За окном темнело, по полям тянулся туман, и в тумане светились редкие окна чужих домов, где у людей на столах лежали свои скатерти, свои или чужие, кто теперь разберёт.
Я думала про скатерть под чужой вазой. Думала, не вернуться ли. Постучать. Сказать. Может, забрать.
Не вернулась.
Если я её заберу, я буду помнить, как соседка ела на ней суп и думала, что это её. И каждый раз, разворачивая васильки на своём столе, я буду видеть пятно от чужой тарелки. А если не заберу, то я буду помнить только бабушку, мамину «Чайку» и тот единственный вечер, когда мы с Артёмом сидели за этой скатертью и он сказал: «Красиво у тебя, Вер».
Я выбрала помнить второе.
Сундук я поставила в коридоре у двери. Внутри постукивала чашка. Иногда я открываю крышку, чтобы проверить, что она цела. Запах нафталина выветрился через месяц. Теперь там пахнет деревом и немножко моими духами, потому что я кладу туда на ночь шарф.
Свекровь больше не звонит. Оксана прислала однажды смс, что заболела мать и нужны деньги. Я перевела сумму, которую обычно переводят бывшие невестки бывшим свекровям. Без слов.
Я не делю чужое. Меня этому никто не учил.
А моё уже поделили без меня.