Дневник был синий, с расплывшимся пятном от чернил на обложке. Я держала его на вытянутых руках, будто это могло обезопасить меня от того, что внутри. В коробке под ним лежали ещё шесть таких же – за каждый класс с первого по шестой.
– Лена, ну сколько можно сидеть? – Галина Петровна стояла в дверях кухни, уперев кулаки в полные плечи. – Коробки эти уже полгода как из квартиры твоей матери. Пора разобрать.
Я не ответила. Открыла тот, что за третий класс.
Листать было страшно. Я не заглядывала сюда с тех пор, как закончила начальную школу. Странички пожелтели по краям, и кое-где остались лиловые чернильные помарки. Диктант про ласточек, оценка «четыре с минусом», замечание «неаккуратно». На полях мамина приписка карандашом: «Доча, буквы не дружат. Помни, у них тоже должна быть семья».
Я улыбнулась. Забыла уже, как она так шутила.
А потом перевернула ещё страницу и замерла.
На листе с датой «двенадцатое мая» был мамин почерк. Узнаваемый, с длинными хвостами у «у» и «р», чуть наклонённый влево. Но не про меня. И не про учёбу.
«Крыжовник – полтора кило. Сахар – восемьсот грамм. Вода – стакан. Мята – три веточки с палисадника, только верхние. Кастрюля эмалированная, нижняя, синяя. Варить в три приёма, остужать между. Сначала пенку – не выбрасывать, на блины».
Я провела пальцем по строкам. Пальцы у меня в мелких порезах – работа с бумагой не прощает невнимательности. Я реставратор в районной библиотеке, знаю каждую складку старой бумаги, каждый её вздох. Но эти строки я не помнила. Совсем.
– Галина Петровна, – сказала я, не поворачиваясь. – Я тут.
– Что тут?
– Рецепт. Мама записала. Когда мне было девять.
Она подошла. Пахнуло её одеколоном – лавандовым, резким, которым она пользуется с тех пор, как я её знаю. Заглянула через плечо.
– Крыжовник с мятой? Странная какая-то затея.
– Это её варенье. Я помню вкус.
– Ну и что. Мало ли что записывали.
Я захлопнула дневник. Но убрала не на дно коробки. На самый верх.
***
Мама умерла в прошлом июне. Я не хочу об этом подробно. Никогда не хочу. Онкология, которую нашли слишком поздно. Полгода – и всё. Ей было пятьдесят четыре.
Я сидела на полу у кровати, держала её за руку, и за окном палаты цвела вишня. Остальное я не помню. Или не хочу помнить.
Андрей, мой муж, говорил: «Лена, не спеши». Его мать, Галина Петровна, говорила: «Лена, не тяни». Они живут в одном доме – у неё своя половина, у нас своя, – но в разных мирах. И я между ними уже шесть лет, с тех пор как мы с Андреем поженились.
В нашем городе сорок тысяч человек. Улиц десять. Мама жила в соседнем квартале, через семь минут пешком. Теперь в её квартире чужие люди – студент с женой, они снимают, и у них на кухне теперь мой стол, и не мой стол, одновременно.
Марфа вошла, держа плюшевую лису за хвост.
– Мам, а что это?
– Мои старые тетрадки.
– Ты была маленькая?
– Была.
Марфа села рядом. Ей четыре. Волосы светлые, постоянно в чём-нибудь – то в каше, то в пластилине. Сейчас – в розовом лаке для ногтей, которым её намазала соседская девочка, и лак уже подсох и облупился.
– А бабушку Валю я помню, – сказала она вдруг.
Я повернулась к ней.
– Помнишь?
– Она пела про лягушек. И щекотала мне пятки.
Я не знала, что ответить. Марфе было три, когда мама умерла. Мы думали – не запомнит. Думали, у неё в памяти останутся только наши рассказы, а не сама мама. Видимо, ошиблись.
– Мам, а ты что сваришь?
– Почему сваришь?
– Ну ты смотришь в книжку и улыбаешься. Значит сваришь.
Я и правда улыбалась. Не заметила, как.
– Варенье, – сказала я. – Из крыжовника с мятой.
– А мята – это которая в углу колется?
– Она не колется. Только пахнет.
– Я её понюхаю.
И Марфа убежала во двор, унося лису за хвост, как охотник – трофей.
***
Галина Петровна мыла посуду – нашу посуду, в нашей раковине. Она делает это каждый раз, когда приходит. Я её об этом не прошу. Но она считает, что я не справляюсь. После маминой смерти она стала приходить чаще. Я думаю, она искренне считает, что помогает. Я думаю также, что она не умеет иначе.
– Какое ещё варенье? – услышала она из-за струи воды. – У тебя крыжовник откуда?
– У бабы Раи на углу. Она продаёт.
– В мае? Какой крыжовник в мае?
– Зелёный. В мамином рецепте – именно зелёный. Ещё не сладкий сам по себе.
Галина Петровна повернулась. Тонкие выщипанные брови у неё подняты высоко, как всегда – будто она постоянно чему-то удивляется. Хотя удивляется редко. Чаще – осуждает.
– Лена, ну ты сама себя слышишь? Коробки не разобраны. Марфа хоть бы раз нормальный обед сегодня получила. Андрей приходит с работы – ужина нет. А ты – варенье.
– Будет и ужин.
– Когда?
– После варенья.
Она посмотрела на меня долго. Так она смотрит, когда собирается сказать что-то, что, по её мнению, мне полезно.
– Я понимаю, ты тоскуешь. Я понимаю. Но нельзя же так. Люди вокруг живут. У тебя ребёнок. У тебя муж. У тебя работа, между прочим, – тебе в понедельник выходить.
– Я выйду.
– Лена.
Я встала. Дневник в руках. Голос у меня вышел ровный, но с таким нутром, которого я от себя не ждала.
– Галина Петровна. Я сегодня варю это варенье. В маминой кастрюле. По её рецепту. И всё. Ужин будет. Марфа будет накормлена. Андрей тоже. А сначала – варенье.
Она открыла рот. Закрыла. Вытерла руки о полотенце – долго, сосредоточенно, будто это сложное дело.
– Делай как знаешь.
И ушла. Слышно было, как она надевает туфли в прихожей, как хлопает дверь. На половину свою – она живёт за стеной.
Марфа вошла с улицы, прижав лису к груди.
– Ты рассердилась?
– Немножко.
– Бабушка Галя плохая?
– Нет. Она просто… другая.
Марфа наморщила лоб.
– Не такая, как бабушка Валя?
– Не такая.
– А бабушка Валя не ругала?
– Нет.
– А почему бабушка Галя ругает?
Я присела перед ней.
– Она не ругает. Она переживает. Это разное. Просто похоже звучит.
Марфа кивнула – важно, по-взрослому. И пошла в свою комнату – укладывать лису спать.
***
Я спустилась в погреб с фонариком. Лампочка там перегорела ещё зимой, Андрей всё обещал поменять, да не получалось. На нижней полке, между банками с прошлогодними огурцами, стояла она. Синяя, эмалированная, с чёрной крышкой. С маленьким сколом на ободе – я помнила этот скол всегда. Мама говорила: «Это я на пятом месяце тобой ходила, уронила, плюнула и оставила. Удобная же. Варить – так варить».
Я вытащила кастрюлю с полки. Под ней пылью лежала крышка. Я подняла и её тоже.
Эта посудина переехала со мной, когда я вышла замуж. Из маминой квартиры – сюда. Мама тогда сказала: «Бери. Мне две таких ни к чему. Ты молодая хозяйка, тебе нужнее». Я поставила её в погреб и не доставала ни разу. За все шесть лет.
Я поднесла её к лицу. Запаха уже не было – ни варенья, ни маминого борща, ни ничего. Только эмаль. Холодная, с чуть шершавой внутренней стенкой. Я провела ладонью по кромке, нащупала скол – крошечный, неопасный.
Но вес в руках – этот был тот самый. Я узнала его раньше, чем глаза привыкли к полутьме.
Поднялась наверх. Марфа сидела на табуретке, болтая ногами.
– Мам, а я буду помогать?
– Будешь. Ты будешь сторожить.
Мне было девять. Мама стояла у плиты. Волосы у неё были собраны в узел на затылке, и выбились две пряди – всегда одни и те же. Она сказала: «Ленусь, иди сюда. Запишем». И вложила мне в руку дневник. «Зачем?» – спросила я. «Чтобы было. У меня моя мама умерла, рецептов не осталось. Я всё сама подбирала. А ты – не подбирай. Держи». И начала диктовать. Я не записала. Я сказала: «Мам, ну я домашку ещё не сделала, не до варенья». Она взяла у меня дневник и написала сама.
– Пенку. Чтобы не сбежала.
– А пенка умеет бегать?
– У маминого варенья – умеет. Она так и говорила.
Марфа посмотрела на кастрюлю – теперь вымытую, стоявшую на плите.
– Это бабушки-Валина кастрюля?
– Да.
– А почему у неё пятнышко?
– Бабушка её уронила, когда меня ждала. Мной ждала.
Марфа засмеялась.
– Какая она смешная.
Крыжовник у бабы Раи был как раз такой, как надо – зелёный, плотный, в тонких светлых полосках. Я помыла его в дуршлаге, обрезала хвостики маленькими ножницами – теми самыми, которыми обрезаю уголки старых переплётов. Пальцы у меня к концу рабочего дня всегда дрожат от усталости, но сейчас они дрожали по-другому. Не знаю почему. То есть знаю.
– Полтора килограмма, – сказала я вслух, сверяясь с дневником. – Восемьсот сахара. Стакан воды.
Я засыпала сахар в кастрюлю, залила водой, поставила на малый огонь. Мята лежала на столе, свежая, ещё в росе – я только что нарезала её в палисаднике. Три веточки. Только верхние.
Пока сироп расходился, я вспомнила.
Я тогда обиделась, что она взяла мой дневник, – он же мой, я его только что красиво подписала.
Сейчас я стояла у плиты, и у меня молча, без лица, сами по себе, текли слёзы. Я не всхлипывала. Не знаю, как это получалось.
Сироп закипел. Я ссыпала в него крыжовник.
***
Когда варенье уже закипело в первый раз, в дверь позвонили.
Галина Петровна. Я знала по звонку – она звонит дважды, коротко.
Открыла. Она стояла с пакетом. В пакете – банки. Чистые, сухие, пустые. Маленькие, по четыреста грамм – те, в которых у неё раньше был кабачковый джем.
– Я… – начала она. – Я подумала. У тебя банок-то небось нет.
Я молча взяла пакет.
– Спасибо.
Она переступила порог. Прошла на кухню, села на ту же табуретку, где только что сидела Марфа, – Марфа теперь наблюдала за пенкой, стоя на стуле, с деревянной ложкой наготове.
– Пахнет, – сказала Галина Петровна.
– Мятой.
– Мать твоя такое варила?
– Получается, да.
Галина Петровна смотрела в кастрюлю. Шея у неё всегда напряжена – будто она постоянно готова что-то защищать. Или отражать. Я не знаю, что.
– Лен, – сказала она. Голос у неё дрогнул в первый раз за шесть лет нашего знакомства. – А я свою мать не помню, знаешь.
Я обернулась. Она сидела, положив полные руки на колени.
– Она умерла, когда мне было пять. Я помню только – мыла пол. Стояла на четвереньках и мыла пол. И у неё спина такая, в тёмном платье. Всё. Даже лица не помню.
Я не знала, что сказать. Я никогда об этом не слышала. От неё – никогда. От Андрея – никогда. Видимо, он и сам не слышал.
– Я ничего от неё не сохранила, – продолжила она. – Мне не отдали. Была мачеха – она всё выбросила. Рецептов от матери у меня нет. Голоса нет. Ничего нет. Только это – как она пол мыла.
Марфа поглядела на неё, на кастрюлю, снова на неё.
– Бабушка Галя, – сказала она. – А ты хочешь помогать?
Галина Петровна моргнула. Брови у неё опустились – впервые за всё время, сколько я её знаю.
– Хочу.
– Тогда лови пенку. Она скоро сбежит.
Галина Петровна поднялась, подошла к плите. Я подвинулась. Она взяла ложку – другую, свою, будто знала, где у меня что лежит, хотя никогда раньше не готовила на моей кухне.
И мы стали снимать пенку. Втроём. На блюдце.
***
Мы варили в три приёма. Как написано. Между варками посуда остывала, и мы пили чай. Галина Петровна рассказала, что её мать звали Анной. Что она была ткачиха. Что у мачехи была своя дочка, и той отдали всё – и бусы, и серьги, и даже полотенца с вышивкой.
– А я, – сказала она, – всю жизнь варила, как умела. Сама. Подглядывала у соседок. Спрашивала, переспрашивала. Один раз у меня варенье получилось – старуха одна научила, соседка по коммуналке. А её потом увезли в дом престарелых. Я пришла ещё спросить, а её нет. И всё.
– Это, – сказала я, – это большая работа.
– Не такая, как когда мама научила.
Мы помолчали.
– Я всегда Вале твоей завидовала, – сказала Галина Петровна. – Что она у тебя есть. По-злому – наверное, это заметно было.
– Немножко.
– Я старалась не по-злому. Но знаешь – когда у тебя самой не было, трудно смотреть, как у других есть. Ничего не поделать. Я к тебе придиралась. Прости, Лен.
Я не ответила сразу. Я смотрела на банки – её, выстроенные в ряд на подоконнике.
– Ничего, – сказала потом. – Ничего.
Андрей пришёл в восьмом часу. Мы услышали, как он снимает ботинки в прихожей, вздыхает – у него всегда такой вздох, когда возвращается из школы, где он ведёт труд у мальчиков, и эти мальчики, как он говорит, «из него все жилы». Вошёл в кухню. Увидел нас троих – меня, мать свою, дочь – за кухонным столом, с банками, с вареньем, с разводом пара над плитой. Остановился в дверях.
– Что тут у вас?
– Варенье, – сказала Марфа важно. – Мамино.
– Чьё мамино?
– Мамино мамино.
Он посмотрел на меня. Потом на мать свою. Потом на плиту. И просто сел – на четвёртый стул. У него впалые щёки, как у всех курящих со студенческих лет, и сейчас эти щёки были серые от усталости. Но глаза – мягкие.
– Дайте ложку.
Галина Петровна подала ему блюдце с пенкой.
– На, – сказала. – Остальное – завтра на блины.
– А с чего такой пир?
– С того, – ответила она. И больше ничего не добавила.
Андрей на меня посмотрел. Я кивнула. Он понял. Он у меня понимающий, просто молчаливый.
***
Последнюю банку я не стала закатывать. Оставила в блюдце, на столе. Варенье было густое, с зелёными, чуть сморщенными ягодами, и мята плавала в нём тонкими веточками, как маленькие лодки.
Марфа подцепила ложку. Она никогда раньше этого варенья не ела – его не было на этом свете все годы, сколько её и сколько мамы нет. Зачерпнула. Положила в рот.
Я смотрела.
Она жевала медленно, серьёзно, и вдруг подняла на меня глаза.
– Мам, – сказала. – А бабушка Валя так пела, когда я маленькая была. Про лягушек. И пахло вот так.
– Вот так?
– Ну да. Зелёным и сладким.
Галина Петровна отвернулась. Я видела – у неё дрогнула шея, та самая, напряжённая. Она вытерла глаза тыльной стороной руки – быстро, чтобы никто не заметил. Но мы все заметили. И никто не сказал.
Андрей положил мне руку на плечо. Молча. Он не мастер слов. Я этому рада сегодня.
Я встала. Подошла к окну. Уже темнело. В палисаднике тень от мяты на земле стала длиннее, чем сама мята, – такое бывает в середине мая, на закате.
На подоконнике стоял дневник – синий, с чернильным пятном. Я положила его туда, пока варили. Открыла снова.
«Крыжовник – полтора кило», – всё так же мамин почерк. Но теперь я знала, что я умею это варить. И умею научить.
А кастрюля стояла на плите, пустая, с чёрной крышкой набок. Та же самая, синяя, со сколом на ободе. Восемнадцать лет назад, двенадцатого мая, в ней варили это варенье для меня, девятилетней, – а я, глупая, не записала. Сегодня – я сварила его сама. Для девочки, которую мама не успела увидеть школьницей.
Марфа подошла, обняла меня за ногу.
– Мам, – сказала. – А ты запишешь мне рецепт?
– Запишу.
– В мой дневник?
– У тебя ещё нет дневника.
– Ну когда будет. В третий класс.
Я присела, чтобы быть на её уровне, и погладила по голове. Волосы светлые, в розовом лаке, пахнут мятой.
– Запишу, – сказала я. – Обязательно.
Галина Петровна мыла кастрюлю. Нашу. Теперь нашу – общую. Шея у неё уже не напряжена так, как раньше. Я заметила.
Андрей сидел и ел варенье, по маленькой ложке, с серьёзным лицом, как будто не ел, а проверял что-то важное. Проверял и кивал, соглашался. Значит, получилось.
Где-то далеко, в соседней квартире за стеной, работал телевизор. За окном проехала машина. Марфа тёрлась щекой о моё плечо и сопела.
Я закрыла дневник и положила его на подоконник. Рядом с банками. Пусть стоит.