Ночь пахла сиренью сильнее обычного. Николай Петрович остановился у старой липы и впервые за шесть лет свернул с маршрута.
Фонарь у ворот парка светил тускло, как всегда в третьем часу. За липой начинались заросли – сирень, которую они с Верой посадили давным-давно, когда здесь был ещё пустырь. Теперь кусты разрослись в плотную стену, и туда никто не ходил.
Он и сам не знал, зачем свернул. Ноги сами понесли. Может, запах. Может, белый отблеск за веткой – будто кто-то прицепил к сирени тряпку.
Посветил фонариком.
Платок.
Льняной, с вышивкой ромашками по краю. Николай Петрович взял его в руки, и колени вдруг стали мягкими. Он сел прямо на сырую землю, поднёс платок к лицу и сидел так долго – пока не понял, что плачет.
Это был её платок. Веры.
Она вышивала такие сама. У неё была манера – в каждом углу разный цветок, а в центре одна крупная ромашка. Других таких платков не существует. Он знал.
Шесть лет назад Вера ушла из дома. Оставила записку: «Не ищи. Прости.» И всё. Ни объяснения, ни адреса, ни телефона. Милиция – теперь полиция – дело завела, но через полгода закрыла. Ушла сама, взрослая женщина, в розыск не объявлять.
Ему тогда было пятьдесят восемь. Ей – пятьдесят два. Прожили вместе тридцать три года.
Люди шептались, конечно. Кто-то видел Веру в последний день у автостанции – значит, уехала. Значит, к кому-то. Значит, давно всё было.
Николай Петрович не спорил. Молчал. Только однажды при Тамаре Сергеевне, соседке, сказал: «Не к мужику она ушла. Я бы знал.»
Тамара тогда посмотрела странно, отвернулась.
И потом, через три месяца, он уволился с завода. Пошёл сторожем в парк. Тот самый, где Вера любила гулять. Маршрут обхода она когда-то сама ему нарисовала – ещё при жизни, в шутку: «Вот, Колюня, когда я умру, будешь здесь ходить и меня вспоминать.»
Шутка сбылась не так.
От ворот – по главной аллее – к фонтану – мимо детской площадки – вдоль пруда – к старой липе – назад. Сорок минут спокойного шага. За ночь пять кругов. Столько лет.
За липой он никогда не сворачивал. Там заросли, там тупик. Там когда-то сажали сирень. Он помнил: ей было двадцать три, ему двадцать девять, они только поженились. Приехали в город по распределению, поселились в общежитии. По субботам ходили в парк сажать деревья.
Вера пришла тогда в белом платье. Не для субботника, а потому что утром была в загсе у подруги на свидетелях, переодеться не успела. Испачкала платье в земле по самый подол. Смеялась.
Этот кусочек парка она потом называла «наш».
Николай Петрович встал с земли, платок положил в карман ватника. Ноги не держали.
Посмотрел на часы – без четверти четыре. До конца смены полтора часа.
Пошёл к сторожке. Потом подумал и свернул ещё раз – к фонтану. Сел на скамейку. Смотрел, как начинает сереть небо.
Кто-то повесил на сирень её платок. Значит, кто-то знает, где она. Или знал.
Или она сама.
Последняя мысль была такой дикой, что он её вслух произнёс:
– Или она сама.
Голос в пустом парке отдался коротким эхом. Николай Петрович больше ничего не думал. Он просто сидел и смотрел, как медленно проступает в серости силуэт старой липы.
Домой пришёл в седьмом часу. Снял ватник, повесил на крючок у двери. В квартире было тихо, как всегда.
Две комнаты, кухня. Он занимал одну комнату, в другую – Верину – не заходил. Там её вещи стояли как стояли, он ничего не трогал. Швейная машинка у окна, пяльцы на столике, в шкафу – платья. Он эту комнату только проветривал раз в неделю и пыль протирал.
На кухне сварил себе яйцо. Съел.
Вынул платок из кармана. Положил на стол.
Стал разглядывать при дневном свете.
Платок не был ни грязный, ни мятый. И – это он только теперь понял – не старый. Пахло на нём не сиренью, а стиральным порошком. Таким современным, с отдушкой лаванды. Вера такой не покупала – она брала «Лотос», простой.
Значит, платок новый. Не шесть лет на сирени висел. Кто-то повесил недавно.
У него задрожали руки.
Он сидел на кухне до восьми. Потом позвонил Тамаре Сергеевне.
– Том, – сказал он. – Мне надо зайти.
– Колюня, что такое? – голос у Тамары сразу стал тревожный. Она одна его так звала – Колюней, как Вера когда-то. Привычка от соседства.
– Я сейчас. Ты только не уходи.
– Да куда я пойду, голубчик, восьмой час, я и не встала толком.
Он шёл через двор и думал: Тамара что-то знает. Не зря она тогда отвернулась, когда он сказал про мужика. Не зря.
И этот взгляд её вспоминал потом тысячу раз.
***
Тамара Сергеевна жила в том же доме, на втором этаже. Открыла в халате, лицо заспанное.
– Ну проходи, проходи. Сейчас чайник поставлю.
Кухня у неё всегда пахла валерьянкой – она пила капли по утрам от давления. Николай Петрович сел, положил руки на стол. Потом поднял одну, достал из кармана платок, положил на клеёнку.
Тамара Сергеевна замерла у плиты. Спиной.
– Том, – сказал он. – Посмотри.
Она повернулась медленно. Увидела. Опустилась на табуретку.
– Где взял?
– В парке. За липой.
Она молчала. Смотрела на вышивку. Николай Петрович смотрел на неё.
– Том, – сказал он тихо. – Она жива?
Тамара Сергеевна закрыла лицо руками.
– Жива, – ответила не сразу.
В кухне было тихо. Чайник только-только начал шуметь.
– Давно знаешь?
– С самого начала.
Николай Петрович встал. Потом сел обратно. Потом встал снова.
– Ты же все эти годы мне в глаза смотрела и молчала?
– Она просила.
– Мне-то что, что она просила! Том, ты соображаешь?
Он не договорил. Сел, опять положил руки на стол. Костяшки у него были белые.
– Где она.
– В Вышнем Волочке. У сестры двоюродной, у Лиды.
– У Лиды.
– Да.
– Что с ней.
Тамара Сергеевна вздохнула. Взяла платок с клеёнки, сложила. Положила на подоконник.
– Хворает, Колюня. Нашли тогда, весной двадцатого. Она ходила в поликлинику, на обследование, и ей сказали. Вторая стадия. Женская болезнь.
– И что.
– Операцию сделали в Твери. Потом лечение. Ремиссия. Потом опять. Сейчас плохо, Колюня. Совсем плохо.
Он смотрел на неё и не понимал.
– Почему она мне не сказала.
– Она знала, что ты...
– Что я.
– Что ты бы её не отпустил. А она не хотела.
– Конечно не отпустил бы! Она же жена моя! Том, что ты говоришь!
– Колюня, – сказала Тамара Сергеевна устало. – Ты не кричи. Я тебе передаю, что она говорила. А говорила так: не хочу, чтобы он смотрел, как я разваливаюсь. Пусть помнит меня живой. Я сама справлюсь.
– И ты согласилась.
– А что мне было делать. Она меня не спрашивала. Она мне велела: будешь помогать или нет. А я ей – буду. Куда я денусь.
– Помогать.
– Деньги передавала. Она мне переводила, я снимала, посылала на Лидино имя. Или ездила сама, раз в полгода. Возила что там нужно.
– Значит, ты все эти годы ездила в Вышний Волочёк, а я думал, ты к родне на могилы.
– Так и к родне тоже. Лида мне племянница по мужу. Там и могилы родителей наших рядом.
Николай Петрович смотрел в стол. Молчал долго.
– А платок.
– Она сама оставила. Говорит – приеду весной, повешу на сирень. Если Колюня заметит – значит, судьба. Если не заметит – значит, я всё правильно сделала.
– Значит, она тут была.
– Неделю назад. На автостанцию я её проводила. Сейчас уже не поезд, не может долго сидеть, автобусом ей тяжело, но упёрлась. Последний раз, говорит, хочу.
– Последний раз.
Тамара Сергеевна заплакала.
– Колюня, она умирает.
Он встал. Подошёл к окну. Смотрел во двор – там уже было светло, старик Фёдор Иванович выгуливал таксу, такса нюхала снег.
– Где эта Лида живёт. Адрес.
– Улица Ватутина, четыре. Она не у Лиды уже. Она в хосписе.
Он кивнул. Пошёл к двери.
– Колюня.
– Что.
– Ты только не злись на неё.
Он обернулся.
– Том. Я её люблю. Как я могу злиться.
Он вышел.
Пришёл домой, сел на диван в своей комнате. Сидел час, два, три. Потом встал, прошёл в Верину комнату, впервые за долгое время не проветривать, а просто.
Открыл шкаф. Висели платья – летние, тёплые, одно нарядное синее, в котором они ходили на серебряную свадьбу. Он провёл ладонью по рукаву.
В комоде – бельё, сложенное стопочками. В ящике – коробка с пуговицами, катушки ниток, напёрсток. У окна – пяльцы с незаконченной вышивкой. Полевые цветы на наволочке.
Он сюда не входил столько времени, что пыль на подоконнике лежала плотным слоем. Берёг комнату как музей. А она в это время жила в другом городе.
Он сел на её кровать. Кровать скрипнула тонко.
– Вера, – сказал в пустоту. – Что ж ты.
***
До Вышнего Волочка от них автобусом часов восемь, с пересадкой. Он посмотрел в телефоне – Павел подарил, показывал, как пользоваться. Рейсы есть утром и вечером. Сегодняшний уже ушёл. Завтра в шесть сорок.
Он лёг на её кровать как был, в рубашке, и закрыл глаза. Заснуть не смог.
В автобусе сидел у окна. За окном шли серые поля, чёрные полоски леса, редкие деревни. Апрель ещё не зелёный – только талая земля, лужи, берёзы без листьев.
Рядом, через проход, сидела женщина лет сорока, читала. Впереди дремал мужчина в кепке. Автобус шёл полупустой.
Николай Петрович достал из внутреннего кармана ватника платок. Развернул на коленях. Смотрел на ромашки.
Вспоминал, как Вера это делала. Садилась у окна после ужина, клала пяльцы на колени, доставала коробку с нитками. Спрашивала: «Какой цвет, Колюня, под ромашку – голубой или синий?» Он всегда отвечал одно и то же: «Тебе виднее.» Она смеялась.
Вспоминал, как они поссорились в восемьдесят девятом. Она хотела в отпуск в Крым, он – в Карпаты. Не поехали никуда, обиделись друг на друга, всё лето просидели в городе.
И ещё вспоминал, как умер его отец в девяносто пятом, и Вера сидела с ним на кухне всю ночь, молчала, держала за руку.
Вспоминал, как в двухтысячном она хотела второго ребёнка – после Павла прошло пятнадцать лет, а всё хотела. Не получилось, врачи сказали поздно. Она тогда плакала три дня, а он не знал, что сказать, и уходил курить на балкон.
А ещё – как они отмечали её пятидесятилетие, и он подарил ей янтарные серьги. Она надевала их только по праздникам.
Несколько лет назад он пришёл с работы, а на столе записка. Две строчки. «Не ищи. Прости.» Больше ничего. Сумки половина не было, паспорт с тумбочки пропал, денежная заначка из чайника – тоже. Он тогда обошёл весь район, спрашивал, не видел ли кто. Тамара Сергеевна сказала – видела утром, Вера шла с сумкой к автостанции. Одна. Никто её не встречал.
Он пошёл в полицию. Там выслушали, заявление приняли. Дело вели два месяца. Потом закрыли – никаких признаков преступления, взрослая дееспособная женщина собрала вещи и ушла. Имеет право.
Он поверил.
Он поверил, что жена от него ушла.
Тридцать три года вместе – и поверил.
Автобус трясло на ямах. Николай Петрович сложил платок, убрал в карман. За окном пошла полоска леса, чёрная, тонкая.
В Вышний Волочёк приехали к трём. На автовокзале он спросил у таксиста, как доехать до хосписа на улице Ватутина. Таксист посмотрел внимательно.
– Там тяжело, отец.
– Я знаю.
Ехали минут пятнадцать. Хоспис – двухэтажное здание за забором, крашеное бежевой краской, окна маленькие. У входа курили две женщины в белых халатах.
Он заплатил таксисту, взял пакет – на остановке купил яблоки, печенье, маленький букетик мимозы в жёлтом целлофане. Пошёл к входу.
На проходной сказали: Лазарева Вера Алексеевна, палата девять, второй этаж. Посещения с двух до четырёх. Успеваете.
Он поднялся по лестнице. Пахло хлоркой и ещё чем-то сладковатым, как бывает в больницах.
***
Палата девять была в конце коридора. Дверь приоткрыта. Он постучал пальцем по косяку.
– Войдите, – голос был тихий, но её.
Он вошёл.
В палате стояли две кровати. На первой никого не было, застеленная. На второй, у окна, лежала Вера.
Он её узнал сразу. И не узнал сразу.
Она была худая, очень. Волосы короткие, почти седые, отросшие после лечения неровно. Лицо её, но костистое, скулы резкие. Глаза те же. Серо-зелёные, с крапинами.
Она смотрела на него и не двигалась.
Молчали оба долго.
Он поставил пакет на тумбочку. Мимозу положил сверху.
– Ты, – сказала она наконец.
– Я.
– Как ты.
– Платок.
Она закрыла глаза. И кивнула, сама себе.
– Значит, судьба.
Он сел на стул рядом. Не знал, что делать с руками. Положил их на колени.
– Вера.
– Колюня.
У него защипало в носу. Он отвернулся к окну. За окном был пустой двор, серая земля, ограда.
– Как ты тут живёшь.
– Хорошо живу. Сёстры тут добрые.
– Вера, я –
– Не надо, – сказала она. – Не говори пока.
Они молчали. Где-то в коридоре ездила тележка, позвякивали склянки.
– Ты сердишься, – сказала она.
– Сержусь.
– Я знала.
– Вера. Столько лет.
– Да.
– Как ты могла.
Она смотрела в потолок. Потом повернула голову к нему.
– Я боялась. Знаешь, чего. Что ты будешь носить за мной горшки. А ты не умеешь, Колюня. Ты сильный, а тут нужна другая сила. Не нашёл бы – озлобился. Нашёл бы – тоже плохо. Ты бы ломался от этого. А я – не могу смотреть, как ты ломаешься. Уже нет.
– Ты за меня решила.
– За нас.
– Нет, – сказал он. – За меня. Ты меня не спросила.
Она молчала.
– Вер. Я за эти годы тысячу раз умер. Ты думала – я живой, целый, с ногами-руками. А я – каждый день. Я в парк сторожем пошёл, чтоб только рядом с тобой быть, хоть как. Маршрут твой, помнишь, ты нарисовала? По нему и хожу.
Она заплакала. Молча, без звука. Слёзы сбоку, в волосы.
– Я не знала.
– Чего ты не знала.
– Что ты меня –
Она не закончила. Он взял её руку – тонкую, лёгкую, в коричневых пятнышках. Положил себе на колено.
– Я тебя всегда.
– И я.
Молчали долго. Рука у неё была холодная, он грел её своей.
– Ты помнишь, – сказала она, – как мы сажали сирень.
– Помню.
– Ты тогда лопату уронил, а я хохотала.
– Ты в белом платье была.
– Испачкала.
– До подола.
Она улыбнулась.
– Колюня, а ты правда за липу свернул.
– Свернул.
– Я загадала. Если весной свернёт – значит, позовёт. Если нет – значит, всё правильно.
– Загадала.
– Загадала.
Он подумал, что от всего этого нужно бы разозлиться. А не мог. Сидел, держал её руку, и в груди было тихо.
– Вера.
– Что.
– Поехали домой.
Она посмотрела на него. Долго. Потом сказала:
– Мне осталось недолго.
– Я знаю.
– Дома тебе будет тяжело.
– А здесь мне легко?
– Ты об этом подумал.
– Я об этом столько времени думал. Только не знал. Теперь знаю.
Она закрыла глаза. Кивнула.
– Поехали.
***
Документы оформили за два дня. Он ночевал в гостинице, по утрам приходил, сидел с ней. Врач – молодая женщина с усталым лицом – долго с ним разговаривала. Объясняла, что дома нужно будет. Обезболивающее по часам, уход, сиделка.
– Я справлюсь, – сказал он.
– Не один справитесь?
– Не один.
Он позвонил Тамаре Сергеевне. Потом сыну в Калининград. Павел не сразу понял, переспрашивал. Потом сказал: «Пап, я прилечу в субботу.» И заплакал в трубку – первый раз на его памяти.
На третий день поехали домой. Автобусом долго было нельзя – взяли такси, договорился с водителем. Дорогая получилась поездка, ну и ладно.
Вера сидела сзади, укрытая пледом. Он рядом, держал её руку. За окном шли те же поля, только солнце уже к закату, и небо было розоватое.
Дома Тамара Сергеевна уже ждала. Постелила в Вериной комнате, протопила – апрель, а всё же холодно ещё. Принесла суп в кастрюльке.
Вера огляделась и заплакала.
– Ты ничего не тронул.
– Не трогал.
– Пяльцы на месте.
– На месте.
– Колюня.
– Да.
– Прости меня.
Он сел рядом с кроватью. Взял её руку.
– Прощаю. Ты меня прости.
– За что.
– За то, что ты боялась мне сказать.
Она долго молчала.
– Прощаю.
Через два дня приехал Павел. Сидел у матери, держал её за руку, молчал. Он был большой, лысеющий, в сорок два уже седой на висках. Вера то спала, то просыпалась, то узнавала его, то думала, что он маленький, и спрашивала, сделал ли уроки.
Николай Петрович выходил на кухню, ставил чайник, смотрел в окно.
Сирень за окном ещё не цвела. Но почки набухли – дня через три-четыре распустятся.
Вера прожила одиннадцать дней.
В последний была в сознании. Попросила, чтобы её вынесли на воздух. Он не понял – куда.
– В парк, – сказала она. – К липе.
Павел и он донесли её на руках до машины – она была лёгкая, как ребёнок. Укутали пледом. Поехали к парку. Припарковались у ворот. Вынесли – сидеть она уже не могла, только лежать.
Положили на скамейку под старой липой. Подперли подушкой.
Сирень цвела. Её много, и цвела густо, и пахло – не передать.
Вера смотрела и улыбалась.
– Вот, – сказала. – Видишь.
– Вижу.
– Это наше.
– Наше.
Она лежала, а он сидел рядом. Павел стоял в стороне, курил, отвернувшись.
– Колюня.
– Да.
– Ты сюда будешь приходить.
– Буду.
– По маршруту.
– По маршруту. И за липу сворачивать.
– Ты свернул.
– Свернул.
Она закрыла глаза. Он думал – заснула. Потом понял, что нет. Просто слушает, как шумит сирень.
Посидели ещё с час. Потом отвезли её домой.
Той же ночью она умерла.
Похоронили в конце апреля. День был тёплый, ясный.
Николай Петрович вышел на работу через неделю. Та же смена – с десяти вечера до шести утра.
Маршрут теперь был другой. От ворот – по главной аллее – к фонтану – мимо детской площадки – вдоль пруда – к старой липе. И за липу. К сирени.
Там он останавливался, стоял минуту и шёл дальше. Потом назад, к сторожке.
За ночь пять кругов. Каждый круг – свёрток за липу. Сорок пять минут теперь получалось, а не сорок.
Седьмой год.