Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ВасиЛинка

Свекровь ахнула, когда я прямо посреди застолья собрала свои салаты и торт, оставив наглую золовку ни с чем

Я опять считала ложки. Не в смысле те, что на столе лежат, а те, что себе положила. Четыре столовых салата. Кусок курицы — с мой кулак, мне врач так и сказала: «Татьяна, не с мой, с ваш». Гарнира полстакана. Я это на обороте рецепта записала, когда вышла от неё, и с тех пор так и кладу. Привыкла уже. Серёжа привык, Танюшка привыкла, ей девять, она сама говорит: «Мам, тебе нельзя, я сама возьму». Не знала только Лариса. Лариса — это сестра мужа моего. На шесть лет нас старше, одна живёт, работает в ЗАГСе. Любит сама про это сказать: «Я, Танюш, на тяжёлой работе, мне питаться надо». И кладёт с горкой. Вот это «мне питаться надо» у неё уже, наверное, лет десять как присказка. В тот четверг, с которого я, собственно, и начала, мы просто дома сидели. Я борщ сварила, котлет нажарила Серёже и Танюшке, себе — грудку и огурец. Обычное всё. Лариса пришла «на пять минут». У неё эти пять минут всегда часа три. Села, куртку скинула, и через минуту у неё уже три котлеты. Через пять — четвёртая. Она
С91
С91

Я опять считала ложки. Не в смысле те, что на столе лежат, а те, что себе положила. Четыре столовых салата. Кусок курицы — с мой кулак, мне врач так и сказала: «Татьяна, не с мой, с ваш». Гарнира полстакана. Я это на обороте рецепта записала, когда вышла от неё, и с тех пор так и кладу. Привыкла уже. Серёжа привык, Танюшка привыкла, ей девять, она сама говорит: «Мам, тебе нельзя, я сама возьму». Не знала только Лариса.

Лариса — это сестра мужа моего. На шесть лет нас старше, одна живёт, работает в ЗАГСе. Любит сама про это сказать: «Я, Танюш, на тяжёлой работе, мне питаться надо». И кладёт с горкой. Вот это «мне питаться надо» у неё уже, наверное, лет десять как присказка.

В тот четверг, с которого я, собственно, и начала, мы просто дома сидели. Я борщ сварила, котлет нажарила Серёже и Танюшке, себе — грудку и огурец. Обычное всё. Лариса пришла «на пять минут». У неё эти пять минут всегда часа три. Села, куртку скинула, и через минуту у неё уже три котлеты. Через пять — четвёртая. Она её с Серёжиной тарелки вилкой сняла, аккуратно так, будто так положено.

— Ой, Серёж, ну ты ж не будешь, ты ж говорил — не голоден.

Он ничего не говорил. Он ел. Но ей, видно, удобнее было решить, что говорил.

А потом посмотрела на меня. И сказала то, что говорит три года. Слово в слово почти:

— Тань, ну ты опять воробушка изобразила. Ешь нормально, не позорь нас. Трава у тебя на тарелке? Ты же женщина. У женщины формы должны быть. А не вот это.

И вилкой показала. На меня. Как на помидор с трещиной показывают в магазине, чтоб заменили.

Я молчала. Я давно молчу. Серёжа вздохнул:

— Ну, Лар.

— Что «ну Лар»? Я ж правду. Танюш, ты видишь, как мама ест? Ты так не ешь. Мама у нас на диете вечной, это, между прочим, вредно для ребёнка. Иди сюда, я тебе ещё котлетку положу. От мамы-то не дождёшься.

И уже своей вилкой, той самой, с которой только что сама жевала, вторую котлету — Танюшке. В её тарелку. Моему ребёнку. Который рядом со мной сидит.

Танюшка на меня посмотрела. Я кивнула — бери. А что я должна была, по столу хлопнуть? Я за три года научилась улыбаться. Мама моя всю жизнь говорила: «Танечка, за столом не ссорятся». Мамы нет уже восемь лет. А это её правило — есть.

Так было не раз. Сто раз, наверное. На Новый год, не помню который, позапрошлый, что ли, у свекрови за столом Лариса на меня посмотрела и говорит:

— Нина Петровна, а Танюха-то себя совсем не щадит, вы гляньте, она же просвечивает. Так и второго мужа не удержишь.

Это при мне. При Серёже. При тёте Вале, свекровиной соседке с пятого этажа. Тётя Валя тогда из вежливости развернулась к окну и на снег стала смотреть. Снега там было — полподоконника.

А на Пасху прошлой весной я кулич пекла. С утра, как положено, с глазурью, с посыпкой. Лариса пришла, отрезала сразу четверть — ну, у неё всегда «с запасом», — и, жуя, говорит: «Ты ж сама не будешь, что я, не понимаю». И унесла. Не смеюсь — завернула в полотенце и унесла. Мой кулич. Ко мне в гости пришла — мой кулич унесла. Кому она его там дома ела, я не знаю. Наверное, сама и доела.

Я всё это помнила. И молчала. У Серёжи одна сестра. Свёкра нет, свекровь — и всё. Я себе говорила: ну её. Ну пусть. Ну что я, с базара.

А потом свекрови стукнуло семьдесят.

Нина Петровна с января этот юбилей готовила. Ей важно было. Трёшка у неё небольшая, но две комнаты аркой, если стол раздвинуть — четырнадцать человек сидят. Она тёткам в Саратов звонила, говорила: «Танюшка всё сделает, у неё руки золотые». Я слышала. Я не спорила.

«Наполеон» я пекла с вечера пятницы до утра субботы. Коржи — с вечера, крем — ночью, собираю утром, чтоб не поплыл. Свекровь его двадцать лет любит, именно в моём исполнении. Оливье — на двенадцать человек, в мамином салатнике, голубая кайма, тяжёлый такой, он от мамы мне достался, больше ничего и не досталось, если честно. Селёдка под шубой — на широком противне, плёнкой сверху, чтоб в машине не растряслось. Я всё это везла сама, на нашей Калине. Калина у нас старая, скрипит, но возит. Серёжа меня у подъезда встретил, помог поднять:

— Ты как?

— Устала.

— Потерпи. Мама рада будет.

Я потерпела. Я ж умею.

Гостей было четырнадцать. Соседки свекровины, двоюродная тётя из Волжского, племянник Серёжин — он по линии младшего брата, младший сам в Набережных не смог приехать, сына прислал. Ну и Лариса. Лариса пришла в красном платье, с укладкой, накрашенная. Как на свой юбилей. Она вообще всюду так ходит, будто это её праздник, а остальные — массовка.

Первый час ничего такого. Я себе положила нормально: салатик, кусок буженины (с её кулак получился, не с мой, я пополам разделила), огурец. «Наполеон» не брала — вечер, мучное, эндокринолог. Минералку пила.

Лариса ела уже третий раз. Я не считала нарочно, так, боковым зрением. Она ела и рассказывала тёте из Волжского, как у них на работе какая-то история. Я не слушала.

А потом — я это помню до сих пор, будто вот вчера, — Лариса наклоняется к моей тарелке. Берёт свою вилку. Ту, с которой только что ела. Снимает половину моей селёдки под шубой и перекладывает Танюшке. В её тарелку. И громко:

— Ешь, моя хорошая. Мама-то тебе жадно положила, она у нас на диете вечной, ребёнку расти надо, а она не понимает. Мама у нас сухарь, в свою мать пошла, та тоже сухарь была. Царствие ей, конечно.

Вот тут тишина встала. Я её прямо услышала. Как в лифте, когда между этажами застрянет.

Тётя из Волжского перестала жевать, с вилкой во рту сидит. Тётя Валя в тарелку уткнулась. Серёжа — в стакан. Свекровь открыла рот:

— Лар, ну…

— Что «ну», Нин? Я ж правду. Вот сидит ребёнок, мама ему две ложки положила. Я неправа?

Я встала.

Я не решила вставать. Я не думала. Просто встала. Ноги сами.

Пошла на кухню. Взяла свою форму из-под «Наполеона» — там ещё половина оставалась. Взяла мамин салатник с оливье. Взяла противень с селёдкой под шубой — полпротивня, я плёнкой прикрыла той же, которой везла. Вынесла всё в прихожую, поставила на пол у двери. Стало три предмета на полу — как будто я на поезд собралась.

Свекровь за мной вышла, растерянная вся:

— Танюш, ты куда?

— Домой, Нина Петровна. Устала я.

— А стол?

— А стол — вон он. Пусть Лара дальше накрывает. Она знает, как надо.

Я обулась. Сапоги у меня с молнией, молния залипла, я её два раза дёрнула. Позвала:

— Танюша, пошли, доча.

Танюшка вышла. В руках у неё был кусок пирога. Я у неё этот кусок забрала, положила на блюдце на тумбочке. Дала ей руку.

Серёжа в коридор выбежал в последнюю секунду, уже в тапочках:

— Тань. Тань! Ты куда?

— Домой.

— Это же мамин юбилей.

— Вот пусть мама и празднует. С Ларисой.

Я подняла с пола формы. Салатник — Танюшке, он лёгкий, донесёт. «Наполеон» сама. Противень под мышку. Вышла.

В лифте мы с Танюшкой молчали. Лифт ехал долго. Я стояла с противнем под мышкой и думала — хоть бы он не раскрылся. Не раскрылся.

В машине я её назад посадила, пристегнула. Сказала:

— Всё нормально, дочь.

Она кивнула. Девять лет — уже всё видит, сама не спрашивает. Это и хорошо, и плохо.

Мы через мост ехали. Там фонари с одной стороны оранжевые, с другой — белые, я это всегда замечаю, хотя сто раз проезжала. Я думала — сейчас приеду, у меня руки затрясутся, я зареву над раковиной. Ничего. Приехала, «Наполеон» в холодильник, оливье накрыла, селёдку тоже. Танюшка пошла умываться. Я села на кухне и сидела. Минут, не знаю, двадцать. Просто сидела. В груди у меня было не пусто, а тихо. Это разные вещи.

Телефон тогда и зазвонил.

Лариса первая.

— Ты что, сдурела? Ты соображаешь, что ты сделала? При всех. При гостях. Ты маму унизила.

— Лар, я не хочу.

— А я хочу. Ты что, обиделась? Я пошутила. Ребёнок ничего не понял. Ты что устраиваешь?

— Я устраиваю ужин. Дома. С дочкой.

— Серёжа в шоке. Он мне сказал, что ты впервые в жизни такое вытворила.

— Лар. Я трубку кладу.

— Танька, ты ещё извиняться приедешь.

— Не приеду.

Положила. Руки были ровные. Странно даже.

Потом свекровь. Эта плакала. Не очень сильно, но так, мелко, жалобно:

— Танечка, ну зачем ты так. Ну Лара же, ну ты ж её знаешь.

— Знаю.

— Ну вернись, пожалуйста. Я твой «Наполеон» не съела, я его на завтра специально оставила.

— Нина Петровна. Я вам завтра ничего не привезу.

— Что?

— Я вам больше ничего не привезу. Ни «Наполеона». Ни селёдки. Ничего. Пусть Лара. Она же знает, как надо.

Тишина. Потом:

— Танечка…

— Спокойной ночи.

Положила. Вот тут руки у меня наконец и затряслись. Немножко. Я встала, налила воды, выпила. Отпустило.

Серёжа приехал в двенадцатом часу. Разделся, тихо зашёл, сел на край кровати. Я лежала. Он сидел долго. Я думала — ну что, сейчас будет. Он сказал:

— Тань.

— М?

— Зачем ты при всех.

Я повернулась. Не резко.

— Серёж. А твоя сестра при всех моего ребёнка учила, что её мать — жадная сухарь. Три года учила. Сегодня при четырнадцати человеках мою маму, которой в живых восемь лет нет, сухарём назвала. Мне что, «Наполеон» надо было досервировать?

Он молчал. Я думала — сейчас скажет что-то. Он сказал:

— Ну она у нас такая.

Я на потолок посмотрела.

— Я знаю, что она у вас такая, Серёж. Но я у вас не такая. Я у вас Таня.

Он лёг. Отвернулся. Через минуту в стенку сказал:

— Мама завтра разбираться будет.

— Пусть разбирается. Без меня.

И всё. Мы спали.

Год прошёл.

Лариса не звонит. Ни разу. Я думала — позвонит ещё раз поорать, но нет. Свекровь звонит — раз в три дня, аккуратно, про погоду, про школу у Танюшки, про своё давление. Я вежливая. Не приезжаю.

«Наполеон» с того дня я не пекла. Оливье не крутила. Селёдку не слоила. Как отрезало.

Вчера Серёжа пришёл с работы. Руки помыл. Сел. Говорит:

— Мам завтра семьдесят один. Не юбилей, конечно, но день рождения.

— Ну.

— Мы пойдём?

— Ты иди.

— А ты?

— Я не иду, Серёж. И «Наполеон» не пеку.

Он посидел. Ничего не сказал. Я поставила перед ним тарелку. Котлета, картошка, огурец — как он любит. Себе — грудка, четыре ложки салата, полстакана гречки. Мой режим.

Он на свою тарелку посмотрел. Потом на мою. Потом опять на свою. Вилку взял. Стал есть.

Я напротив сидела. В окно смотрела. На улице апрель, почти тепло, снега уже нет. Соседка из второго подъезда ёлку волочит к мусорке. Сухую, иголки сыплются. Я подумала — надо же. Всю зиму у неё эта ёлка стояла. И февраль простояла. И март. И только в апреле выносят. Хозяйственная баба. А может, просто руки не дошли.

Серёжа ел. Молчал. Я тоже молчала.

Я ему ничего не сказала. Он мне ничего. Доел, отодвинул тарелку, пошёл в зал, телевизор включил. Там новости шли, он их и не смотрит толком, так, фоном.

Завтра он пойдёт к маме. С пустыми руками. Ну, тортик купит, наверное. В «Пятёрочке», шоколадный, за четыреста с чем-то. Там будет Лариса. Она будет накрывать. Она будет пыхтеть. Она не умеет. Она не училась никогда. Она всю жизнь приходила на готовое.

Я про это думала и огурец резала. Танюшке в школу, на завтра, в контейнер.

Вот и всё, собственно.