Настю уволили некрасиво.
Не за ошибку, не за халатность — за лишние слова.
В палату, где она ставила капельницу старенькому деду, ворвалась важная родственница «одного человека».
С высокими бровями, в шубе и с убеждённостью, что мир ей обязан.
— Я сказала вашему врачу, что моя мама должна лежать в отдельной палате, — заявила она, подбоченясь. — А вы что? Вы оставили её с этой… с этой женщиной, которая кашляет!
Настя вежливо ответила:
— Отдельных палат у нас нет. Есть бокс, но он сейчас занят тяжёлым пациентом. И, если честно, кашляющая женщина более нуждается в изоляции, чем ваша мама.
Родственница вспыхнула:
— Ты кто такая, чтобы решать? Ты просто медсестра!
— Я та, кто здесь круглосуточно вытаскивает ваших мам с того света, — устало вырвалось у Насти. — Иногда даже ночами, без выходных.
Этого оказалось достаточно.
На следующий день её вызвали к главному.
— Ты что себе позволяешь? — сухо спросил тот. — Ты же понимаешь, кто эта женщина?
Настя понимала: в их городе были люди, ради которых открывали закрытые кабинеты и освобождали койко‑места.
— Я грубо ответила, — честно призналась она. — Могу извиниться.
Подумала и добавила:
— Но диагнозы всё равно будут важнее родственников.
Главный посмотрел поверх очков:
— У нас тут не только диагнозы, у нас система.
Через неделю Настю попросили «по собственному». Без оркестра, без благодарностей за ночные смены и сложных пациентов.
Она вышла из больницы, сжимая в кармане тоненькую трудовую, и впервые за много лет не знала, куда идти утром.
— Ну не плачь, — сказал отец, когда она вечером приехала к нему с красными глазами и запахом больничного коридора.
Он налил ей крепкого чая.
— Ты сама‑то жить хочешь как? Опять в такую же мясорубку полезешь?
— Я умею только это, — прошептала Настя. — Куда я теперь?
Отец поскрёб бороду.
— У меня на заводе начальник охраны в деревню к тёще ездит. Говорил, что у них фельдшерский пункт закрыли — старушка умерла, а на её место никто не идёт. Зарплата ерундовая, дом ветхий, из удобств — печка да колодец.
Он посмотрел на дочь пристально.
— Вот тебе мой совет. Поезжай. Глушь — она поначалу страшная, зато честная. Там, если кого спасла, — видишь его завтра в магазине. Никто из «родственников важного человека» тебя оттуда не выгонит.
— Пап, ты серьёзно? — Настя чуть не рассмеялась. — После городской больницы — в деревню, где коровы на дороге и интернет по праздникам?
— После такого увольнения тебе не интернет ловить надо, а лечить голову и сердце, — спокойно ответил он. — Ты пока всё равно будешь злиться. В городе это тебя сожрёт. А там, глядишь, поймёшь, ради кого ты вообще в эту профессию шла.
Деревня Бурякино оправдала своё название.
Автобус добирался туда по такой дороге, что Настя пару раз думала: «Сейчас точно перевернёмся».
Снег лепился к стеклу, фонари кончились километров за двадцать до нужного поворота.
Фельдшерский пункт оказался маленьким деревянным домиком с крестиком, выгоревшим на ветру.
— Ну вот, ваша резиденция, — сказал водитель, выгружая её чемодан. — Больные вам тут будут как дети: немного, но настоящие.
Внутри пахло сыростью и лекарствами.
Стол, кушетка, шкаф с пузырьками, старый кардиограф, который так и просился в музей. В соседней комнатке — койка, стол, печка и маленькое окно с видом на поле.
— Добро пожаловать, короче, — шепнула себе Настя.
Первые недели были похожи на дурной отпуск.
Пациентов — мало. Вызовы — по расписанию:
- бабка Клавдия с давлением,
- дед Пётр с коленом,
- пара молодых мам с температурой у детей.
Настя поначалу чувствовала себя лишней:
— В городе мы за смену столько принимали, сколько тут за неделю, — жаловалась по телефону отцу. — Я ржавею.
— Ты не ржавеешь, ты отмокаешь, — отвечал он. — Дай деревне тебя научить.
Деревня учила странно.
Люди приходили не только с болью в теле, но и с той, про которую в городских картах не пишут.
Одинокая женщина просила померить давление, а потом сидела ещё час, рассказывая, как «сын три года не звонит».
Соседский подросток приходил «за зелёнкой», а на самом деле — чтобы спросить, правда ли «в городе всем сразу делают пластические операции».
Настя слушала. Сначала с профессиональным интересом, потом — с человеческим.
Настоящее испытание пришло позже.
Зимой в Бурякино застряла машина — в сугробе между деревней и трассой.
Машина оказалась старым «пирожком» с пятью пассажирами: двое взрослых, двое детей и пожилая женщина.
Одной из девочек было плохо: высокая температура, судороги.
— Это внуки Степана, — забегая, сообщил сельский глава. — К ним тут приехали из города, да вьюга началась. В больницу не доедут. Надо что‑то делать.
— До районной — тридцать километров, — прикинула Настя. — По такой погоде — вечность.
Она уже автоматически искала глазами «реанимационную сумку» и в голове перебирала, что есть в их аптечном шкафу.
Раньше она бы просто позвала врача, реанимацию, «старшую смены».
Теперь старшей и единственной сменой была она сама.
Девочку на руках занесли в пункт.
Горячая как уголь, бледная, глаза закатываются. Мать — в панике, дед Степан бормочет молитвы.
— Спокойно, — сказала Настя, сама чувствуя, как дрожат пальцы. — Сейчас будем сбивать температуру.
Внутри всё кричало: «А если не справлюсь? А если…»
Вспомнились ночные городские смены, когда с тобой рядом врач, реаниматолог, дежурный завотделением. Всегда есть тот, кто старше.
Здесь старше не было никого.
Она действовала так, как её учили: укол, растирание, холод на крупные сосуды, контроль дыхания.
Снаружи завывал ветер, внутри пахло печкой и лекарствами, а над всем этим — страхом, который она не имела права показывать.
Температура не спешила падать.
Прошло двадцать минут, сорок, час.
Мать девочки плакала уже тихо — слёз не осталось. Степан, тот самый дед, который до этого приходил к Насте с коленом и советами «как правильно картошку сажать», теперь смотрел на неё, как на последнюю надежду.
— Ну что, доктор, — спросил он, — потянете?
Это «доктор» неожиданно ударило сильнее всего.
В городской больнице её называли:
- Анастасия Сергеевна,
- медсестра,
- иногда «сестричка».
Но никогда — «доктор».
— Потяну, — сказала она. И впервые сама себе в это поверила.
К утру девочка уже спала ровно, горячка спала до терпимой.
Настя сидела на стуле, прижавшись затылком к стене, и чувствовала, как отступает адреналин.
— Спасибо вам, — хрипло сказала мать. — В городе мы бы не успели доехать.
Степан положил на стол пакет с картошкой и банку солёных огурцов:
— Это так, по‑сельски. За то, что внучку не дали унести.
Пакет с картошкой был тяжелее грамоты «за добросовестный труд», которую ей когда‑то вручали в городской больнице.
Весной в пункте стало шумнее.
Кто‑то приходил просто так — «узнать, как дела», кто‑то приносил яйца, молоко, банку варенья.
— Ты нам не как фельдшер, ты нам как своя уже, — говорили старушки. — Мы тебе даже сплетни самые свежие доверяем.
Отец по телефону спрашивал:
— Ну что, отдохнула от города?
— Не знаю, — честно отвечала Настя. — Но тут, если я что‑то делаю, я вижу, как это отзывается. Сразу. Не в отчёте, а в людях.
Он хмыкал:
— Значит, глушь тебя лечит.
Через год ей пришло письмо из того самого городского больничного отдела кадров.
«Приглашаем вас на собеседование в связи с открытием штатной единицы…»
Настя смотрела на распечатку долго.
Когда‑то она мечтала вернуться, доказать каждому, кто подписывал её «по собственному», что зря так сделали. Что она нужна.
Теперь мысль о бесконечном коридоре, о трёх десятках пациентов на посту и о важной родственнице с шубой вызывала не вызов, а глухую усталость.
— Ты что решила? — спросил отец, когда она показала ему письмо.
Она улыбнулась:
— Пока никуда не поеду. У меня тут недолеченные.
Пожала плечами.
— Да и глушь, кажется, уже не такая глушь, когда тебя здесь по имени знают.