Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Писатель | Медь

Дочь приехала с чемоданом, когда муж ушел. Я сказала: «Уезжай, Катерина»

Говорят, материнское сердце все простит. Мое не простило. Я живу в Дубках одна с тех пор, как Сережу потеряла. Деревня маленькая, дворов на полсотни, а зимой и того меньше, кто в город перебрался, кто к детям уехал. Мне ехать некуда, да и не к кому. Дочь у меня есть Катерина, только она давно городская, давно чужая. Уехала еще девчонкой сразу после школы, а теперь вот ни писем, ни приездов, ни голоса в трубке. Разве что по праздникам, да и то не каждый раз. Я каждую осень варенье закатываю вишневое, как она любила. Банки стоят в погребе, ряд за рядом, ни одну не открывала. Подпишу год, поставлю и жду. А чего жду, сама и не знаю. Вот ведь как бывает, руки делают, а голова уже понимает, что зря. Фотография Катина висит на стене над комодом. Еще школьная, где она с косичками. Я иногда остановлюсь перед ней и думаю, а она вообще помнит, что я тут? Потом отмахнусь, конечно, помнит, дочь же, и пойду в огород, потому что грядки сами себя не прополют. В тот день мне стукнуло… Ну, много стукнул

Говорят, материнское сердце все простит. Мое не простило.

Я живу в Дубках одна с тех пор, как Сережу потеряла. Деревня маленькая, дворов на полсотни, а зимой и того меньше, кто в город перебрался, кто к детям уехал. Мне ехать некуда, да и не к кому. Дочь у меня есть Катерина, только она давно городская, давно чужая. Уехала еще девчонкой сразу после школы, а теперь вот ни писем, ни приездов, ни голоса в трубке. Разве что по праздникам, да и то не каждый раз.

Я каждую осень варенье закатываю вишневое, как она любила. Банки стоят в погребе, ряд за рядом, ни одну не открывала. Подпишу год, поставлю и жду. А чего жду, сама и не знаю. Вот ведь как бывает, руки делают, а голова уже понимает, что зря.

Фотография Катина висит на стене над комодом. Еще школьная, где она с косичками.

Я иногда остановлюсь перед ней и думаю, а она вообще помнит, что я тут? Потом отмахнусь, конечно, помнит, дочь же, и пойду в огород, потому что грядки сами себя не прополют.

В тот день мне стукнуло… Ну, много стукнуло, скажем так. День рождения. Я с утра тесто поставила, пирог с капустой затеяла, как Катя в детстве любила. Стол накрыла на двоих, скатерть чистую расстелила, с вышитыми васильками, которую еще от матери берегла.

Тарелки поставила, вилки положила. Раиса, соседка, заглянула через забор, увидала в окне накрытый стол и спросила:

– Кого ждешь?

Я только рукой махнула.

Катерина позвонила к обеду. Я трубку схватила так, что чуть не выронила, пальцы от муки скользкие были.

– Мам, с днем рождения, – голос ее был торопливый, на заднем плане шум какой-то, будто в магазине стоит. – Здоровья тебе, всего хорошего. Ну ты как, нормально?

– Нормально, Катюш. Пирог вот испекла. Приехала бы...

– Ой, мам, ну ты же понимаешь, я не могу сейчас, у нас тут дела. Ладно, мне надо бежать, целую!

И все. Гудки. Я стояла с трубкой, пирог на столе остывал, и пар от него поднимался в пустую кухню. Тарелки лежали напротив, чистые, нетронутые. Кошка Муська запрыгнула на второй стул и уставилась на меня.

Что уж тут. Позвонила ведь, не забыла, а только внутри пусто. Как в доме, когда печь не топлена.

Я тогда впервые подумала, а может, хватит? Может, если человеку некогда, так и не надо? Но тут же одернула себя. Мать должна ждать, на то она и мать.

Вечером, когда убирала со стола, набрала Катин номер. Она не ответила, я набрала еще раз. На третий раз взяла и сказала раздраженно:

– Мам, что случилось? Я же звонила уже.

И тут я сказала спокойно, без крика:

– Катерина, если тебе некогда, то не звони совсем. Честнее будет.

Она помолчала. Потом ответила обиженно:

– Ну знаешь, мам, я старалась. А ты вечно недовольна.

И положила трубку. А я так и осталась посреди кухни, смотрела на чистую скатерть с васильками, и отчего-то мне стало легче. Первый раз за долгое время я сказала то, что думаю. Правда, ночью не спала, ворочалась, слушала, как ходики тикают на кухне, и думала: зря я, наверное.

Через неделю Раиса пришла с хлебом, она мне из автолавки всегда берет, у меня нога в тот год побаливала, до дороги дойти тяжело было. Зашла, села на лавку, хлеб рядом с собой положила.

– Я тебе так скажу, Тамара, – начала она своим громким голосом, от которого кошка всегда прячется под печь. – Ты только не ругайся.

Раиса в райцентр ездила в больницу, суставы свои проверять. Стоит у аптеки, ждет автобус обратно. И видит: Катерина. Моя Катерина. Идет по тротуару в своем городском пальто, на каблуках, волосы крашеные, ногти длинные. С мужем своим Андреем, он ей что-то показывал на телефоне, оба смеялись.

– Я к ней подошла, поздоровалась, – Раиса сжала свои большие красные руки на коленях. – Спросила, к матери-то заедешь? Она замялась, потом говорит, мол, ой, Раиса Петровна, мы проездом, у Андрея дела. Не успеваем. И ушла. Даже не спросила, как ты поживаешь.

Райцентр от Дубков – полчаса на автобусе. Полчаса, Господи. Я сидела, руки мои лежали на столе, и было такое чувство, будто кто-то мне по затылку ударил. Не больно, но все вокруг стало каким-то мутным.

Я позвонила Кате в тот же вечер. Она взяла трубку, говорила весело, на фоне музыка играла:

– Мам, привет! Ты как?

– Ты была в райцентре, Катерина, – сказала я.

Она замолчала, потом выдала:

– Ой, мам, ну да, мы заезжали по Андрюхиным делам. Я хотела заехать, но не успела, ты же понимаешь...

– Раиса тебя видела. У аптеки. Ты ей сказала, что не успеваешь.

Она не ответила. Я слышала, как она дышит, часто, мелко, как человек, которого поймали на вранье.

– Мам, ну зачем ты так...

– Я знаю, что тебе стыдно, – я говорила ровно, хотя губы у меня подрагивали. – Стыдно, что мать в деревне. Что дом старый. Что я в резиновых сапогах по огороду хожу. Если стыдно, так скажи прямо. Я переживу.

Она начала что-то говорить, торопливо, сбивчиво, про то, что я все выдумываю, что она любит, что просто нет времени. А я вспомнила, как Сережа рассказывал. Звонила Катя, а он услышал, как она мужу сказала, прикрыв трубку:

– Мама из области, ничего особенного, деревня.

Сережа тогда промолчал, мне не передал. А уже потом, когда слег, то рассказал и добавил:

– Ты прости, Тома, не хотел расстраивать.

Вот ведь как, берег меня, а правда все равно вылезла.

– Ладно, Катерина, – сказала я. – Живи как знаешь.

И положила трубку. Руки тряслись, я долго не могла кружку поднять. Но когда выпила травяного чаю и легла, то заснула сразу. Впервые за долгое время не ворочалась.

Я дышала ровнее. Не то чтобы отпустило, но стало проще, как будто форточку открыли в душной комнате.

Прошло время. Катя не звонила, я не звонила тоже. Осень навалилась на Дубки, листья облетели, дожди зарядили, от реки тянуло сыростью. Я собрала последнюю картошку, законопатила окна на зиму, наколола дров, медленно, с передышками, нога не давала долго стоять. Раиса ругалась, что я сама, без помощи, а я отмахивалась, куда деваться, не впервой.

Она приехала в октябре, когда уже первые заморозки тронули огород.

Я стояла у сарая, складывала поленья, когда услышала, как машина едет по деревенской дороге, звук мотора был чужим. У нас в Дубках машин мало, каждую по звуку знаешь. Вышла за калитку: стоит такси, желтое, городское, а из него Катерина выбирается. С чемоданом. Водитель помог вытащить, она расплатилась, и он уехал.

Я смотрела на нее и с трудом верила, что это моя Катерина. Похудела, под глазами темнота, волосы не уложены, она, которая всегда причесанная, всегда с маникюром.

Пальто модное, городское, но мятое, будто в нем и спала.

– Мам, – сказала она и губы у нее задрожали. – Мам, Андрей ушел.

Я молчала. Стояла с поленом в руке и молчала.

Она заплакала. Тихо, без звука, только плечи тряслись. Потом вытерла глаза рукавом, жест из детства, я его помню, когда ей было лет восемь, она упала с велосипеда.

– Можно я у тебя поживу? Пока все не устаканится. Мне некуда, мам.

Я впустила. Куда денешься. Поставила чайник, достала хлеб, огурцы соленые. Она села за стол, на стул, где в день рождения Муська сидела вместо нее. Я заметила, что Катя на кухню даже не оглядывается. Ни «ой, ты обои поменяла», ни «а где папины часы?»

Она не видела этот дом, для нее он был перевалочным пунктом.

Катя говорила долго, про Андрея, про то, как он нашел другую, про квартиру, которую делить придется, про подруг, которые отвернулись. Я слушала, кивала. Она ни разу не спросила, как я живу. Ни разу не посмотрела на мою ногу, а я хромала, это видно. Но она даже не заметила.

Потом она встала, подошла к полкам, увидала банки с вареньем. Вишневые, мои. Подпись на каждой, год, ряд за рядом.

– Мам, это ж сколько у тебя! Мне бы потом с собой взять, у тебя все равно много, а в городе вишневое дорогое.

Вот тут меня и пробило. Не криком, не слезами, а тихо, изнутри. Как когда зуб болит, а ты трогаешь его языком, зная, что будет больно, но все равно трогаешь. Она замерла перед банками, в которые я каждый год закладывала и ягоды, и надежду, и думала: вот Катя приедет, вот откроем, вот сядем. А она смотрела на них и видела только варенье, не ожидание и не годы, а просто банки.

Я встала. Нога заныла, но я встала ровно. Прошла мимо Кати, подошла к двери в ее комнату, где пылились журналы, где кровать была застелена уже сколько времени, где на стене еще остались ее школьные грамоты. Задвинула щеколду.

– Мам, ты чего? – она смотрела растерянно.

– Нет, Катерина, – я говорила негромко, но каждое слово давалось мне как камень, который надо поднять и положить на место. – Ты сюда не жить пришла. Ты пришла пересидеть. Когда наладится, ты опять уедешь. А я буду опять одна. С пирогами, с вареньем, со скатертью на пустом столе.

– Мам...

– Я ждала, Катя. Каждый день. Каждый праздник стол накрывала. Звонила – ты не брала трубку. Ты была рядом и не заехала. Мне Раиса рассказала. А папа, когда уже слег, рассказал, что ты мужу говорила – «мама из деревни, ничего особенного».

Она побледнела и ничего не сказала.

– Я не могу больше, – сказала я. – Я наждалась. Уезжай, Катерина.

Она стояла посреди кухни, тонкая, потерянная, как та девочка, которая когда-то упала с велосипеда. Только тогда я бежала к ней, а сейчас – нет. Потому что та девочка выросла и решила, что мать ей не нужна. А вспомнила про мать, только когда больше не к кому было идти.

Катя взяла чемодан. Ничего не сказала, вышла за калитку, достала телефон, вызывать такси, наверное. Я стояла у окна и смотрела ей в спину. Плечи у меня расправились, хотя внутри было тесно и больно, как после тяжелой работы.

Зима легла на Дубки белым пологом, тихая, ровная, без метелей. Я пережила ее, как и предыдущие, одна, с Муськой, с Раисиным хлебом по вторникам и четвергам.

Варенье, все банки, весь ряд, я отнесла Раисе. Она брать не хотела, упиралась, но я сказала:

– Бери, мне ни к чему, а у тебя внуки сладкое любят.

Она взяла и ничего не спросила, только посмотрела долго.

Фотографию Катину я со стены сняла, не выбросила, убрала в комод, в нижний ящик, под полотенца. Катя звонила перед Новым годом, я видела ее имя на экране, слушала, как телефон дребезжит на тумбочке. Не взяла. Потом Раиса слышала от кого-то, что Катерина комнату снимает в городе, на работу устроилась.

По вечерам в моем доме тихо, Муська на коленях, ходики тикают. Раиса забегает поворчать, чаю попить. Иногда я стою у окна и смотрю на дорогу.

Не жду. Просто стою.

А скажите мне, милые мои, должна я была пустить, пожалеть, простить, как матери положено? Или правильно, что хоть раз в жизни я о себе подумала?