Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Ган Льюис Чердак

Бред Котара в архиве: Когда гений считает себя уже мертвым, часть 2

I. Аутопсия до наступления смерти Гениальность - это не расстройство аутистического спектра и не результат избытка дофаминовых рецепторов. Гениальность - это вопрос топографии. Это способность сознания обживать те ментальные территории, на которые обыватель заглядывает лишь в кошмарах лихорадки, да и то - торопливо отшатываясь, крестясь или глотая бензодиазепины. Мы привыкли считать, что писатель, погружаясь в бездну, всегда возвращается с трофеем - рукописью. Он ныряет в ледяные воды безумия, чтобы вытащить жемчужину смысла. Это утешительная ложь. Я утверждаю иное: некоторые тексты написаны не после возвращения из бездны, а изнутри могилы. Их автор не ныряльщик. Он - покойник, который еще не перестал стенографировать. В прошлых своих работах я уже анатомировал клиническую картину Бреда Котара - этого редкостного психического катаклизма, при котором пациент не боится умереть, а обладает непоколебимой, кристально ясной уверенностью в том, что биологический процесс уже завершен. Тело для

I. Аутопсия до наступления смерти

Гениальность - это не расстройство аутистического спектра и не результат избытка дофаминовых рецепторов. Гениальность - это вопрос топографии. Это способность сознания обживать те ментальные территории, на которые обыватель заглядывает лишь в кошмарах лихорадки, да и то - торопливо отшатываясь, крестясь или глотая бензодиазепины. Мы привыкли считать, что писатель, погружаясь в бездну, всегда возвращается с трофеем - рукописью. Он ныряет в ледяные воды безумия, чтобы вытащить жемчужину смысла. Это утешительная ложь.

Я утверждаю иное: некоторые тексты написаны не после возвращения из бездны, а изнутри могилы. Их автор не ныряльщик. Он - покойник, который еще не перестал стенографировать.

В прошлых своих работах я уже анатомировал клиническую картину Бреда Котара - этого редкостного психического катаклизма, при котором пациент не боится умереть, а обладает непоколебимой, кристально ясной уверенностью в том, что биологический процесс уже завершен. Тело для него - гниющий саркофаг. Кровь - высохшая смола. Органы - украденная или сгнившая требуха. В психиатрических палатах эти люди тихо просят не кормить их, ибо у трупа нет пищеварения, или жалобно сообщают, что от них исходит запах разложения, невыносимый для живых.

Но психиатрическая палата - место слишком грубое для подобного откровения. Истинный Бред Котара не терпит больничных халатов и запаха хлорки. Ему нужны письменный стол, стальной блеск гусиного пера и тишина библиотеки, нарушаемая лишь скрипом половиц, похожим на хруст сухожилий. Он мимикрирует под философию. Он называет себя «предельным экзистенциализмом» или «ясностью видения». Я говорю о творчестве, которое пахнет не типографской краской, а формалином.

II. Фантомные боли бытия: метафизика отсутствующего органа

Обратимся к Жюлю Котару, описавшему этот недуг на заре модерна. Его пациентка, некая мадемуазель Х, утверждала, что у нее «нет желудка, нет мозга, нет нервов». Она была живым опровержением картезианского Cogito ergo sum. Для нее не существовало ни cogito, ни sum. Но в этом отрицании таилась страшная, еретическая точность. Не напоминает ли это нам известный тезис: «Бог умер»?

Ницше, этот величайший симулянт и пророк, носивший в себе, возможно, неразорвавшийся снаряд Котара, писал: «Бог умер: но такова природа людей, что еще тысячелетиями, возможно, будут существовать пещеры, в которых показывают его тень. - И мы - мы должны победить еще и его тень!»

Бред Котара - это и есть победа над тенью Бога в индивидуальном сознании. Если Бога нет, то нет и высшего гаранта моего существования. Я - лишь пустая форма, тень, отбрасываемая ничем. Обычный человек спасается от этого ужаса социальным поглаживанием, инстинктом продолжения рода или стадным рефлексом потребления. Гений же, лишенный столь примитивных анестетиков, делает следующий шаг. Он принимает смерть Бога как свою собственную.

Перечитайте Леонида Андреева. Не раннего, буйного, с «Красным смехом», где ужас еще истеричен и ярок, а позднего, холодного Андреева. Например, «Он. Рассказ неизвестного». Там нет крови, нет войны. Там есть только дом на берегу моря и абсолютная, ледяная убежденность рассказчика в том, что он не принадлежит к миру живых. Он наблюдает за девушкой, за лунным светом, но всё это для него - движущиеся картинки на сетчатке гниющего глаза. Это не депрессия. Депрессия ноет, плачет, ищет сочувствия. Здесь же - пустота, свистящая в трещинах мироздания. Андреевский герой не горюет об утрате жизни, он просто знает, что он - остывающий метеорит в космическом склепе.

Это клиника, возведенная в ранг высокой трагедии. Но наука требует конкретики. Нейробиолог Антонио Дамасио и его последователи давно показали, что наше чувство «я» - это не душа и не эфемерная субстанция, а сложная карта тела, непрерывно выстраиваемая островковой долей мозга и соматосенсорной корой. При синдроме Котара происходит катастрофический сбой этой карты. Связь между висцеральными сигналами (биением сердца, теплом кожи, перистальтикой) и их осознанием рвется. Мозг, не получая привычного «гула» биологической фабрики, делает единственный логичный вывод: оборудования нет. Фабрика закрыта. Я мертв.

III. Томас Лиготти: энтропия как автопортрет

Самый чистый, дистиллированный случай литературного Бреда Котара в нашем веке - это, безусловно, Томас Лиготти. Его трактат-манифест «Заговор против человеческой расы» (The Conspiracy against the Human Race) - это не хоррор о монстрах, это протокол вскрытия собственного сознания, проведенный рукой, которую автор считает уже давно окоченевшей.

Лиготти пишет о жизни как о «злокачественной бесполезности». Он не боится призраков - он боится того, что сам является призраком, привязанным к нежеланной, дурно пахнущей органике. Обратите внимание на его лексику: кукольность человеческих лиц, марионеточность движений. Это точнейшее описание того, что испытывает пациент с дереализацией и Бредом Котара - мир превращается в декорацию, а люди вокруг - в ходячие манекены. Лиготти отрицает не Бога, а существование человеческого «я» как такового. Это радикальная хирургия духа. В мире, где «Бог умер», Лиготти добавляет: «И я тоже. Давно. И не воскресну».

Здесь уместно вспомнить ледяное дыхание Артура Шопенгауэра, философа, чей портрет должен висеть в каждом кабинете паталогоанатома от литературы. Он писал: «Смерть - это вдохновляющий гений философии... Без нее едва ли можно было бы философствовать». Но у Шопенгауэра смерть была отвлеченным понятием, предметом горького эстетического созерцания. У Лиготти смерть перестала быть музой. Она стала единственным содержанием черепной коробки. Текст Лиготти - это попытка философствовать из положения после вдохновения. Это бред мертвеца, который достаточно дисциплинирован, чтобы сохранять синтаксис.

Сравните это с кинематографической метафорой: финал «Космической одиссеи 2001 года» или концовка «Соляриса» Тарковского. Герой возвращается домой, но этот дом сделан из памяти и слизи океана. Он жив, но его среда обитания - некрополь прошлого. Это пограничье. У Котара нет и этого - есть только голая уверенность в распаде.

IV. Кафка: бюрократия разложения

Но, пожалуй, самым мучительным и одновременно самым плодотворным архивом Бреда Котара являются личные письма и дневники Франца Кафки. Если Лиготти и Андреев изображают некротическое состояние через художественный вымысел, то Кафка живет в нем, как в собственной поношенной, но единственной одежде.

Кафка пишет Милене Есенской: «Я не что иное, как пустая оболочка, движимая ветром... у меня нет ни малейшей уверенности в своем теле. Я - лишь тонкая стенка, а за ней - пустота». Или в другом месте, о своем кашле: «Это не кашель тела, это кашель гниющей сердцевины».

Это не метафоры поэта-декадента. Это феноменологическая точность клинического случая. Больной Котара ощущает себя «пустой оболочкой» (это буквально медицинский термин для описания симптоматики). Кафка описывает свою физиологию так, словно он ассистирует на вскрытии собственного трупа. Процесс - это не роман о суде. «Процесс» - это клиническая стенограмма жизни в посмертии. Йозеф К. уже казнен до того, как ему вонзили нож в сердце. Весь роман - это хождение души по мытарствам, лишенным сакрального смысла. Ад - это коридор адвокатской конторы, пахнущий пылью и старыми делами, то есть - сырой землей и истлевшими документами.

Современные исследования в области когнитивной нейробиологии, проведенные, к примеру, группой ученых под руководством Адольфа Бартельса и Стиве Зеки (в контексте изучения романтической любви и материнской привязанности), показали, что при активации определенных зон префронтальной коры происходит временная деактивация зон, отвечающих за критическую оценку социальных угроз и негативных суждений. Это механизм, позволяющий влюбленному видеть в объекте страсти совершенство, несмотря на очевидные изъяны.

При Бреде Котара происходит обратный, катастрофический сбой. Центры, отвечающие за распознавание лиц (веретеновидная извилина) и эмоциональную эмпатию, либо отключаются, либо выдают сигнал ошибки «404: Объект не найден». Когда Кафка смотрит в зеркало, он не видит Франца. Он видит «пустую оболочку», чье лицо лишь маска, скрывающая не мозг и кровь, а сухой сквозняк небытия. Именно это состояние позволило ему написать «Превращение», где утрата человеческой формы описана не как фантазия, а как скучная, неизбежная энтропия биологического материала. Проснуться утром насекомым - это не ужас Кафки. Ужас Кафки - проснуться и осознать, что ты уже давно труп насекомого.

V. Сублимация или эхолокация из могилы?

Психоанализ (этот уютный миф ХХ века) назвал бы это сублимацией. Мол, художник перерабатывает страх смерти в творческий акт. Какая пошлость. Сублимация предполагает наличие живой психической энергии, которая ищет выхода. При Бреде Котара энергии нет. Есть только информация о распаде, передаваемая по инерции угасающих нейронов. Это не крик о помощи. Это эхолокация из шахты, куда уже никогда не спустятся спасатели.

Ганс Селье в своем учении о стрессе показал, что организм, долгое время находящийся в стадии истощения, погибает. Но что, если сознание, достигнув дна истощения, не выключается, а продолжает работу, но уже вхолостую, не подкрепленную биологической верой в жизнь? Именно это мы и видим у позднего Кафки, у Андреева в «Дневнике Сатаны», у Лиготти в его эссе.

Это не депрессия. Депрессивный больной говорит: «Я ничтожен, я хочу умереть». Больной с синдромом Котара говорит: «Я уже мертв. Хотите чаю? У меня нет печени, чтобы его переработать, но ритуал вежливости я могу соблюсти».

Так и эти тексты. Они не просят читателя о сочувствии. Они безупречны по форме, холодны по тону и омерзительно точны в деталях разложения.

VI. Заключение

Я, Ган Льюис Чердак, пишу эти строки в комнате, где окно заклеено старыми газетами, чтобы свет не тревожил покой чернил. И я задаюсь вопросом, который должен преследовать любого, кто осмелился прочесть этот текст до конца.

Требует ли истинная, фундаментальная литература о Человеке - литература, проникающая за ширму социальных игр и биологических позывов, - обязательной, временной смерти автора? Не метафорической «смерти автора» по Барту, а самой что ни на есть клинической, котаровской убежденности в несуществовании собственной души?

Может быть, для того, чтобы написать «Записки из подполья», Достоевскому нужно было на несколько часов перестать чувствовать пульс в висках и вкус слюны во рту? Может быть, чтобы создать «Процесс», Кафка должен был действительно уверовать, что он - лишь «пустая оболочка, движимая ветром», и именно из этой пустоты, как из граммофонной трубы, и донесся до нас этот невыносимый, потусторонний голос?

И самый страшный вопрос не в том, страдали ли они этим расстройством. Самый страшный вопрос - является ли это расстройство единственным адекватным отражением реальности?

Что, если правы именно они, запертые в психиатрических лечебницах со своей бредовой уверенностью в отсутствии органов? Что, если они просто видят мир без анестезии самообмана? Что, если они - единственные, кто не лжет о вкусе сырой земли, уже наполнившей их рот, в то время как мы, здоровые, заедаем эту гниль сладкой ватой надежд и планов на будущее?

Их рукописи не горят не потому, что они гениальны. Они не горят потому, что они уже сгнили. Они пропитаны трупным ядом истины. И мы, прикасаясь к страницам, на которых застыл вопль мертвеца, чувствуем лишь запах озона - предвестника грозы, которой никогда не будет в том месте, где они сейчас находятся.

Потому что в том месте, где они находятся, нет даже ветра. Есть только архив.