Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ЖЕНСКИЕ ИСТОРИИ (А.П.)

Сельский врач отказалась лечить бабушку от рака

В фельдшерском пункте пахло валерьянкой, старостью и той особенной тишиной, которая бывает только в деревнях, где от молодёжи остались одни фотографии на холодильниках. Людмила Петровна, или попросту Люська, крутила в пальцах авторучку без колпачка. За окном полынь примерзала к земле после первых заморозков, а на столе стыла кружка цикория — уже седьмая за день.
Дверь распахнулась, и внутрь

Женщина нашла у себя рак, но врач над ней посмеялась...

В фельдшерском пункте пахло валерьянкой, старостью и той особенной тишиной, которая бывает только в деревнях, где от молодёжи остались одни фотографии на холодильниках. Людмила Петровна, или попросту Люська, крутила в пальцах авторучку без колпачка. За окном полынь примерзала к земле после первых заморозков, а на столе стыла кружка цикория — уже седьмая за день.

Дверь распахнулась, и внутрь влетела Татка. С красным, опухшим лицом, с ветром за спиной и с таким выражением, будто жизнь только что поставила на ней жирный крест.

— Всё, Люська. Рак, — сказала Татка и села на кушетку, обтянутую потрескавшимся дерматином, который при каждом движении жалобно скрипел, будто предчувствовал беду.

Люська перекрестилась украдкой под столом — быстро, мелко, по-старушечьи, — но вида не подала. Глаза только сузились, и голос стал тихим-тихим, каким спрашивают у иконы в тёмном углу.

— Это с чего ж ты так решила, Тать? — спросила она осторожно. — Ты в район ездила? На обследование? Кто тебе сказал-то?

Татка отмахнулась мокрой от слёз рукой, словно отгоняла назойливую муху.

— Какое обследование? Сама вижу. Я не дура, Люська, я свой организм за пятьдесят лет изучила вдоль и поперёк. Живот растёт. Не первый месяц, и так быстро, что ни одна юбка уже не сходится. Слабость такая, что к обеду ноги не таскают, — она всхлипнула, смахивая набежавшую слезу грязным краем платка. — И тошнит. Каждое утро, как по часам. Иногда ещё до того, как глаза открою. Я думала, отравление, потом — климакс вернулся, а оно всё не проходит. Растёт оно во мне, Люська. Чужое. Твёрдое.

Последние слова она выдавила с таким ужасом, что в кабинете стало тесно от страха, будто сама смерть присела на стул и ждала своей очереди.

Люська поднялась медленно, как поднимаются перед бураном. Подошла к кушетке, поправила подушку под Таткиной спиной и сказала:

— Ну-ка, ложись. Давай посмотрим.

Она опустилась на колени рядом с кушеткой — старая, грузная, с ноющей поясницей — и принялась ощупывать Таткин живот. В фельдшерском пункте стало так тихо, что слышно было, как за стеной перешёптываются мыши.

И она уже всё поняла. Как только пальцы наткнулись на плотное, круглое, упругое дно — не похожее на опухоль, асцит или метастазы. Похожее на то, что она принимала сотни раз за свою длинную жизнь. Но в пятьдесят три? После семи лет климакса? Словно сама природа решила пошутить над всеми учебниками.

Но вслух она сказала другое.

— Эх, мать, — голос её дрогнул, но не от страха, а от той особенной, почти безумной догадки, которую она боялась произнести. — А может, тебя просто бес попутал? Может, ты... беременна?

Татка сначала засмеялась. Тонко, нервно, на грани истерики. Потом смех перерос в кашель, кашель — в хрип, и она подняла на фельдшера мутные от слёз глаза.

— Ты серьёзно? — спросила она с такой надеждой, которая бывает опаснее любой безнадёжности.

— Серьёзнее некуда. Сделай тест.

И вот тут всё и сломалось.

Татка вскочила с кушетки, как медведица с капканом на лапе. Глаза её налились чёрной, давно копившейся обидой — за одиночество, за страх, за то, что Люська, её единственная опора, вместо того чтобы ужаснуться раку и обнять, предлагает какой-то дурацкий тест.

— Ты насмехаешься! — заорала Татка так, что гигрометр на стене звякнул. — Рак у человека, а ты — тест! У меня климакс был семь лет назад, какие дети! Да ты шарлатанка! Ты не врач, ты знахарка недоученная!

— Татка, успокойся...

— Не успокоюсь! — Татка рванула со стола бланк направления, скомкала его и швырнула в стену. — Я на тебя жалобу в район напишу! Что ты тут вытворяешь, людей на смех поднимаешь! Опозорить меня решила, хамка!

Люська попыталась взять её за руку — Татка отшатнулась, словно от прокажённой. А потом с её губ сорвалось то, что она будет вспоминать потом с ужасом и стыдом:

— Да у тебя руки из задницы растут! Ты ни одной болячки за сорок лет не вылечила!

И бросилась вон, хлопнув дверью так, что с полки упал пузырёк с зелёнкой и разбился, залив пол липкой, ядовитой зеленью.

В деревне новости расходятся быстрее, чем пожар в сухое лето. Особенно, если бабушке-соседке вместо рака припсывают беременность. К вечеру подруги раскололись на два враждующих лагеря. Одни бабки встали за Люську, другие — за Татку. А сама Татка, не теряя времени, настроила против фельдшера всех, кто был хоть раз недоволен — а таких в деревне всегда хватает.

«Она невежда», — шептались в очереди у сельпо.

«Она баб на смех поднимает», — вторили у колодца.

«У неё образование — три класса и медсестринские курсы», — поддакивала кладовщица Зина.

А через неделю в район ушла жалоба. Красивая, с подписями четырёх сердобольных старух, с печатью деревенского совета (председатель, зять Таткиной кумы, подсуетился). Текст был написан коряво, но душевно: «Просим разобраться в безобразиях фельдшера Петровой, которая у больных онкологией вместо лечения находит беремянность, чем глумится над страданиями пожилых граждан».

Два месяца длилась эта бабья война.

Два месяца Люська ходила в райком профсоюза, объясняла, что у неё, между прочим, тридцать восемь лет стажа, писала объяснительные, плакала по ночам в подушку, а днём стискивала зубы и лечила ту же самую Зинку от радикулита и тарахтела велосипедом по вызовам, потому что больше лечить в округе было некому.

А Татка тем временем ходила по деревне гордая, даже нос задирала. С Люськой не здоровалась — проходила мимо, будто та была пустым местом. Переваливалась тяжело, придерживая растущий живот обеими руками, но на лице её жило упрямое, злорадное выражение: вот, мол, до чего ты меня довела, шарлатанка.

И только по ночам, в темноте, когда никто не видел, Татка шарила ладонью по твёрдому, круглому боку и чувствовала, как там, внутри, шевелится что-то живое и настойчивое. И сердце её тогда ухало в пятки. Представляла, как рак жрёт ее изнутри, оставляя все меньше шансов дожить хотя бы до шестидесяти.

Люська терпела два месяца. Терпела, когда Татка проходила мимо, поджав губы. Терпела, когда в сельпо все отворачивались при её появлении. Терпела, когда из района приходили бумаги с требованием объяснить «сомнительные методы диагностики и ихдевательства над пожилыми ветеранами труда».

Но однажды, глядя, как Татка ковыляет по улице, согнувшись под тяжестью собственного живота, с лицом жёлтым и испуганным, Люська поняла: если она сейчас не переступит через себя, подруга поедет в район слишком поздно. Неважно, рак это или не рак. Неважно, кто прав, кто виноват. Внутри Татки росло что-то, и это надо было срочно показывать врачам.

Она села за стол, выписала направление на имя Татьяны Ивановны Кузьминой, чётко указала адрес онкологического диспансера, номер кабинета, дни приёма — всё на одном листочке, крупными буквами, чтобы даже без очков было видно. Сложила бумажку вчетверо и пошла к Таткиному дому.

Дверь не открывали долго. Люська стояла на крыльце, переминаясь с ноги на ногу, дышала в кулак и слушала за дверью тишину.

— Тать! — крикнула она наконец. Голос её дрогнул — первый раз за два месяца. — Тать, открой.

Молчание.

— Тать, я беру свои слова обратно, — сказала Люська, и каждое слово давалось ей, как зуб без наркоза. — Может быть, и вправду что-то серьёзное. Вот направление. Вот адрес. Вот когда ехать.

Она помолчала, сглотнула ком в горле.

— Пожалуйста, езжай. И прости меня... ну, что я так тебе тогда сказала.

Дверь скрипнула. Татка вышла на порог — молчаливая, тяжёлая, с лицом, на котором не было ни злорадства, ни радости, а только глухая, вымораживающая усталость. Она вытянула руку, забрала листок, даже не глядя на Люську. Развернула, прочитала адрес. Потом подняла глаза — холодно, пусто — и снова захлопнула дверь, уже не сказав ни слова.

Люська постояла ещё минуту, поёжилась от ветра, который гулял между щелями, и побрела обратно в фельдшерский пункт. На душе у нее было муторно, как перед грозой, но она надеялась. Всей своей старой, уставшей душой надеялась, что всё обойдётся. Что Татка поедет. Что найдут и вылечат.

-2

Татка поехала на следующее утро. Собралась тихо, никому не сказав и села в утренний автобус, положив на колени сумку-шоппер, а сверху — ту самую бумажку, которую всю ночь перечитывала при свете тусклой лампы. Адрес онкологического диспансера она знала теперь наизусть.

В районной поликлинике пахло хлоркой, лекарствами и той особенной казённой тоской, от которой у деревенских людей сразу начинало сосать под ложечкой. Татка долго плутала по коридорам, пока не нашла табличку «Онкологический диспансер». Она перекрестилась по-старушечьи, мелко и часто, и толкнула дверь.

В кабинете сидела молодая женщина-онколог с усталыми глазами. Татка протянула направление, плюхнулась на стул и положила огромный живот на колени.

— У меня, наверное, рак, — сказала она тихо, вдруг почувствовав, что гордость, которая два месяца держала её спинным хребтом, лопнула, как гнилая верёвка, и теперь ей хочется только одного: чтобы кто-нибудь сказал правду, даже самую страшную. — Я всё знаю. Только скажите, сколько осталось.

Врачиха сначала испугалась — такие заявления не шутка. Быстро подняла карту, задала дежурные вопросы: кровь, аппетит, вес. Потом осторожно предложила:

— Давайте сделаем УЗИ. Прямо сейчас.

Татка согласилась, думая, что это какой-то особый онкологический аппарат. Легла на кушетку, замерла. Холодный гель на животе, датчик скользит по натянутой коже. Врачиха водит им молча, потом замирает. Переводит взгляд на экран. Переводит на Татку. Потом обратно на экран.

— Голубушка, — говорит она голосом, который вдруг потерял всю медицинскую строгость. — Вы знаете, что у вас там?

— Рак, — твёрдо повторила Татка.

— Нет у вас никакого рака. У вас там ребёнок. Срок — уже приличный, все органы сформированы. Вон, смотрите, ручкой дрыгает.

Врачиха повернула экран монитора так, чтобы Татке было видно. Там, в чёрно-белой ряби, что-то шевелилось. Что-то маленькое, круглое, с головой и ручками.

— Нет у вас никакого рака, — повторила врачиха, и в голосе её прозвучало что-то вроде улыбки.

Татка не заплакала. Она вообще перестала дышать на несколько секунд. А потом внутри неё что-то лопнуло — не громко, не больно, а так, словно долго запертая пружина наконец распрямилась. Она смотрела на экран, где её несуществующий рак брыкался маленькой пяткой, и не могла поверить.

— Как же так? — спросила она шёпотом. — Мне пятьдесят семь. Климакс давно пришел. Вовка мало совсем может. А я... А мы...

— Природа, — пожала плечами врачиха. — Она не спрашивает.

Татка вышла из онкологического диспансера на ватных ногах. Солнце уже клонилось к закату, и длинные тени ложились на больничный двор, как полосы на тигриной шкуре. Она села на скамейку у входа, положила сумку рядом, сняла платок и заплакала.

Плакала она долго — сначала от облегчения, что не рак, что не смерть, что можно жить. Потом от страха — потому что странно рожать в пятьдесят семь, будуви бабушкой по возрасту и статусу, когда все кости ноют, а давление скачет. Потом от стыда — потому что Люська, будь она трижды шарлатанка, оказалась права с первого раза, а она, Татка, написала на неё жалобу, настроила полдеревни, даже рук не подавала два месяца.

— Господи, — прошептала Татка в пустоту больничного двора, — как же я теперь ей в глаза посмотрю?

Татка вдруг поняла, что самое трудное сейчас — не рожать, а вернуться в деревню и сказать Люське: ты была права.

И она твёрдо решила, что скажет. Выйдет из автобуса, подойдёт к фельдшерскому пункту, войдёт — и скажет.

Но Люська не могла просто ждать ее визита. Она видела, как та утром побрела на автобус и вечером Люська пришла на остановку раньше всех.

Она сидела на лавочке и смотрела в белую муть. И когда на горизонте показался покачивающийся на ямах ПАЗик, сердце у нее екнуло: а вдруг ошиблась, а вдруг проглядела рак, упустила такое драгоценное в такой ситуации время...

Татка вышла из автобуса последней — грузная, неловкая, держась за двери обеими руками. Живот уже не лез ни в один пуховик, и она прикрыла его вязаным платком, словно прятала украденное.

Она остановилась на нижней ступеньке, увидела Люську, и лицо её дрогнуло, словно она сию секунду вспомнила все свои слова.

Люська встала с лавочки, но не подошла, ждала, пытаясь по глазам прочитать, что нашли у подруги.

Татка спустилась на землю, шагнула вперёд и упала на колени прямо в снег.

— Люська, прости меня, дуру старую, — заговорила она скороговоркой, захлёбываясь словами. — Я в район съездила. В онкологию. Завалилась туда, сказала — рак у меня. А они мне УЗИ сделали и говорят: нет у тебя никакого рака. Там, говорят, ребёнок. Живой. Шевелится.

Она замолчала, погладила живот и вдруг добавила буднично, словно речь шла о том, что картошка в этом году уродилась мелковата:

— Вовка учудил. Прости, Христа ради.

Люська стояла, опустив руки. Губы её дрожали — то ли от холода, то ли от слёз, которые она сдерживала уже два месяца.

Люська присела рядом, обняла подругу и сказала в макушку:

— Ну вот, мать. Теперь рожать будем. Вовке ремень намылим. А потом крестить.

А. П.