Этот случай выжжен в моей памяти, словно клеймо. Хотите — верьте, хотите — нет, но в те шестнадцать лет я заглянул в бездну, и она оскалилась мне в ответ.
В деревне, где жили мои старики, дома жались друг к другу, точно в испуге. На косогоре, в стороне от остальных, чернела изба бабки Марфы. Местные шепотом называли её «пустоглазой». Лицо у неё было гладкое, почти без морщин, застывшее в какой-то неестественной, кукольной благости. Но в деревне знали: если Марфа постучит сухим костяком пальца по твоей калитке — жди беды. К вечеру скисало молоко, в хлеву падал скот, а крепкие мужики начинали выть от беспричинной тоски.
Потом её настигла кара. Ноги Марфы отнялись, почернели и высохли. Говорили, земля больше не хочет её носить. Её усадили в инвалидное кресло, и стуки по калиткам прекратились. Деревня вздохнула, решив, что зло наконец-то приковано к месту.
Как же мы ошибались.
Это случилось душным августовским вечером. Мы с соседом возвращались с поля, когда густые сумерки уже начали душить округу. Проходя мимо избы Марфы, мы замерли. В окнах, засиженных мухами, пульсировал нездоровый, лихорадочный свет. Лампада? Нет, это было нечто иное.
— Пошли, глянем, — шепнул сосед. Азарт в его глазах мешался с первобытным страхом.
Я хотел уйти, сердце колотилось где-то в горле, но какая-то неведомая сила, словно невидимый поводок, потащила меня вслед за ним во двор.
Мы прильнули к мутному стеклу. Внутри пахло старой кожей и жжёной шерстью — запах просачивался даже сквозь щели в рамах. Посреди комнаты стояла Марфа. Стояла. Её инвалидное кресло было отброшено в угол, как ненужный мусор. Она стояла спиной к нам, высокая, неестественно прямая, и в её руке коптила свеча из черного воска. Дым от неё не поднимался вверх, а стелился по полу змеями.
Она что-то бормотала. Глухой, клокочущий звук, похожий на хруст костей. И вдруг... она замолчала.
Время застыло. Медленно, с сухим щелчком шейных позвонков, её голова развернулась на 180 градусов. Лицо было бледным, как у утопленницы, а глаза... там не было зрачков, только колышущаяся тьма.
— Иссушу... — прохрипела она, и этот голос прозвучал прямо у меня в черепе. — Думали, плоть меня удержит?
Она не побежала. Она метнулась к дверям с нечеловеческой скоростью, словно скользя над полом. Мы бросились прочь. Я слышал, как за спиной с треском распахнулись сени.
Мы летели к моему дому, не разбирая дороги. Краем глаза я видел её: серое пятно, мелькающее между деревьями. Она не дышала, она издавала свистящий звук, от которого леденела кровь. Мы ворвались во двор, я с треском захлопнул дубовую калитку на засов.
В ту же секунду в дерево снаружи врезалось что-то тяжелое. Удары посыпались один за другим — не кулаками, а словно копытами или голыми костями. Калитка трещала. Мы закричали, колотя в окна дома.
Дверь избы распахнулась, на крыльцо выскочил дед с дедовской двустволкой. Он не стал спрашивать, что случилось — он увидел тени за забором и всё понял.
— Изыди, мразь неживая! — взревел он и вскинул ружье.
Грохнул выстрел. Над калиткой взвился сноп искр, и из темноты раздался такой вопль, от которого окрестные собаки забились под будки и затихли навсегда. Это был не человеческий крик, а свист выходящего из легких пара.
Через час у нашего дома собралась половина деревни с вилами и факелами. Страх перерос в глухую ярость. Решили идти к ней. Когда ворвались в избу, там было пусто. Только перевернутая инвалидная коляска и черная свеча, догорающая на полу, оставляя на досках кровавый след.
По этому следу — густому, черному, пахнущему болотом — мужики дошли до самой кромки леса. Там след обрывался. Марфа исчезла.
Прошли годы. Избу её сожгли дотла — местные бродяги клялись, что видели в окнах её силуэт, хотя ног у неё по-прежнему не было: она якобы ползала по стенам, как огромное насекомое. С тех пор в деревне наступил покой. Процветание, богатые урожаи... Но я до сих пор, засыпая, слышу этот сухой стук в окно.
И я знаю: она не ушла. Она просто ждет, когда кто-то снова забудет запереть калитку.