Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Проза Софьи Крайней

Жена в Рязани ждала мужа из командировки — а доярка в селе ждала развода, которого не было

Сергей поставил коробку на подоконник в её каморке при ферме. – Седьмой раз везу. Тебе нравится? Нина вытерла руки о фартук. На крышке золотом блестели буквы – «Птичье молоко». – Нравится. – А не ешь. – Ем потихоньку. Он улыбнулся – городской, тонкие очки, светлая рубашка не по селу. – Лен, я тебе вечером перезвоню, – сказал он в телефон, выйдя за ворота. – Да, дочке поцелуй. Нина подняла глаза. Услышала. Опустила голову обратно к ведру. – Нина Сергеевна, я к вам по делу. На минутку. Я повернулась с ведром в руке. У ворот фермы стоял мужчина в светлой рубашке, и было сразу видно, что не наш – городской. Очки в тонкой оправе. – По какому делу? – Я новый агроном. Сергей. Меня сегодня привезли, вот и обхожу хозяйство. Я кивнула, поставила ведро и вытерла руки о фартук. – Ну, проходите. Чего у ворот стоять. Так мы и познакомились. В апреле двадцать четвёртого. Мне было тридцать три, ему – сорок. Сыну Антону – семь, через месяц должно было исполниться восемь. Жила я тогда одна. То есть с сы

Сергей поставил коробку на подоконник в её каморке при ферме.

– Седьмой раз везу. Тебе нравится?

Нина вытерла руки о фартук. На крышке золотом блестели буквы – «Птичье молоко».

– Нравится.

– А не ешь.

– Ем потихоньку.

Он улыбнулся – городской, тонкие очки, светлая рубашка не по селу.

– Лен, я тебе вечером перезвоню, – сказал он в телефон, выйдя за ворота. – Да, дочке поцелуй.

Нина подняла глаза. Услышала. Опустила голову обратно к ведру.

– Нина Сергеевна, я к вам по делу. На минутку.

Я повернулась с ведром в руке. У ворот фермы стоял мужчина в светлой рубашке, и было сразу видно, что не наш – городской. Очки в тонкой оправе.

– По какому делу?

– Я новый агроном. Сергей. Меня сегодня привезли, вот и обхожу хозяйство.

Я кивнула, поставила ведро и вытерла руки о фартук.

– Ну, проходите. Чего у ворот стоять.

Так мы и познакомились. В апреле двадцать четвёртого. Мне было тридцать три, ему – сорок. Сыну Антону – семь, через месяц должно было исполниться восемь.

Жила я тогда одна. То есть с сыном, но без мужика. Антона родила в двадцать пять – отец у него имеется, в Москве на стройках где-то, алименты приходили раз в полгода и копейки. Я уже давно перестала ждать, привыкла. Сын в школу – я на ферму, сын из школы – я с фермы. Сорок две коровы – мои. В пять утра дойка, в шесть вечера дойка. Зарплата двадцать восемь тысяч в месяц. Свой огород, курицы. Жить можно.

И он стал заходить. Сначала по делу – про корма, про надои, про то, как у нас тут хозяйство устроено. Потом просто так – постоит у ворот, поговорит. Шутка ли: городской, разведённый, как сам сказал, сорок лет, без детей у него тут. А я – доярка с восьмилетним пацаном. Какие у нас на самом деле могут быть разговоры?

Только эти беседы затягивались.

В начале мая он пришёл с коробкой.

– Вот, в Рязань ездил – привёз вам.

«Птичье молоко». Городские конфеты, у нас в сельпо такие не возят – кому они тут? Я взяла коробку и стояла, смотрела на крышку.

– Зачем это?

– Просто. Угостить.

Я положила коробку на подоконник в свою каморку при ферме и не открыла.

А вечером он пришёл ко мне домой. Сын в этот день был у бабушки – среда, у меня среда и суббота свободные, две ночи в неделю. Мать сама напросилась брать пацана на эти дни, чтобы я отдыхала; она тогда ещё думала, что я дома сплю.

Я открыла дверь. Он стоял на пороге и не сказал ничего, и я тоже ничего не сказала. Просто впустила.

Так оно и началось.

Шесть месяцев тайны. Шесть месяцев, когда я по средам и субботам не спала – когда сын уезжал к бабушке с ранцем на одной лямке, а я гладила рубашку, которую никто чужой видеть не должен.

Я ему сразу сказала, в первую же ночь:

– Сын мой. Он тебя не должен знать. Никогда. Если что-то будет – будет здесь, в этих стенах. К сыну ни шагу.

Он кивнул.

– Понимаю.

Многое он, как тогда казалось, понимал.

Конфеты он привозил раз в месяц – по коробке. Я их складывала в верхний ящик комода и не ела, сама не знаю почему. Может, чувствовала уже тогда что-то. А может, просто берегла, потому что городская же роскошь, не каждый день.

В июле к нам в село приехала районная комиссия. Я доила в шесть утра, как обычно, вышла из коровника с флягой – а у ворот стоял Виктор, наш механизатор, сосед через улицу. Молчаливый, лет тридцать шесть, жены нет, родителей нет, дом большой и пустой.

– Нин, тебе дрова сегодня привезу. Сама не таскай.

– Спасибо, Виктор. Я бы заплатила, ты только скажи.

– Не надо. Соседи же.

Кивнул и ушёл. Я тогда не задумалась, почему он мне дрова возит – думала, соседская доброта. Деревня же.

А Сергей в тот день уехал в Рязань – сказал, по работе, вернулся через два дня. Привёз очередную коробку, поставил на стол. Я взяла, убрала в ящик.

В августе соседская девчонка лет десяти спросила меня у магазина:

– Тёть Нин, а кто это к вам ходит вечерами?

Я улыбнулась.

– Никто. Тебе показалось.

Девчонка пожала плечами и убежала.

А я поняла – началось.

***

В сентябре я зашла в сельпо за хлебом. У прилавка стояла Галя – доярка наша, моя сменщица; мы с ней десять лет вместе у одного стада. Она повернулась, увидела меня, сжала губы. Взяла свой пакет и пошла к выходу. Не поздоровалась.

Я застыла у хлебного отдела. Продавщица Нюрка тут же как-то странно посмотрела. И тётка Люба, которая всегда у магазина сидела на лавочке, при моём появлении встала и пошла в другую сторону.

Я взяла буханку, заплатила и вышла. Шёпот я слышала спиной – он шёл за мной от сельпо до самого моего двора.

Дома поставила хлеб на стол, села. И поняла – знают. Знают все, кроме матери. Ей ещё не сказали – из жалости или из злорадства, чтобы потом самим преподнести.

В тот же вечер пришёл Сергей. Я открыла, он зашёл и сел за стол.

– Что-то случилось?

– В деревне знают.

Он помолчал, снял очки, протёр их рубашкой и опять надел.

– И что?

– Ничего, я просто говорю.

– Нин, ну, рано или поздно бы узнали. Деревня же.

– Я в курсе.

– И ничего страшного. Ты взрослая, я взрослый. Никому не должны.

Я смотрела на него и думала: тебе хорошо так говорить, ведь ты приехал, поработаешь годик-другой и уедешь обратно в Рязань. А я тут останусь. Я тут родилась, тут мой сын в школу ходит, тут моя мать. И мне работать тут ещё двадцать лет.

Но не сказала, промолчала.

Через неделю я везла молоко на бидоне в контору – у нас раз в месяц так положено, один бидон в кладовку приёмщику. Шла мимо лавочки, на которой тётка Люба сидела с тремя бабками. Я поздоровалась, и никто не ответил. А когда я прошла шагов десять, услышала отчётливо в спину:

– Гулящая.

Слово хлёстко ударило между лопаток – как кнут.

Я остановилась, поставила бидон, развернулась и подошла к лавочке. Тётка Люба смотрела на меня с прищуром.

– Чего, тёть Люб? – сказала я громко. – Что-то хотела?

– А ничего. Не тебе.

– Мне. В спину – это мне. В лицо скажи.

Тётка Люба отвела глаза. Я постояла секунд десять, потом подняла бидон и пошла дальше. Спина горела, но я шла прямо, и голову не опустила.

В конторе приёмщик принял молоко, расписался в журнале, сказал тихо:

– Нин. Ты бы поосторожнее. Болтают.

– Я в курсе, Семёныч.

– Ну смотри. Тебе тут жить.

Я кивнула и вышла.

А вечером я не открыла Сергею дверь. Он постучал – я слышала. Постучал второй раз, третий. Постоял у двери минуту и ушёл. Я сидела на кровати с погашенным светом и думала – правильно ли. Подумала – да. Один вечер без него меня не убьёт, а мне очень надо было побыть одной.

Через два дня была суббота. Антон уехал к бабушке, я гладила рубашку на завтра – голубую, рабочую. Утюг шипел. В дверь постучали. Я открыла.

Сергей.

Он зашёл, сел и какое-то время молчал.

– Извини.

– За что?

– За среду. Я подумал, ты не одна, и ушёл.

– Я была одна. Просто не открыла.

Он кивнул, посмотрел на стол. На столе стояла нераспечатанная коробка – пятая, он привёз её на той неделе.

– Ты их не ешь.

– Ем потихоньку, – соврала я.

Проверять он не стал. Хорошо, что не стал, – в верхнем ящике комода лежали все пять. Целые.

Ночью я лежала рядом с ним и думала: а если он вдруг скажет «уезжаем со мной»? Я бы поехала? Сын, школа, мать, ферма – всё бросить ради сорокалетнего разведённого городского, у которого даже квартиры своей в Рязани нет, как он говорил, угол снимает?

Поехала бы. Если бы позвал.

Не позвал.

А утром я поняла: мать. Скоро узнает мать. И это будет хуже всех тёток Люб вместе взятых.

***

Мать пришла в воскресенье. Без звонка – у неё телефон кнопочный, она им только Антону звонит, мне редко. Постучала, зашла, села за стол и не разделась.

Антон в этот день был у меня – суббота прошла, он уже вернулся.

– Антош, – сказала мать. – Иди погуляй. Бабушке с мамой поговорить надо.

Антон посмотрел на меня. Я кивнула, и он надел куртку и вышел.

Мать сняла платок, положила его на стол, руки сложила перед собой.

– Нина. Мне сегодня Зинка всё рассказала.

Я молчала.

– Шесть месяцев, говорит, у тебя городской мужик ходит. Я ушам своим не поверила, шла домой, думала – брешут, всё брешут. А потом стала вспоминать. Среда у меня Антоша, суббота у меня Антоша. Это ты для него освобождаешь дни. Не для отдыха, не для меня.

– Мам.

– Молчи. Я говорю.

Я замолкла.

– Тебе тридцать три года. Сын восемь. Работа у тебя – доярка, двадцать восемь тысяч, стадо в сорок две головы – это твой хлеб на десять лет вперёд. Мужик у тебя был? Был. Сбежал? Сбежал. Я тебе слова тогда не сказала, потому что ты молодая, всё бывает. Я растила тебя одна, ты растишь Антошу одна – порода у нас такая, ничего не поделаешь.

Она помолчала.

– Но городской, разведённый, на полгода – это не порода. Это блажь.

– Мам, я его люблю.

Я сказала это и сама удивилась. Никому раньше не говорила – даже ему самому не говорила, а вот матери сказала.

Мать посмотрела на меня.

– Любишь? Хорошо. А он тебя?

Я открыла рот. Закрыла.

– Не знаю.

– Вот и я не знаю. Зато я знаю другое. Сын у тебя растёт. Восемь лет. В четырнадцать он зайдёт в этот двор и его пацаны спросят: «Антоша, твоя мать гулящая?» Что он ответит?

– Мама, не надо.

– Надо. Я тебе только это и скажу. Деревня тебе всё запомнит на двадцать лет. Сыну твоему тоже. И вам в этом жить, не мне. Мне семьдесят будет, я в земле буду, мне всё равно. А вам жить.

Она встала, надела платок.

– Я тебя не учу. Ты взрослая. Я тебе говорю как есть.

И пошла к двери. Я встала, догнала её на пороге. Что-то поднялось внутри – не злость, не обида, а что-то другое, тяжёлое и горячее. Может, это и была злость, не знаю.

– Мам. Уходи. Сейчас уходи. Я сама разберусь.

Мать обернулась, посмотрела на меня долго.

– Разбирайся.

И вышла. Дверь закрылась тихо – она никогда не хлопала.

Я села к столу. Руки лежали на клеёнке, и я смотрела на них – в трещинах от молочной кислоты, костяшки красные, ногти короткие. Руки доярки, не дамские.

Антон вернулся через час, зашёл, посмотрел на меня.

– Мам, а бабушка чего ушла так быстро?

– Дела у неё.

– А у тебя глаза красные.

– От лука. Я суп варю.

Сын кивнул, снял куртку и пошёл за уроки. Я встала, поставила кастрюлю на плиту, налила воды и включила огонь.

Сын в школу. Я – на ферму. Сын в школу. Я – на ферму. Я повторяла это про себя как молитву, пока резала картошку. Сын в школу. Я – на ферму. Всё остальное пройдёт.

Так мне тогда казалось.

В понедельник Сергея в селе не было. Я пришла на ферму в пять, отдоила, ушла. В обед увидела на доске объявлений в конторе бумагу: «В связи с переводом старшего агронома Скворцова С. В. в распоряжение районного управления». Дальше шли подписи и печать.

Я прочитала, перечитала, постояла.

Перевод. Он уезжает.

А мне ведь даже не сказал, когда собирался.

***

Вечером я ждала его у себя дома. Он пришёл около восьми, зашёл, сел.

– Нин. Я хотел тебе сегодня сказать. Меня переводят.

– Я уже знаю. Видела на доске.

Он опустил глаза.

– Когда уезжаешь?

– В пятницу. Через четыре дня.

Я кивнула.

– Хорошо.

– Нин. Я не хотел так. Просто предложили перевод в район, должность лучше, зарплата больше. Я долго думал.

– Долго – это сколько?

– Неделю.

И вот эту неделю он думал, а мне сказал в понедельник, когда сам уже подписал бумагу. Я взяла со стола чашку, налила чай и села напротив.

– Сергей. Я тебя ни о чём не прошу. Уезжай. У тебя своя жизнь.

Он кивнул. Он был рад, что я не плачу, – я видела это по его лицу. Он ждал слёз, готовился, и облегчение у него на лбу выступило, как пот.

И тут зазвонил его телефон.

Он достал, посмотрел на экран, и лицо у него изменилось.

– Я отвечу в коридоре.

Вышел, прикрыл дверь – не плотно. Я слышала.

– Да. Да, я говорил тебе. Лен, ну подожди. Нет, я приеду в субботу. Да, я знаю про ипотеку. Дочка как? Спит уже? Ну поцелуй её за меня.

Я сидела за столом и смотрела в чашку. Чай был ещё горячий. Я не ела весь день, потому что в горле стояло. А теперь там же стояло другое.

Лена. Жена. Дочка.

Сергей зашёл, закрыл за собой дверь и сел.

– Нин. Это.

– Это твоя жена. Лена. И дочь.

Он молчал.

– Ты не разведённый.

– Нин, я. Мы раздельно живём, уже года полтора. Это формально брак, на документах.

– На документах. А ипотека на документах?

– Ипотека общая, у нас квартира. Я не могу её бросить так – дочь там живёт, я плачу.

– А раздельно вы живёте, потому что ты в командировке полгода.

– Нин, я тебе никогда не врал.

– Не врал. Ты просто не сказал.

Он молчал, и я тоже. Между нами стояла чашка с чаем, который я уже никогда не выпью.

– Уходи, – сказала я тихо. – Сейчас. И в пятницу не приходи прощаться.

Он встал, пошёл к двери, у порога обернулся.

– Нин, я не хотел.

– Я знаю. Ты вообще ничего не хотел. Уходи.

Он ушёл.

Я сидела за столом ещё час и не плакала. Слёзы во мне закаменели, я их чувствовала за грудиной, но они не шли. Я думала – думала чётко, холодно.

Ночью я подошла к комоду, открыла верхний ящик. Шесть коробок «Птичьего молока» – все целые, в плёнке. Я взяла одну, самую первую, апрельскую, – она пожелтела чуть-чуть по краю.

Утром я пошла в контору. Не в коровник – на ферму потом, после. В контору.

Там сидели три женщины: Зинаида Петровна – бухгалтер, Тамара – секретарь, Ольга Михайловна – вторая агрономша, не Сергеевская. Сам Сергей был у окна, перебирал документы.

Я зашла и положила коробку перед ним.

– Сергей Викторович. Возьмите. Заберите домой, в Рязань. Жене вашей передайте – Лене. Скажите, что доярка из села возвращает. Шесть месяцев пролежала. В целости.

Стало тихо. Тамара открыла рот, Зинаида Петровна посмотрела на меня. Ольга Михайловна повернулась.

– Жене? – переспросила Тамара.

– Жене, – сказала я громко. – У Сергея Викторовича в Рязани жена и дочь. Раздельно живёт – это так оформлено по бумаге. Ипотека общая. А я думала, он разведённый. Шесть месяцев думала.

Сергей побелел и не двинулся.

Я развернулась, вышла из конторы и через двор пошла на ферму.

В коровнике пахло навозом и тёплым молоком. Я взяла ведро, села под первую корову – Зорьку – и прижалась лбом к её тёплому боку.

И вот тут потекло. Тихо, никто не видел. Зорька повернула голову, посмотрела на меня большим коровьим глазом и отвернулась.

В пятницу Сергей уехал. Я не знаю, во сколько – я была на ферме.

***

Прошёл год.

Сергея в селе больше никто не видел. Говорили разное – что в Рязани, что с женой помирился, что развёлся. Я не слушала.

Деревня пошумела ещё месяц и нашла другую жертву – Нюрку из сельпо застукали с водителем хлебовозки. Про меня забыли. Тётка Люба со мной снова здоровалась, как будто ничего не было.

Я доила. Сорок две коровы, дважды в день. Сын ходил в школу.

Ночами первые два месяца я не спала – слёзы во мне так и не прорвались наружу, остались внутри, твёрдые, как камешки. Однажды утром я подошла к зеркалу. Лицо серое, под глазами темно. Я посмотрела на себя и сказала вслух:

– Сын в школу. Я – на ферму. Всё.

И тут же стало легче.

В августе ко мне пришёл Виктор, с тортом. Сел за стол, заговорил прямо:

– Нин. Я тебя десять лет жду. Когда у тебя Антоша родился – ждал. Когда тот городской был – тоже ждал. Я не прошу любви. Я говорю: пойдёшь за меня – будет у тебя дом, у Антоши – отец. Не родной, понимаю. Но я его не обижу. Я ведь сам детдомовский.

Десять лет, оказывается, ждал. А я не знала. Думала – соседская доброта.

– Виктор. Я тебя не люблю.

– Я знаю, Нин. Подумай.

Думала неделю. В сентябре расписались – в сельсовете, без свадьбы. Я была в синей юбке и белой блузке.

Через месяц после росписи Антон копался в комоде и достал коробку.

– Мам, а это чьи конфеты?

Я повернулась от плиты. «Птичье молоко». Пять коробок я тогда же раздала, а одну, последнюю, забыла. Год пролежала в ящике.

– Мои. Просроченные, наверное.

– Нет, мам. Тут до января ещё. Можно я съем?

– Ешь.

Он сел, открыл, стал жевать и улыбаться – городские же конфеты, редкость.

Я отвернулась к плите, помешала суп.

Не плакала.

Вечером Виктор пришёл с работы. Антон протянул ему конфету, и Виктор взял, съел.

– Вкусно. Чьи?

– Мамины. Просроченные, она сказала. А они не просроченные.

Виктор посмотрел на меня и не спросил ничего. Он никогда не спрашивал.

Ночью я лежала рядом с ним. Он спал. А я думала – правильно ли. У сына теперь есть отец, у меня есть дом, у Виктора – семья. А любви нет. Может, и появится. Может, нет.

Сын утром – в школу. Я – на ферму.

Скажите, девочки. Правильно я замуж пошла без любви? Или предала себя – лишь бы крыша, лишь бы сыну отец? Виктора жалко – он ведь любит. А я – нет. Но и не обманываю.

Перегнула я тогда с конфетами в конторе при бабах? Или пусть знают?

Что скажете?