Всё началось с телефонного звонка, который я чуть не пропустил. Телефон валялся где-то под курткой на веранде, а я ковырялся в земле, пересаживал кусты смородины вдоль забора.
Руки по локоть в глине, спина гудит, в ушах привычный звон. Контузия. Она как старый сосед. Не убивает, но и в покое не оставляет. Живешь с ней, привыкаешь, перестаешь замечать. А потом в тихий момент накатывает. И мир на секунду уплывает, будто кто-то крутанул настройку на радиоприемнике.
Я вытер ладони о штаны и нашел телефон на третьем гудке. На экране — мама. Звонила она редко. Мы вообще не из тех, кто висит на трубке каждый вечер. Раз в неделю, иногда реже.
Она — женщина старой закалки, бывшая медсестра. Привыкла терпеть и не жаловаться. Я тоже не болтун. Два-три вопроса, пара ответов. У меня все нормально. И отбой. Нас обоих устраивало.
— Егор, здравствуй! — голос бодрый, слишком бодрый. Я это сразу уловил. Когда человек нарочно держит интонацию ровной, значит, что-то давит. Это как провод под напряжением. На вид спокойный, а тронешь — ударит.
— Здравствуй, мам. Что случилось?
— Ничего не случилось. С чего ты взял? Просто соскучилась. Как ферма?
Я присел на ступеньку крыльца, прижал трубку к уху. Перед глазами двор, грядки, забор из горбыля, старый пикап у сарая. Ферма — это было мое спасение после армии. Участок земли далеко от всего, от людей, от городов, от того шума, который сидел не в ушах, а в голове. Я выращивал картошку, держал кур, чинил забор, латал крышу. По утрам выходил еще до рассвета, кормил птицу, проверял теплицу, таскал воду.
К обеду уставал так, что ни одна мысль не лезла. И это было лучшее состояние на свете. Простая работа. Простая жизнь. Руки заняты, голова молчит.
Для человека, который провел годы среди минных полей, это был рай. Соседей ближайших в нескольких километрах. Почтальон раз в неделю. Магазин раз в две недели. Я загружал пикап и ехал в райцентр за крупой, мукой, гвоздями. Мне хватало.
— Ферма стоит, — ответил я. — Мам, ты точно в порядке?
Пауза. Короткая. Но я ее поймал. В саперном деле приучаешься ловить паузы. Между щелчком и взрывом проходит мгновение, и в это мгновение решается все. Человеческие паузы работают так же. В них прячется то, что не хотят говорить вслух.
— Егор, тут... Бумаги какие-то пришли. Я не очень поняла, от кого. Что-то про деньги. Наверное, ошибка. Я разберусь.
— Какие бумаги?
— Да ерунда, говорю же. Не бери в голову. Расскажи лучше, как смородина принялась?
Она перевела тему. Я не стал давить. Мать гордая. Если что-то серьезное, сама расскажет. Так я тогда думал.
Мы поговорили еще пару минут про рассаду и погоду, она попрощалась, и я пошел обратно к смородине. Докопал, полил, выпрямился и посмотрел на небо. Чистое, высокое, без единого облака. Хороший день. Нормальный день. Последний нормальный день в моей мирной жизни. Хотя я этого еще не знал.
Вечером, когда стемнело и я сидел на кухне с кружкой чая, звон в ушах стал громче обычного. Бывает так. Перед грозой или когда организм устал. Я прикрыл глаза и на секунду оказался в другом месте. Не на ферме, не на кухне. Пыльная дорога. Жара плавит воздух. Горизонт дрожит. От бронежилета спина мокрая насквозь. Мы идем цепочкой. Я впереди, щуп в руках, каждый шаг как по лезвию.
Колонна ждет за поворотом. Техника, люди, груз. Не пройдем мы, не пройдет никто. Напарник сзади, Леха, молодой, только после учебки. Веселый парень, вечно травил байки на привалах. Я ему говорил: не отвлекайся, смотри под ноги. Он кивал и через минуту опять рассказывал какую-то историю про свою девушку в Самаре. Обещал, что вернется и сделает ей предложение. Показывал фотку: круглолицая, смешливая, на фоне Волги. Хорошая девчонка. Она его так и не дождалась.
Щуп нашел первую. Я присел. Руки не дрожали. Они никогда не дрожали на работе. Там нельзя дрожать. Дрожащие руки — это последние руки. Обезвредил. Пошли дальше. Вторую нашел тоже я. Третью — нет. Третью нашел Леха. Ногой.
Взрыв вдавил мне барабанные перепонки, мир схлопнулся в белую точку, а потом медленно вернулся, но уже другим. Я лежал лицом в пыли, ноги не слушались, перед глазами рыжее облако и что-то темное, чего я не хотел узнавать. Лехе не стало. Вертушка забрала меня через полчаса. Госпиталь, капельницы, врачи с усталыми лицами.
Контузия. Частичная потеря слуха на левое ухо. Осколочное в бедро. Ерунда. Зажило. А вот звон не зажил. Рекомендация — покой. Никаких нагрузок. Комиссовали. Покой.
Я усмехнулся тогда. Какой покой, если в голове не прекращающийся гул? Первые месяцы после госпиталя я не мог спать. Ложился и слышал щелчки, которых не было. Просыпался мокрый, с колотящимся сердцем, рукой шаря по полу в поисках щупа. Потом прошло. Не само. Я заставил.
Купил участок, начал строить дом. Физическая усталость оказалась лучшим снотворным. Вгонял себя в землю, как кол. К вечеру падал и спал без снов. Но приказ есть приказ. Уволили, дали бумаги, пожали руку. Спасибо за службу, товарищ старший прапорщик. Свободен.
Я и стал свободным. Настолько, насколько может быть свободен человек с камертоном в виске. Я открыл глаза, допил чай. За окном темнота и стрекот сверчков. Ферма. Мой угол. Под полом в спальне лежало кое-что из прошлой жизни. Я старался про это не думать. Напоминание о том, кем я был и кем больше не хотел быть.
Про мамины бумаги я тогда забыл. Списал на ерунду. Может, квитанция какая-нибудь, может, реклама. Она сказала, разберусь, значит, разберется.
Мать всю жизнь разбиралась сама. Отца не стало давно. Я был единственный сын. Но она никогда не висла на мне грузом. Даже когда я служил и связь пропадала на месяцы, она ждала, молчала, не писала паникующих писем. Крепкая женщина. Из тех, что держат на себе все и никому не показывают, сколько это стоит. В Ржавоярске, где она жила, особо не на кого рассчитывать. Моногород при заводе, который когда-то кормил всех, а теперь доживал свои последние годы. Цеха стояли мертвые, трубы не дымили, люди разъезжались кто куда. Половина квартир в мамином доме пустовала.
Она осталась. Упрямая. Привыкла к своей хрущевке, к своему двору, к соседям, которых с каждым годом становилось меньше. Уезжать не хотела, как бы я ни звал.
— Здесь мой дом, Егор, — говорила она. — Я здесь прожила жизнь. Не побегу на старости лет.
А в это время, я узнал потом, мать получила не просто бумаги. Ей пришло официальное требование от микрозаймовой конторы. Оказалось, что соседка по площадке Валентина, с которой они много лет здоровались на лестнице, набрала кредитов в этой конторе. И вписала мать как поручителя, подпись подделала. Мать ни сном ни духом, никаких бумаг не подписывала, ни о каких займах не слышала. А Валентина к тому моменту уже уехала из города, просто исчезла. Собрала вещи ночью и растворилась.
Контора предъявила долг матери, серьезная сумма, для пенсионерки неподъемная. Мать ходила в контору, пыталась объяснить, что ничего не подписывала. Девочка за стойкой смотрела сквозь нее, как сквозь стекло.
— Вот договор, вот подпись. Обращайтесь в суд, если хотите оспорить, а пока платите.
Мать спросила:
— А если я не заплачу?
Девочка пожала плечами.
— Мы передадим дело коллекторам, они объяснят доступнее.
Сказала это буднично, как про доставку мебели.
— Бумага есть, подпись стоит, срок просрочен.
Дело передали. Первый визит был через несколько дней после того звонка. Мать мне не рассказала. Берегла, как всегда. Она сидела дома, смотрела телевизор, когда в дверь позвонили. Открыла. На пороге четверо. Впереди здоровый, под сорок, бритый, в кожаной куртке. Лицо, как у боксера. Перебитый нос, тяжелая челюсть, глаза маленькие, цепкие. Это был Вадим Грибов. «Счетчик», как его звали в городе. Глава коллекторской конторы.
За ним парень помоложе, под 30, лысый, с бегающим взглядом. Кирилл Жданов, лысый. И еще двое, безликие, крупные, для массовки. Грибов зашел без приглашения. Толкнул дверь плечом, и мать отступила. Не от удара, а от одного его размера. Он прошел по коридору, заглянув в комнату, на кухню, в ванную. Деловито, по-хозяйски, будто оценивал квартиру на продажу. Лысый шел следом и фотографировал на телефон: мебель, технику, иконку на стене. Двое стояли у входа, перекрыв выход.
Мать прижалась спиной к шкафу и не понимала, что происходит.
— Чернова Зоя Платоновна? — спросил он, не глядя на нее. — Ты нам должна, серьезно должна, и тебе надо заплатить.
— Я никому ничего не должна, — мать попыталась говорить твердо. — Я ничего не подписывала, это ошибка.
Грибов повернулся к ней, улыбнулся, но от этой улыбки стало бы не по себе и здоровому мужику.
— Бабуль, мне все равно, подписывала ты или нет. Бумага есть, значит, должна. У тебя три дня, найди деньги. Продай квартиру, у сына попроси, мне без разницы. Через три дня приду снова, и разговор будет другой.
Они ушли. В коридоре остался запах дешевого одеколона и сигаретного дыма. Мать закрыла дверь, повернула замок. Руки не слушались, ключ проскользнул, упал на пол. Она подняла его не сразу. Потом прошла на кухню, села на стул и долго сидела неподвижно, глядя в стену. На столе недопитый чай, газета с программой телепередач, пенсионное удостоверение. Обычный вечер обычной старухи, которая за 70 лет пережила развал страны, безденежье, одиночество и ни разу не плакала. В тот вечер плакала.
На следующий день мать пошла в полицию. Участковый, капитан Борщев, выслушал ее, записал что-то в блокнот и пожал плечами.
— Зоя Платоновна, это гражданское дело. Вам в суд надо, а не ко мне. Подайте иск. Докажите, что подпись поддельная, а я что могу? Они вам угрожали? Физически?
— Они пришли ко мне домой. Четверо. Сказали, три дня.
— Ну, пришли, пришли. Не били же. Заявление я принять могу, но толку не будет. Мой вам совет: разбирайтесь сами. Или платите.
Борщев говорил это, не поднимая глаз от бумаг. Не грубо, равнодушно. Так говорят с теми, кого заранее списали. Мать посидела еще минуту, ожидая: может, передумает, может, предложит хоть что-то. Не предложил. Она встала, поблагодарила по привычке и вышла. На крыльце отделения остановилась, посмотрела на улицу. Пустая дорога, облезлый ларек напротив, дворняга у мусорного бака. «Помощи не будет». Она поняла это ясно, как диагноз.
Одна. В городе, где все знали Грибова и боялись его, где закон работал избирательно, для тех, кто мог за него заплатить. Три дня мать почти не выходила из квартиры. Сидела дома, вздрагивала от каждого звука в подъезде. Соседи не знали, она никому не сказала. Гордость. Та самая гордость, которая всю жизнь держала ее прямо и которая сейчас работала против нее. Денег взять было неоткуда. Позвонить мне не могла, себя заставить.
Три дня она надеялась, что обойдется, что забудут, что не вернутся. На четвертый день дверь не выдержала. Они не звонили. Вышибли замок одним ударом. Ворвались вчетвером. Грибов шел первым, за ним лысый с телефоном наготове, камера уже писала. Мать не успела ничего сделать. Ее схватили, усадили на стул посреди комнаты, примотали руки к подлокотникам бельевой веревкой.
Грибов присел перед ней на корточках. Близко. Так, чтобы лицо было в кадре.
— Улыбайся, бабка! Твой сын должен нам денег!
Мать молчала. Смотрела прямо на него. Не отводила глаз. Даже в тот момент она держалась. Медсестра старой школы. Видела кровь. Видела боль. Привыкла не показывать страха. Грибов ударил. Несильно. Расчетливо. По щеке, открытой ладонью. Голова мотнулась. Лысый снимал.
— Я сказал, улыбайся. Для камеры. Мы это видео отправим твоему сыну. Пусть посмотрит, что бывает, когда не платят.
Второй удар. Третий. Мать не кричала. Только тихо, сквозь зубы, выдохнула. Кровь потекла из разбитой губы. Грибов выпрямился, одернул куртку.
— Запомни, бабка, в следующий раз я не буду таким вежливым. Скажи сыну, пусть платит. Или мы тебя по частям отправим ему посылкой.
Лысый выключил камеру и убрал телефон в карман. Грибов оглядел комнату напоследок, подошел к серванту, смахнул на пол фотографию в рамке: я в форме, молодой, еще до контузии, стекло разлетелось по полу.
— Красивый у тебя сын, — сказал Грибов, наступая на осколки. — Надеюсь, умный.
Они вышли, оставив мать привязанной к стулу. Дверь захлопнулась, замок, который они вышибли, болтался бесполезным куском металла. Мать просидела так почти час. Тянула руку, крутила запястье. Веревка врезалась в кожу, но она не остановилась. Освободила одну руку, развязала вторую, встала. Ноги не держали. Оперлась о стену, дошла до ванной, умылась. В зеркале расплывшаяся щека, кровь на подбородке, красные следы на запястьях. Она смотрела на себя долго, будто не узнавала.
Видео пришло мне вечером. Незнакомый номер, короткое сообщение. «Передай матери привет. И деньги». И файл. Я открыл его на веранде. Было поздно, темно, только свет из окна кухни падал на ступеньки. Экран телефона маленький, тусклый. Видео загрузилось, и первое, что я увидел, — мамино лицо. Крупный план, камера трясется. Она сидит на стуле, руки примотаны, глаза широко открытые, но не испуганные. Злые. Она злилась, а не боялась. И от этого мне стало еще хуже. Потому что мать злится только тогда, когда понимает: ей некуда деваться.
Рука в кожаной перчатке входит в кадр. Удар. Голова мотнулась. Голос за кадром: «Улыбайся, бабка!» Камера дрожит. Лысый снимал стоя, одной рукой. Я досмотрел до конца. Не выключил. Не отвернулся. Не сжал телефон. Держал спокойно, как держит прибор. Смотрел так, как учили смотреть на минное поле: внимательно, собранно, запоминая каждую деталь. Лицо Грибова — широкое, перебитый нос, ухмылка. Голос — хриплый, уверенный, привыкший командовать. Движение отработанное, он бил не в первый раз. Обстановку: мамин сервант, ковер на стене, люстра. Обломки рамки на полу. Моя фотография. Дверь в кадре. Замок выбит, косяк расщеплен.
Положил телефон, встал, прошелся по веранде. Звон в ушах стал пронзительным, будто контузия почуяла, что я возвращаюсь в режим, из которого меня списали. На видео я разглядел и остальное. На заднем плане, в углу кадра, кусок окна. За окном подъездный козырек и фонарь. Мамин дом, третий этаж точно. Лысый в отражении серванта: молодой, худой, голова бритая. Двое у двери, размытые, но крупные. Один в спортивном костюме, другой в черной куртке. Четверо. Четверо на одну старуху.
Позвонил матери. Она взяла не сразу. Гудков семь, может, восемь. Голос слабый, надломленный. Впервые за всю мою жизнь мать звучала как человек, которого сломали.
— Мам, я видел видео.
Тишина, потом всхлип. Она пыталась сдержаться, но не смогла.
— Сыночек, не приезжай. Они тебя убьют.
— Мам, я еду. Ничего не бойся.
Я положил трубку. Стоял на веранде, смотрел в темноту. Где-то вдалеке лаяла соседская собака. Ветер гнал по двору сухие листья. Обычная ночь, обычная ферма. Но внутри меня все уже перестроилось. Тело знало раньше головы, дыхание выровнялось само, пульс упал, мышцы расслабились не от спокойствия, а от готовности. Боевой режим. Организм вспомнил его мгновенно, будто и не выключал. Звон в голове стал громким, ровным, не мешал, а наоборот, настраивал, как метроном перед выходом на маршрут.
Зашел в дом, прошел в спальню, отодвинул кровать. Под полом доска, которую я лично подгонял так, чтобы не скрипела. Поднял ее. В нише, обернутой в промасленную ткань, лежал армейский чемодан. Тяжелый, железный, с выцветшей маркировкой. Я достал его, поставил на кровать. Тяжелый, килограммов пять, может, больше. Щелкнули замки, тугие, давно не открывал. Крышка поднялась. Внутри инструменты, не фермерские. Кусачки, мультитул, моток тонкой проволоки, изолента, паяльник, тестер. И кое-что еще, по мелочи, аккуратно разложенное по ячейкам. Все на месте, все смазано, все готово к работе. Я не выбрасывал и не запускал. Привычка. Сапер содержит инструмент в порядке, даже если верит, что тот ему больше не понадобится. Провел пальцами по холодному металлу. Руки помнили. Руки всегда помнят.
Утром я собрал сумку, закрыл дом, загрузил чемодан в пикап. Куры останутся без присмотра. Ничего, соседский дед присмотрит. Я ему позвоню с дороги. Теплица постоит, смородина подождет. Фермер закончился. Проснулся сапер.
Ржавоярск встретил меня так, как встречает всех: серым небом и запахом ржавчины. Пикап вполз в город по разбитой дороге мимо заводских корпусов, половина которых стояла с выбитыми окнами. Трубы не дымили, рельсы во дворах заросли травой. Город умирал медленно, как раненый, которому не вызвали скорую. Я не был здесь давно. Помнил другим, живым, шумным, с гудками заводских смен по утрам. Сейчас по улицам шли редкие фигуры, и все они двигались одинаково: сутулились, глядя под ноги, будто боялись споткнуться о собственную тень.
Мамин дом стоял в ряду одинаковых хрущевок. Подъезд пах сыростью и кошками. Я поднялся на третий этаж, позвонил. За дверью тишина. Потом шаги, осторожные, крадущиеся. Глазок потемнел, смотрела.
— Кто? — голос тихий, надломленный.
Раньше она открывала, не спрашивая.
— Мам, это я.
Щелчок замка, потом второй, потом третий, она поставила дополнительный. Дверь открылась на цепочку. В щели один глаз, испуганный, мокрый. Узнала. Цепочка слетела, дверь распахнулась. Я шагнул внутрь и остановился. Левая половина лица — сплошной синяк, желто-фиолетовый, отцветающий, губа разбита, заклеена пластырем, руки в ссадинах, на запястьях темные полосы от веревки. Она стояла передо мной в застиранном халате и смотрела снизу вверх, маленькая, сгорбленная, и пыталась улыбнуться. Пластырь на губе поехал, она поморщилась.
— Я же просила не приезжать, — сказала она и заплакала. — Они узнают, они вернутся.
Я обнял ее. Она вздрогнула. От боли или от страха, не понял. Маленькая, хрупкая, пахла валерьянкой и йодом. Та самая женщина, которая когда-то таскала меня за ухо через весь двор и не боялась ничего на свете.
— Больше не вернутся, — сказал я. — Ты мне веришь?
Она кивнула, всхлипнув, уткнувшись лбом мне в грудь. Не верила, но хотела.
Я осмотрел квартиру. Дверной косяк расщеплен, вышибали ногой. Замок она вызвала слесаря поставить новый, а старый болтался в коробке с разбитым язычком. В прихожей на полу следы грязных ботинок. Она не смогла отмыть до конца. В комнате стул посредине, отодвинутый от стола, тот самый стул. Мать заметила мой взгляд.
— Я его не трогала, — сказала она тихо. — Не могу.
Я взял стул, вынес на балкон, поставил там и закрыл дверь. Она смотрела на меня и молчала.
Мать рассказала остальное: про письмо с долгом, про соседку, которая подделала подпись и исчезла. Про первый визит: постучали вежливо, зашли вчетвером. Главный, здоровый, с перебитым носом, положил на стол бумагу и сказал «три дня». Про то, как пошла в полицию, а участковый развел руками. Про второй визит. Дверь вынесли, привязали, включили камеру. Она рассказывала ровно, сухо, как медсестра заполняет карту. Только руки дрожали. Мелко, непрерывно, как от озноба. Я слушал, запоминал. Каждое имя, каждую деталь, каждое описание. Привычка сапера. Сначала полная картина, потом действие.
Про соседа она упомянула вскользь. Степан Ильич слышал все через стенку. Вышел, когда они ушли. Хотел скорую вызвать, а я ни в какую. Закрыла дверь и сказала, что сама отлежусь. Не хватало еще врачей сюда таскать.
Я поднялся. Нужно было поговорить с этим Степаном. Он открыл сразу, видел в глазок, что я от матери. Мужик за 60, крупный, с рабочими руками, но в глазах та же загнанность, что у всех в этом городе. Пропустил в квартиру, посадил на кухню, поставил чайник. Руки у него тоже были неспокойные.
— Ты Зоин сын? Военный?
— Бывший.
Он кивнул, помолчал, потер ладонью шею.
— Тут все знают, кто это сделал. И все молчат. Грибов, его фамилия, кличка «Счетчик». При нем еще человека четыре, один бритый наголо, лысый, тот, который снимал.
— На кого работают?
Степан Ильич посмотрел на закрытую дверь кухни, будто стены слышали.
— Сотников, — сказал он негромко. — Аркадий Леонидович. Ему тут половина города принадлежит. Заводы скупил, когда те загибались, за копейки. Людей повыкидывал. А потом через свои конторы начал микрозаймы раздавать. Тем же людям, которых без работы оставил. Понимаешь схему?
Я понимал. Видел похожее в одном кишлаке. Местный полевой командир сначала сжигал поля, а потом продавал зерно по тройной цене. Разные масштабы. Одна логика. Тут все должны Сотникову. Кто не должен, тот уже уехал. Степан Ильич отхлебнул чай.
— А кто платить не может, к тем приезжает Грибов. И не просто выбивает деньги. Они квартиры отжимают. Доводят до того, что человек сам подпишет дарственную, лишь бы отстали.
— Полиция?
Он усмехнулся. Горько. Одной стороной рта.
— Борщев? Капитан? Он у Сотникова на довольствии. К нему половина квартала ходила. Бесполезно. Бумаги теряет. Дела не открывает. Бабку твою завернул, я знаю, она мне рассказывала.
Я допил чай, поднялся. Степан Ильич проводил до двери, придержал за локоть.
— Ты аккуратнее, парень. У Грибова люди серьезные. А Сотников... Он вообще из другой лиги. К нему на прием депутаты ездят.
— Спасибо, Степан Ильич.
— И еще, — он понизил голос. — База у них в промзоне. Бывший сборочный цех. Третий от проходной. Там Грибов днюет и ночует. Я не лез, но видно от дороги, когда мимо идешь.
Я кивнул и вышел. Следующий визит — участковый. Я нашел отделение без труда, спросил Борщева. Меня провели в тесный кабинет с облупившейся краской на стенах и календарем за позапрошлый год. Борщев сидел за столом, грузный, потный, форма на размер меньше. Увидел меня и напрягся. Может, мать описала ему сына, может, чутье.
— По какому вопросу?
— Чернова Зоя Платоновна, моя мать, подавала заявление о нападении. Хочу узнать, как продвигается дело.
Он полистал бумаги на столе, показательно не торопясь.
— Чернова... Чернова... А, да, гражданский спор, долговые обязательства. Мы тут, честно говоря, бессильны. Это в суд надо.
— Ее привязали к стулу и избили. Четверо мужиков вломились в квартиру. Это не гражданский спор.
Борщев поднял на меня глаза. Оценивал. Взгляд у него был жирный, скользкий, как у человека, который привык вертеться.
— Послушайте, вы, я вижу, человек военный. Бывший. Ну вот, вы человек разумный. Я понимаю, мать, эмоции. Но доказательств конкретных нет. Она сама дверь открыла. Свидетелей нет. Видео? Какое видео? Мне никто никакого видео не приносил.
Я молчал, смотрел на него. Он заерзал, отвел глаза. И тут я увидел на стене между грамотами и расписанием дежурств фотографию. Борщев в парадной форме, рядом мужчина в дорогом костюме, седоватый, с тяжелым подбородком. Оба улыбаются. Под фото ничего не подписано, но рамка — дорогая, деревянная, не из местного хозмага. Такую ставят на видное место, когда гордятся знакомством. Я не стал спрашивать, кто на фото, и так понял.
— Значит, помочь не можете, — сказал я ровно. — Не вопрос, констатация.
— Ну, я бы рад, но...
Я встал и вышел. Борщев что-то бормотал вслед, я не слушал. На улице я остановился, закурил. Итого: мать избита, долг поддельный, полиция куплена, коллекторы чувствуют себя хозяевами. Стандартная минная карта. Все подходы заминированы, безопасного пути нет. Значит, придется прокладывать свой.
До вечера я проехал по городу. Пикап не привлекал внимания. Таких ржавых коробок в Ржавоярске хватало. Нашел промзону. Бывшие заводские корпуса тянулись вдоль дороги. Огромные, пустые, с провалами крыш. Третий цех от проходной, как сказал Степан Ильич. Я не подъезжал близко. Припарковался в стороне, за развалинами складского навеса, и наблюдал. Ворота цеха железные, покрашены недавно. Камера над входом одна, направлена на подъезд. Забор вокруг промзоны дырявый, половина секций повалена. Заходить можно с любой стороны, кроме фасада.
К вечеру к цеху подъехали два автомобиля. Из первого вышли трое. Один бритый наголо, двое обычных. Из второго — крупный, с перебитым носом, в кожаной куртке. Грибов. Я узнал его по маминому описанию. Двигался уверенно, по-хозяйски. Привычка боксера. Широкая стойка, руки чуть на отлете. Они зашли внутрь. Свет зажегся в окнах второго этажа, значит, там у них что-то вроде офиса. Я засек время. Просидел до темноты, записал, кто приезжал, когда уезжал, маршруты подъезда. Грибов уехал последним, в одиннадцатом часу. Лысый — за полчаса до него.
На следующее утро я вернулся к промзоне пешком, с другой стороны. Обошел территорию по кругу. Навыки сапера, как езда на велосипеде. Тело помнит, даже когда голова забыла. Я читал местность, как минное поле. Вот узкий проход между корпусами, идеальная точка для растяжки. Вот лестница с обрушенными перилами, естественное бутылочное горлышко. Вот электрощит на стене, оголенные провода. Кто-то уже поработал до меня. Осталось грамотно доработать.
Заброшенные цеха вокруг базы Грибова были идеальным полигоном. Бетонные стены, гулкие коридоры, металлические двери на ржавых петлях. Каждый звук разносился далеко. Каждый шаг отзывался эхом. Человек, незнакомый с этим местом, будет двигаться шумно, нервно, предсказуемо. А я уже знал каждый угол. Я нашел точку наблюдения. Крыша административного корпуса напротив. Оттуда просматривались и ворота цеха, и парковка, и единственная дорога к промзоне. Бинокль я привез из дома. Старый, армейский, еще с тех времен. Два дня я наблюдал. Составлял картину.
Грибов приезжал к полудню, уезжал поздно. Лысый, его тень. Но иногда выезжал один по поручениям. Двое рядовых дежурили посменно. Сотников не появлялся. Он был выше, чтобы приезжать в цех. Где он живет, я пока не знал. Но это было вопросом времени.
По вечерам я возвращался к матери. Она кормила меня борщом и смотрела с тревогой. Я говорил, что присматриваю квартиру для нее, подальше от центра, поспокойнее. Она кивала и не верила. На третий день в Ржавоярске я открыл чемодан. Дома, в маминой квартире, когда она уснула. Замки щелкнули, звук из прошлой жизни. Все на месте. Ничего запрещенного. Инструменты сапера не для того, чтобы ставить, а для того, чтобы снимать. Но тот, кто умеет разминировать, умеет и собрать.
Утром я объехал город. Хозяйственный магазин. Кляссы, крючки, стяжки, трубки, батарейки, моток веревки. Аптека. Магнезия, нашатырь, перекись. Автомагазин. Пара предохранителей, провода, клеммы. В каждом месте я покупал мелочь, ничего подозрительного. Продавцы даже не запоминали лицо. Ну мужик, ну купил, ну пошел. Из пикапа достал то, что привез с фермы. Катушку тонкого троса, мешок с удобрением, пару светошумовых петард. Покупал на новогоднюю распродажу, так и лежали в бардачке. Батарею от старого аккумулятора, моток медной проволоки.
Вечером, когда мать уснула, я разложил все на кухонном столе. По отдельности — барахло, мелочевка, хозяйственный набор. Вместе — арсенал. Первая ловушка — растяжка. Леска на уровне щиколотки, натянутая поперек прохода. С одной стороны — карабин, с другой — чека, вытягивающая шплинт из светошумовой петарды. Кто цепляет ногой, получает вспышку и грохот в замкнутом пространстве. Не убьет, но оглушит на несколько минут. Дезориентация, паника, потеря контроля. Я собрал три таких.
Вторая. Ловчая петля. Трос на полу, замаскированный мусором. Наступаешь, петля затягивается на ноге, противовес из куска рельсы дергает вверх. Человек повисает вниз головой. Старая охотничья схема, только вместо зверя двуногий. Я рассчитал вес, проверил трос на разрыв. Выдержит.
Третья. Электрическая. Две металлические пластины на полу под тонким слоем мусора, подключенные к аккумулятору через реле. Встаешь обеими ногами, замыкаешь цепь. Удар не смертельный, но ноги отнимутся на какое-то время. Главное — правильное напряжение. Я проверил тестером, подогнал.
Четвертое. Дымовая. Смесь из удобрения и нескольких аптечных компонентов в жестяной банке с фитилем. Дыма, как от костра из мокрых листьев. Видимость ноль. Я сделал 4 штуки. Хватит перекрыть целый этаж. Работал молча, методично, как на минном поле. Руки делали свое, уверенно, без подсказок. Голова считала. Шум в ушах, постоянный фон, к которому я давно привык, куда-то отступил. Я не заметил, когда. Просто вдруг стало тихо внутри. Ясно. Как перед разминированием.
Каждую ловушку я тестировал. Растяжку зацепил шваброй. Петарда хлопнула в подушку. Петлю нагрузил мешком с картошкой. Трос выдержал. Подъем чистый. Электрическую проверил мультиметром. Потом аккуратно коснулся мокрым пальцем. Дернуло. Резко. Коротко. Годится.
В полночь все было готово. Я разложил ловушки по отдельным пакетам, каждая в своем, подписал маркером номера. Как саперные заряды в укладке. Старые навыки, старый порядок. Оставался один вопрос. Расписание Грибова и адрес Сотникова. Наблюдение дало мне общую картину, но для точной работы нужна была точная информация. Минное поле не обезвредишь по приблизительной карте.
На четвертый день я перехватил одного из рядовых, не лысого (того я приберег), обычного бойца, который ездил в город за едой для всей компании. Я заметил его привычку. Каждый день ближе к обеду он заезжал в одну и ту же шаурмичную, парковался в переулке, шел пешком. Переулок глухой, без камер, без окон. Пять минут, пока он ждал заказ. Я ждал у его машины. Когда он вернулся с пакетом, я стоял, прислонившись к капоту. Он был молодой, широкий, но не боец. Грузчик, водитель, подай-принеси. Увидел меня и замер.
— Шаурму будешь есть в машине? — сказал я спокойно. — Поговорим.
— Ты кто? — он попятился.
Я шагнул к нему. Одно движение, быстрое, перехватил руку с пакетом, развернул, прижал к стене. Без боли, без шума. Профессиональный захват. Человек не может дернуться, но ничего не сломано. Он задышал часто, загнанно.
— Слушай внимательно, — сказал я ему в ухо. — Я задам вопросы. Ты ответишь. Потом поедешь и забудешь. Никому не расскажешь. Если расскажешь, я найду. Поверь, я найду.
Он поверил. Может, по голосу, может, по хватке, может, по глазам. Я видел свое отражение в витрине шаурмичной и знал, что выгляжу не как фермер. Парень выложил все за пару минут. Грибов приезжает в цех каждый день к обеду, уезжает поздно, но по пятницам рано, к Сотникову на доклад. Сотников живет за городом, в коттеджном поселке. Единственный жилой дом, остальные недостроены. Охрана — один человек на воротах, все обвешано камерами. Лысый всегда при Грибове, но если тот посылает, едет один, без напарника. Рядовых — двое, посменно. Оружие — бита, газовый баллончик. Огнестрел — только у Грибова, пистолет в бардачке.
Я отпустил парня. Он подобрал шаурму, сел в машину, уехал. Руки у него тряслись. Не расскажет не потому, что храбрый, а потому, что напуган. А напуганный человек молчит. Это я знал по опыту.
Вечером того же дня я работал. Промзона ночью, мертвая тишина, только ветер гудит в пустых корпусах, да крысы шуршат в мусоре. Луны не было, пасмурно, идеально. Я двигался с фонарем на красном фильтре, как когда-то на минных полях. Первая растяжка на подходе к цеху, в узком проходе между стеной и забором. Единственный путь, если идешь пешком со стороны парковки. Леска натянута на высоте щиколотки, замаскирована пылью. Вторая растяжка внутри соседнего корпуса, в коридоре первого этажа. Если кто-то побежит из цеха в темноту, побежит именно сюда. Других укрытий нет.
Ловчая петля. На втором этаже, у лестничной площадки. Трос уходит через блок к противовесу из куска рельсы, который я нашел во дворе. Ступаешь на обведенный мусором квадрат и летишь вверх ногами. Электрическая. У черного входа в цех, которым Грибов пользовался, когда выходил покурить. Я видел окурки на бетоне, протоптанную дорожку. Пластины замаскированы под ржавый лист металла. Провода уходят к аккумулятору за трубой. Дымовые заряды. Два на первом этаже, два на втором. Фитили выведены наружу. Поджигаю, и через минуту весь корпус в непроглядном дыму.
Я работал до рассвета. Устанавливал, проверял, перепроверял. Каждый узел, каждое крепление, каждый контакт. Сапер ошибается один раз. Это про мины. С ловушками проще. Ошибешься — не сработает. Но у меня не было права на «не сработает». К утру все было на местах. Промзона стала минным полем. Моим минным полем. Каждый квадратный метр просчитан. Каждый проход под контролем. Коллекторы ходили здесь, как у себя дома. Они не знали, что дом уже не их.
Я вернулся к матери, принял душ, лег. Она спала за стенкой, тихо посапывая. Руки у нее во сне лежали вдоль тела, ровно, как у покойника в гробу. Привязывали крепко. Тело запомнило. Я закрыл глаза. Завтра пятница. Грибов поедет к Сотникову рано. Значит, вернется рано. Значит, вечером они будут в цеху. Все. И я буду там тоже. Перед тем, как уснуть, я прокрутил в голове схему. Каждая ловушка, каждый маршрут, каждый вариант развития. Если побегут туда — растяжка, если сюда — петля, если встанут — электрическая, если спрячутся — дым выгонит. Куда бы они ни двинулись, я уже там. Как на минном поле, только минное поле — мое.
Я начал с Лысого. Не потому, что он был самым опасным, а потому, что он держал камеру. Пока Грибов бил мою мать, этот урод стоял рядом и снимал. Выбирал ракурс, приближал лицо. Он не просто участвовал, он наслаждался. Номер Лысого я вытащил из телефона того парня, которого перехватил накануне. Позвонил с левой симки, голос изменил. Сказал, что должник прячется в старом прокатном цеху, при деньгах, готов отдать, но только одному. Лысый клюнул сразу, жадность перевесила осторожность.
Я ждал на втором этаже цеха в темноте. Пикап Лысого подъехал через сорок минут. Фары мазнули по фасаду, мотор заглох. Шаги по гравию, уверенные, тяжелые. Шел как к себе домой. Дверь я оставил приоткрытой. Внутри темнота, лунный свет пятнами на бетонном полу. Лысый включил фонарь на телефоне и двинулся к дальнему углу, где я бросил старую сумку, набитую газетами. Приманка для дурака. Растяжку я поставил в трех метрах от сумки. Тонкая леска на уровне щиколотки, привязанная к чеке светошумовой. Я собрал ее из того, что нашел в хозмаге и аптеке. Магниевая стружка, селитра, картонный корпус. Не граната, конечно. Но в закрытом помещении эффект, как удар кувалдой по ушам.
Продолжение следует